412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 2 » Текст книги (страница 20)
Переселение. Том 2
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 2"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 33 страниц)

Потому и Костюрин носил мундир на манер французского фрака.

Однако как бы там ни было, Елисавета Петровна осталась русской, и посадившие ее на престол тоже остались русскими. Вознаграждением было уже не просто повышение в чине, а гораздо больше. Если верить истории, первым любовником Елисаветы, как мы уже говорили, был простой казак. А сын другого казака, Алексей Разумовский, стал ее любовью до гроба. И тайным супругом. А его брат, Кирилл, был назначен президентом русской Академии наук.

Подпоручик Шувалов стал генерал-майором.

А поручик Разумовский – генерал-лейтенантом.

Сержанты стали полковниками.

Капралы – капитанами.

А то, что все эти люди, подражавшие французам, как двор подражал Версалю, умели, да еще как, беречь свою родину и навязывать свое мнение Европе, доказали братья Бестужевы-Рюмины.

Канцлер Бестужев сжил со свету лейб-медика императрицы Лестока, забравшего силу при дворе. Бестужеву удалось расшифровать письма маркиза Шетарди{38}, и он не упустил случая показать их императрице, чтобы она знала, что о ней думает Франция.

Стиль архитектуры становился все более русским.

Однако в то воскресенье, когда Исаковичи в числе многих других офицеров были приглашены в резиденцию Костюрина, здесь все еще было на французский лад: и статуи на крыше, и скульптуры в саду, и ротонды в парках, и большие, идущие от пола до потолка, окна. Трубки – из эпохи Петра Великого – уже больше не курили даже в резиденции Костюрина. Все высшие офицеры вертели в руках табакерки, набивали ноздри нюхательным табаком и чихали.

Исаковичи расхаживали по дворцу как в сказочном сне.

Павел совсем по-другому представлял себе генерал-губернатора Киева.

Тем временем Костюрин старался как можно лучше принять бригадира Витковича, формировавшего сербский гусарский полк, а также и братьев Исаковичей, родственников бригадира.

Позади дворца, за садом, подстриженным на французский манер, находилось стрельбище. Аллея тополей вела к бастиону с мишенями.

Деревянные мишени показались Исаковичам размалеванными турками.

Им растолковали, что эти деревяшки – точные копии мамелюков египетского эмира Ибрагима Кахи. Ибрагим при помощи своих сторонников и народа перебил своих противников, принадлежавших к партии, которая называлась «Квазими». И вот уже пять лет властвует в Каире во главе партии «Факария», которую русские рассчитывали использовать против турок и татар.

Исаковичи из этого рассказа ничего не поняли.

Цель была обозначена на красных, как червонный туз, носах мамелюков.

А стрелять следовало в переносицу, обозначенную черным, как пиковый туз.

В саду загремели пистолетные выстрелы.

Стреляли в четыре мишени с расстояния в двадцать шагов, стрелял и Костюрин. Он дважды попал, а дважды промахнулся и, смеясь над собой, заметил, что он уже не прежний.

Попадания отмечал и весело сообщал о них Шейтани.

Секунд-майор Живан Шевич не отставал от Костюрина ни на шаг. Он неотступно следовал за генералом, таскал за ним складной стул, убирал его, когда тому не сиделось, и услужливо подставлял, когда тому хотелось сесть.

Исаковичи переглядывались, смеясь над родичем.

Павел с грустью и тревогой смотрел на то, как лакействует перед Костюриным Шевич, да и не только он, но и все присутствующие как сербские, так и русские офицеры. Особенно расстраивал его подобострастный вид русских офицеров, когда Костюрин к ним обращался.

Досточтимый Исакович считал, что подобное подобострастие переходит всякие границы.

Энгельсгофен сразу вырос в глазах Павла.

Костюрин, разумеется, пожелал, чтобы постреляли и братья Исаковичи. Юрат стрелял из пистолета как из пушки, попадал и промахивался, попадал и промахивался. Петр стрелял хорошо. Трифун, кто знает почему, понурил голову.

Павел ему крикнул:

– Стреляй, старик! В голову!

Трифун промахнулся только раз.

Костюрину он явно нравился больше других братьев. И генерал дважды приглашал его посидеть рядом с ним.

И они о чем-то разговаривали.

Бригадир Виткович переводил, хотя Трифун уже понимал по-русски.

Павел стоял, не обращая внимания на ружейную трескотню, и глядел куда-то вдаль. Костюрин, заметив это, указал Витковичу на его задумавшегося родственника.

– Вдовец. Вдовец, вот и витает в эмпиреях, – отозвался Виткович.

Пистолеты были разложены на садовом столе, за которым офицеры сидели на скамейке. Среди сутолоки, громких разговоров и стрельбы Исакович не слыхал, что его зовет Костюрин.

Шевич привел Павла.

На вопрос Костюрина, почему он не стреляет, Павел ответил, что привык стрелять в седле на скачущей лошади, а это совсем другое. Находясь в движении, стрелять в движущуюся цель.

Неизвестно почему, Костюрин спросил, что думает австрийский капитан о том, как стреляют его офицеры? Хорошо ли?

Если бы Костюрин не назвал его австрийцем, Исакович наверно сказал бы какую-нибудь любезность, но тут он обозлился. С какой стати он должен по примеру окружения Костюрина говорить ему комплименты и выслуживаться? И решил сказать прямо, что думает.

– Мне сдается, с вашего позволения, что офицеры стреляют на глазок, быстро, с маху. Может быть, здесь так заведено, но в армии так стрелять вряд ли хорошо. Нужно стрелять спокойнее и внимательнее.

– Скажите капитану, что я составил уже о нем свое мнение по докладу Вишневского, – заметил Костюрин Шевичу, который стоял рядом с Исаковичем и переводил. – И все-таки разве капитан не согласен, что русские стреляют навскидку хорошо? А как стреляют в Австрии? Пусть расскажет.

Сирмийских гусаров, сказал Павел, учили, что многое зависит от упражнений в стрельбе. Хорошим стрелком не рождаются, а становятся в результате упражнений по французской, прусской или австрийской системе, разумеется так же обстоит дело и в России. Он лишь позволил себе заметить, что офицеры стреляли весело, беззаботно, на глазок, с маху. Сирмийских гусаров за это не поощряли и даже наказывали.

Шевич, хоть его никто и не спрашивал, добавил, что все русские стреляют хорошо навскидку, ибо это дар божий, а у всех русских есть этот дар.

Костюрин, нахмурившись, обернулся к Витковичу и сказал:

– Тому, кто не может попасть в цель с маху, лучше вообще не стрелять. Кстати, поглядите, как стреляют мои офицеры.

И Костюрин окликнул пехотного капитана, который, громко смеясь, стоял в двух-трех шагах от стола. Услыхав голос Костюрина, он оборвал смех и громко рявкнул:

– Слушаюсь!

Костюрин велел ему зарядить пистолет и стрелять в первую мишень, быстро, навскидку.

Офицер взял со стола пистолет и начал его заряжать, наставив дуло сначала прямо в грудь генералу, потом в грудь Витковичу и наконец себе в лоб. Потом повернулся, выстрелил и попал в цель. Костюрин засмеялся и спросил Павла:

– Что скажут на это австрийцы?

Павел сказал, что, если бы этот капитан был сирмийским гусаром и так бы заряжал свой пистолет, он получил бы двадцать палок по заднице.

Костюрин сердито встал, но, сдержавшись, спокойно заметил, что многие люди погибли от пистолетной пули, но не тогда, когда заряжали. Крохоборское замечание вовсе не к лицу офицеру.

– Секунд-майор Шевич прав: меткий глаз – дар божий. Кто не родился стрелком, тому не следует стрелять. Кто не родился хорошим стрелком, тому никакое учение впрок не пойдет.

Исакович лишь дерзко ухмыльнулся и сказал, что он многих сирмийских гусар научил стрелять. А те, кого он нынче видел, хоть и часто попадают, но, бывает, и промахиваются. Все стреляли бы лучше, если бы больше внимания уделяли пистолету.

Шевич все это охотно и громко перевел. Даже кое-что и прибавил от себя, ехидно оскалившись:

– Исакович сказал, что главное не человек, а пистолет.

Вокруг генерала собралась целая толпа офицеров; они добродушно смеялись над Павлом, считая, что дело в курьезе: просто растерявшийся серб плохо понимает по-русски. Никому не приходило в голову, что Исакович дерзит.

Тем временем Костюрин заходил взад и вперед, что было признаком явного раздражения. Виткович хотел его увести, но генерал еще раз обратился к Павлу:

– Капитан говорит глупости, но, поскольку он иностранец, следует спокойно его выслушать. А как бы он, если бы это от него зависело, учил свой будущий эскадрон?

Воскресные приемы считались не только знаком благорасположения генерала, но и развлечением. Стрелявшие офицеры начали собираться вокруг стола, где сидел нахмуренный, не сводивший глаз с Исаковича Виткович и прохаживался Костюрин.

Павел, переминаясь с ноги на ногу, сказал, что у сирмийских гусар в первую голову обращали внимание на пистолет.

Хотя он давно уже капитан, он был обязан разобрать по частям пистолеты своих гусар и собрать их снова. Если бы все зависело от человека, а от пистолета – ничего, то знаменитые стрелки не старались бы найти такой пистолет, который бы пришелся им по руке. И будь это возможно, требовали бы пистолеты, «скроенные по себе». Если все зависит от человека и каждый пистолет хорош, то первый выстрел из чищеного пистолета не был бы лучше прочих, а седьмой и восьмой – вовсе не годными. Многое зависит от чистоты ствола. Многое зависит от того, как отлита пуля, правильной ли она формы. А это от руки стрелка не зависит. Важно еще, как действует спусковой крючок.

Костюрин крикнул, что все это мелочи. Важен человек, который стреляет метко и не теряет времени зря.

Исакович возразил, что у гусара всегда есть время на то, чтобы нацелиться и попасть в цель. И когда он на коне, и когда спешивается. А если он вооружен швейцарским или французским пистолетом, то попадать в цель еще легче. Раз меткий глаз – дар божий, то господь бог не может этот дар рассыпа́ть как из мешка. Стрелки навскидку редки. А когда конница пустится вскачь или остановится, чтобы открыть огонь, победу одержат те эскадроны, у которых будет хорошее оружие и которые смогут создать огневую стену. Гусары с метким глазом – одиночные стрелки. А с хорошим оружием и доброй выучкой они точно град, уничтожающий пшеницу.

Человек еще не все.

Хороший стрелок, попадая на горящую улицу, сумеет крикнуть неприятельскому офицеру: «Стой!» И пулю в лоб. То есть попасть из пистолета с двадцати и с сорока шагов. Сирмийские гусары отлично попадали и с восьмидесяти. Но в строю стреляли как пехотинцы в кампании.

Пистолеты начинали, а люди с саблями в руках заканчивали.

Павел выпалил все это по-сербски вперемешку с русским. Он хотел только доказать Костюрину, что сербские гусары будут не без пользы русской армии. И думал, что, подобно ему, те, кто его слушал, искренни.

Служа в сербской милиции и живя среди сирмийских гусар, Исаковичи привыкли к тому, что могут помянуть недобрым словом и мать, и самого владыку. Они не понимали, что перед Костюриным никто и пикнуть не смеет.

Позже они и сами убедились, что лучше проявлять послушание, но по прибытии в Киев они, как необъезженная лошадь под первым седоком, артачились.

Павел вовсе не намеревался сердить Костюрина.

К тому же Шевич, переводя, кое-что еще прибавлял от себя.

Исаковичу и не снилось, что на его счет зубоскалят и он поставил себя в смешное положение.

Его окружили весело смеющиеся офицеры.

Юрат крикнул ему:

– Да замолчи ты! Что проку говорить, как было у сирмийских гусар, только воздух зря сотрясать! Ты в России!

К удивлению Павла, один только Трифун его защищал. Он лучше всех говорил по-русски и громко объяснял окружавшим их офицерам, что его брат хочет лишь сказать, как они стреляли в Австрии, а не умалить русских.

Костюрин тем временем объявил, что стрелять довольно и пора отправляться к лошадям. В школу верховой езды. Австрийский капитан будет иметь возможность убедиться, что Россия нуждается не в оружейных мастерах и слесарях, а в офицерах, которые умеют ходить в атаку!

И через аркаду, где были засыпаны землей и конским навозом розы, Костюрин направился в находившуюся неподалеку от стрельбища школу верховой езды – окруженный дощатым забором ипподром с амфитеатром под азиатским шатром.

Вместо опилок на ипподроме был песок, который вздымался из-под копыт лошадей, точно песчаный фонтан.

На большом кругу были установлены препятствия – живые изгороди, бревенчатые барьеры с рвами, полными воды. А два последних представляли собой массивные, выше человеческого роста, оштукатуренные стены. Смертоносные.

Шестой барьер офицеры так и звали «Стена».

А седьмой – «Могила».

Напротив находилось несколько деревянных лож.

Со стрельбища Исаковичи уходили понурые, считая, что Павел осрамил их перед русскими.

Шевич и русские офицеры поспешили за Костюриным, который шел впереди, точно вожак перед стадом. Потом генерал взял под руку бригадира Витковича, который во всеуслышание извинялся перед ним за критические замечания Исаковича. В русской армии в те времена за такое поведение наказывали кнутом или по меньшей мере тюрьмой.

Однако Костюрин был человек рассудительный.

Сделав несколько шагов, он остановился и, словно желая оправдать Павла, сказал, что капитану из Австрии полезно знать, что в России ценят офицеров, которые стараются изучать оружие, вникают в тайны механики и тому подобное. Не надо также забывать, сказал он, что покровитель их полка, Петр Иванович Шувалов, – великий знаток оружия и заводов. Когда он, Костюрин, был у его высокопревосходительства в гостях, то видел в его мастерской настоящие чудеса. Невиданные пушки, гаубицу собственного изобретения его высокопревосходительства!

Поэтому следует выслушать всякого, особенно же бывших австрийских офицеров, приехавших верой и правдой служить матушке царице и преодолевших для этого столько невзгод. И если Исакович научится еще послушанию и перестанет заниматься пустословием, то в один прекрасный день благодаря своему знанию австрийского оружия заслужит благорасположение своих русских командиров и высокого начальства.

Надо только держать язык на привязи. Исаковичей в России наверняка ждет славное будущее.

А Павел между тем шел за толпой офицеров, и ему казалось, что он спит.

Он совсем приуныл, увидев, что оказался в полном одиночестве, что офицеры стараются держаться подальше от него.

Однако Костюрин, обернувшись, милостиво ему улыбнулся и вошел с группой своих офицеров на ипподром, точно в церковь.

Там готовились к скачкам с препятствиями.

Костюрин и Виткович заняли свои места в одной из лож, а офицеры разбежались по ипподрому к лошадям и конюхам. Светило солнце, и лошади брали препятствия под громкие крики всадников. Русские скакали, точно подхваченные бурей или точно они были дети. Всем распоряжался гостивший у Костюрина гвардейский полковник – он вызывал по списку русских офицеров и приказывал, какие следует брать барьеры. Список сербских офицеров Витковича был у Шевича.

Исаковичей он поставил в самом конце.

Павел стоял один-одинешенек неподалеку от ложи генерала и смотрел, пригорюнившись, на заезды. Как всякий истый кавалерист, долгое время не бравший препятствий, он обращал внимание больше на карусель коней, чем на всадников.

Почти все были хорошими наездниками, но скакали тяжело, применяя силу.

Препятствия же брали как пьяные.

И с лошадьми обращались грубо, бессердечно.

Это были скачки молодых сорвиголов, богатых офицеров, большей частью княжеских сынков, хотя никто из них этого не подчеркивал. Исаковичей они воспринимали как забавный курьез.

В русском посольстве в Вене над капитаном Исаковичем смеялись потому, что он не знал, кто такая Психея. В Киеве над Исаковичами смеялись потому, что они не знали ни одной родословной европейских принцев и графов и без конца твердили о семействе какого-то князя Лазара.

Однако никто, в том числе и лихие князья, не собирался их оскорблять.

Павел больше всего был поражен красотой лошадей, бравших барьеры. Таких скакунов арабских кровей он еще никогда не видел. Особенно понравились ему огромный вороной жеребец и могучая буланая, немолодая, но еще резвая кобыла.

Группа офицеров, окончивших скачки, громко кричала наездникам – те брали препятствия так, словно за ними гнался сам сатана. А если случалось съехать набок и брякнуться на землю, сразу вскакивали и снова садились на коня.

Странно, но ни одна лошадь не захотела взять барьер под названием «Стена», не говоря уже о барьере под названием «Могила».

Скакуны в последнее мгновенье сворачивали на полном карьере в сторону, начинали беситься, не повинуясь даже беспощадным ударам плети.

Юрат, когда пришел его черед, взял все барьеры до «Стены» и трижды тщетно пытался заставить буланую кобылу ее перескочить.

Шум и крик стояли страшные.

Петр скакал дерзко: беря барьеры, высоко взлетал над седлом, так что казалось, вот-вот полетит вверх тормашками. Но и он тщетно мучился, пытаясь взять «Стену». Жеребец, на котором он скакал, каждый раз останавливался как вкопанный, либо сворачивал так резко, что Петр на секунду-другую зависал в воздухе над его гривой.

Группа русских офицеров вежливо хлопала ему в ладоши.

Трифун выглядел величественно.

Он ехал спокойно, выпрямившись, как тому учила австрийская, вернее испанская школа, словно на параде или на прогулке в манеже. Беря барьеры, он сильно пошатывался, но не упал.

Костюрин похвалил запыхавшегося Трифуна.

Поскольку скачки не являлись обязательными, а были своего рода развлечением, Павел не считал нужным скакать подобно другим. Тем более, что он был в офицерском мундире, усыпанном серебряными пуговицами, высоких австрийских сапогах и треуголке.

Своей лошади для скачек с препятствиями у него не было, а понравились ему только черный жеребец и буланая кобыла. Но просить их перед такой уймой зрителей было неловко.

Он считал себя средним наездником в скачках с препятствиями.

Однако Шевич обратил внимание Витковича и Костюрина на то, что Павел Исакович портит компанию, не подошел даже поглядеть на препятствия, не проехался и держит себя надменно с товарищами.

И громко окликнул Павла по имени.

То, что Павел Исакович с первых же дней был дерзок с русскими и тем не менее быстро снискал явное расположение Костюрина, не давало покоя молодому, своенравному Шевичу, который сгорал от желания удержать в своих руках отцовский полк.

Шевич, наподобие француза, считал, что сформированный в России отцом полк – его личная фамильная собственность. Живану Шевичу даже удалось отдалить от Костюрина двух своих родных братьев.

Павел не отзывался на оклики Шевича, и тот принялся его громко вышучивать, причем шутки его граничили с оскорблением. Хладнокровие и надменность Исаковича, не удостоившего его даже взглядом, привели Живана в бешенство.

А Исакович тем временем горящими глазами смотрел на лошадей.

Большинство наездников, сделав по ипподрому несколько кругов, собралось у ложи генерала. Спорили о том, почему лошади так упорно не желают брать опасные препятствия, которые хорошие скакуны вполне в силах взять.

Все наперебой услужливо старались охаять лошадей генерала Бибикова и уверить Костюрина, что его два коня – они называли их по именам – наверняка с легкостью перелетят через эти самые высокие барьеры.

Павлу было противно смотреть на этих униженно подбегавших после скачки к Костюрину людей, напомнивших ему лошадей, что подходят к хозяину, чтобы получить из его рук кусок сахара.

Он стоял в нескольких шагах от Витковича дерзкий, замкнутый, одинокий и в смятении спрашивал: когда же это кончится? Уж очень затянулась эта кавалькада. Ему захотелось вдруг незаметно уйти и посмотреть конюшни.

Досточтимый Исакович совсем по-иному представлял себе первый день у Костюрина. Но когда он направился к конюшням и поравнялся с ложей генерала, тот увидел его и весело крикнул:

– Что это с сербским князем? Разве он не желает показать, как ездили сирмийские гусары? Что с вами, князь?

Костюрин сказал это в шутку, но его слова будто обдали Павла кипятком, потому что генерал ненароком повторил глупую остроту Шевича, который назвал Павла князем во время их первых семейных встреч.

Шевич, услыхав это, поспешил добавить, что его родич чудак, святоша, что научился он ездить верхом в своей Црна-Баре охлябь, на кобыльем горбу, когда водил лошадей на водопой. А сейчас испугался.

Виткович, смеясь, объяснял Костюрину, как ездят охлябь в Мачве и где находится Црна-Бара. Для Костюрина Црна-Бара была в неведомых краях, все равно что на луне.

Придя в хорошее настроение, он все-таки велел передать Исаковичу: совсем, мол, неплохо, что капитан так кичится своим бывшим отечеством и полком сирмийских гусар, в котором служил, но ему все-таки придется забыть Австрию и думать о том, что у него под носом, то есть о России.

Похвально не забывать свою землю, но нельзя любить только одну свою военную часть, свой полк, а не всю армию, предпочитать Сирмию великой Российской империи.

– Отправляйтесь сейчас же в манеж и покажите, как ездят верхом сирмийские гусары! – закончил Костюрин.

Хотя Исаковича это огорошило, он крикнул:

– Слушаюсь!

И попросил разрешения взять вороного жеребца или буланую кобылу.

Он уверен, что эти лошади способны взять самый высокий барьер, надо их только хорошо направить.

Поскольку гость генерала полковник Лейб-гвардии уже уселся на вороного жеребца, Костюрин велел Павлу взять кобылу. Она, правда, уже немолодая, и не скачет как прежде.

Исакович побежал на ипподром.

И жеребец и кобыла были встревожены. Конюхи с большим трудом их сдерживали. Жеребец помчался, точно буря, легко взял первые пять препятствий; когда всадник погнал его к «Стене», он свернул в сторону, а когда тот вонзил ему шпоры в бока, бешено кинулся к «Могиле» и со всего размаха сбросил всадника на препятствие.

Полковника унесли. Он сильно расшибся.

Конюхи с трудом поймали и увели взбесившегося жеребца.

Кобылу тем временем отвели в сторону.

Она вся дрожала.

Сняв треуголку и офицерский мундир, Исакович подошел к кобыле и сам начал ее выводить. Животное опасливо смотрело на него своими черными глазами. Он погладил ей шею и колени.

Кобыла постепенно успокаивалась.

От конюха Павел узнал, что кобылу зовут Лиса, что в прошлом году она еще отлично скакала, но в этом словно сдурела, меняет аллюр, шатается как пьяная, а приблизившись к высокому барьеру, сворачивает и садится.

– Проклятая баба, опасная, – сказал конюх.

Шевич, сопровождавший Исаковича, принялся упрекать Павла за то, что тот не стрелял, а только морочил людям голову пустой болтовней. Чего он добивается? Куда метит? С чего он так задирает нос и превозносит сирмийских гусар? Да и весь этот наш хваленый народ? В русской армии следует помалкивать, он встретит здесь гусар, которым он и до седла не дорос. А насколько ему, Шевичу, известно, кроме полка его отца, конница Прерадовича в битвах австрийского государства ничем не прославилась. Это была обычная пограничная стража.

Секунд-майор Живан Шевич, заменявший отца, генерала, был смертельно оскорблен тем, что Павел поступил не в их полк, а в полк Прерадовича. К тому же ему дали прочесть посланный Вишневским в Киев рапорт об Исаковичах. Вишневский описывал Павла как гордеца и хвастуна, вдовца, который живет со служанками.

Шевич думал, что Павел плохо стреляет.

И наверняка упадет с лошади.

Исаковичи решали обычно свои споры драками.

Шевич жил в России уже больше года, женился на богачке, был принят в высшем обществе. В русских он видел не только братьев, он относился к ним как к высшим существам. Встречу с Павлом, которого он не видел много лет, Шевич воспринял как несчастье, муку и позор. Они знали друг друга с детства по Варадину и Темишвару, но сейчас перед Павлом был законченный подлец без души и сердца, у которого за каждым словом скрывалось злорадство, за каждой улыбкой – гнусность. Ему захотелось при всех ударом кулака сбить фанфарона с ног. Но он сдержался, вспомнив, что у него уже есть один кровный враг – Божич. И только ответил, что наверняка всадил бы ему пулю в лоб с пятидесяти шагов.

И предложил пари: если он упадет с лошади, все, что у него есть, перейдет к Шевичу. Но если возьмет барьеры, то Живан перед собственной женой поцелует ему сапог.

И повернулся к нему спиной.

Потом подошел к кобыле, принялся снимать с нее седло и что-то ей нашептывать.

Словно для него это животное было совсем не таким, как для других.

И в самом деле Лиса в ту минуту Исаковичу была ближе, чем все собравшиеся в школе верховой езды люди. Павел забыл, где он находится.

На лошадей Исакович всегда смотрел иначе, чем прочие.

Он любил их дикий нрав, бешеный карьер и гордую поступь. Любил вздрагивающую гриву, напоминавшую женские волосы. Знал, что это умное, верное животное может быть и ласковым, и страшным, может быть братом и сестрой, что оно может вынести человека с поля битвы и не покинет его даже в смертный час. Исакович с детства скакал на лошади, пригнувшись к шее, легко и беспечно. Шевич тоже был искусным наездником, однако на лошадей смотрел как на взбалмошную, глупую скотину.

– Согласен поцеловать тебе сапог, если одолеешь последний барьер, – сказал он и, уже уходя, насмешливо спросил: – Что ты хочешь доказать, предлагая все свое добро за кобылу и барьер? Что ты слишком хорош для пехоты? Ведь, как сказал Костюрин, весь полк Прерадовича переведут в пехоту.

Исакович крикнул, чтобы он убирался, если не желает драки. А что касается лошадей, то Исаковичи приехали в Киев ради того, чтобы прославить свое имя и род, а не позорить свою нацию, как это делают некие интенданты Шевичи.

Это было тяжкое оскорбление.

В те дни по доносу Хорвата над генералом Шевичем велось следствие по поводу хищения овса и сена и представления неверных счетов. И хотя Шевич вышел из-под следствия чистым и обеленным, все сербские переселенцы верили шепотным слухам, что генерал хотел украсть у русских какой-то провиант.

Вот так обменялись любезностями два родственника, два сербских переселенца, перед тем как навеки разойтись.

Но если Юрат мял своего противника в драке до бесчувствия, если Петр ударял один раз, но саблей, а Трифун пускал противнику пулю в голову, то Павел кусал, бил до бесчувствия, увечил, рубил, душил и отбрасывал от себя труп с добродушным смехом.

Шевич ушел, унося в сердце тревогу.

Исакович же хохотал, словно ребенок, забавляющийся игрушкой.

Он ласкал кобылу, вытирал ее, снова прилаживал седло и, словно воркуя, говорил ей нежные слова, которых никогда не находил для госпожи Евдокии Божич. Русский конюх, ухаживавший за этой кобылой, рассказывал потом, что капитан был пьян. Издавал какие-то звуки, будто пел кобыле.

И повторял ее имя, словно жених.

Когда Павел решался на безрассудство, он обычно минуту-две стоял, закинув одну ногу за другую и задумчиво глядя куда-то вдаль.

«Шевич, – думал Павел, – не имеет о лошадях никакого понятия, но русские знают, что такое лошадь. Они увидят и поймут, что затеял сирмийский гусар».

Три первых препятствия из живой изгороди казались Павлу легкими, и расстояния между ними были достаточными. Так же и два наполненных водою рва. Препятствия были не выше, чем у Энгельсгофена в Темишваре.

Однако «Стена» угрожающе вздыбилась.

А «Могила» в конце была такой высокой, что казалось невероятным, что лошадь в состоянии ее перескочить.

Но Павел брал и такие барьеры.

Когда он сел на лошадь, офицеры почувствовали, что назревает что-то серьезное.

Шевич позаботился оповестить всех, что готовится комедия: Павел будет брать на этой кобыле седьмое препятствие. «Могилу»!

Оба генерала встали в своих ложах. Виткович был обеспокоен. Костюрин уверял, что кобыла не возьмет, не сможет взять это препятствие.

А Исакович, сев в седло, словно застыл. Он больше ни о чем не спрашивал, ни на кого не смотрел.

Как всегда, он остро чувствовал свое одиночество.

Он вспомнил, что жеребец, начав скачку, весь дрожал, словно страдал трясучкой. А кобыла переходила в галоп спокойно. Вспомнил, что обе лошади взяли первые четыре препятствия с легкостью. Что пятое жеребец взял нервно, высоко подкинув наездника, а кобыла внезапно понеслась вскачь, низко опустив голову. И барьер взяла неохотно, с трудом.

Когда лошади поскакали на шестое препятствие, жеребец, как вспоминал Павел, был напуган ударами плети, а кобыла вильнула в сторону так, что всадник очутился чуть ли у нее не на голове.

Павел думал и о том, что в дороге он отяжелел.

Что на нем не легкие гусарские сапоги, а высокие немецкие ботфорты. Он вдыхал запах песка и лошади, вспоминал, как она фыркнула, когда он к ней подошел, как они посмотрели друг другу прямо в глаза, и улыбнулся.

Он собственноручно вытер вспотевшее животное, а удила надевал с удивительной нежностью, будто ласкал лицо любимой женщины.

Лиса пошла под ним спокойно, весело, словно играя. А он гладил ее и приговаривал:

– Лиса, Лиса!

Подбирая поводья, Павел посмотрел на офицеров в амфитеатре, на постаревшего Витковича, на Костюрина, который ему что-то кричал, на трех своих братьев, которые замешались в толпе, словно хотели спрятаться.

Кобыла спокойно перешла в галоп.

Было уже поздно раздумывать о том, что произошло у него в Вене с Евдокией и что его ждет в Киеве. Это была не та Россия, которую он надеялся увидеть, это был огромный Гарсули, который оборачивался то Шевичем, то Костюриным, то Трифуном, неизменным оставался лишь его страшный и мрачный взгляд.

Вдруг ему вспомнилось, как подыхал вороной жеребец Юпитер.

Павел снова перешел на шаг и нежно стал приговаривать кобыле на родном языке, как приговаривал во сне покойной Катинке.

Кобыла слушала, пряла ушами и, казалось, все понимала.

Потом он погнал ее на первый круг.

Лиса помчалась, как вихрь, весело, совсем по-другому, чем прежде, когда он на нее смотрел, и Павел ощутил в ее мягком покачивании желание нести человека и слушаться его. На каждое его едва уловимое сжатие колен она отвечала охотно, быстро, как женщина на поцелуй.

Он понял, что у Лисы, если она захочет, еще есть силы и молодой задор, достаточные, чтобы перескочить стену.

– Лиса! – крикнул он громко.

Кобыла ритмично покачивалась под ним.

Когда он поворачивал ее по кругу, она инстинктивно склонялась к его руке, направо, налево, нагибая свою красивую голову то в одну, то в другую сторону.

Казалось, они танцуют полонез.

И тогда Павел повел ее в легком галопе на первое препятствие.

Лиса пошла радостно, и Павел почувствовал, как она мчится, отбрасывая от себя землю.

– Лиса, Лиса! – звучало в манеже.

В этом человеческом голосе со свистящим акцентом было нечто напоминающее крик.

Человек коснулся ее паха.

Она, словно возрожденная, взяла первый, второй, третий барьеры.

Радостно, будто поднимала в воздух только копыта.

А когда пошла на четвертый – довольно высокую живую изгородь и ров с водой, – зрители заметили, что кобыла переменила свой норов, и захлопали наезднику.

Главным образом – наезднику.

Исакович на этой высокой лошади необычной масти выглядел великолепно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю