Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
Она, словно Петр был ее сыном, сейчас перед своими первыми родами вся светилась от счастья, что муж остался жив, цел и невредим, и держалась с ним ласково и с материнской нежностью и любовью. Она садилась с ним рядышком и ворковала, совсем как в медовый месяц.
Позже Исаковичи часто вспоминали, как прекрасна была их первая весна в России. Словно бы и они тоже вместе с травой прорастали на новой земле, возрождались к новой жизни. И это воскресение коснулось не только их семьи, но всех переселенцев.
На Подоле по вечерам гремели сербские песни.
Почти каждый день, получив экипировку, оружие и порционные деньги, из Киева уезжали сербские части. Офицерам выплатили солидную компенсацию за издержки и расходы, связанные с переселением, и недоплаченное жалованье. Исаковичи, как и все прочие, только диву давались. После пережитой нужды, полной неразберихи, все кончилось так, будто они попали на свадьбу к щедрым родичам, которые не жалеют денег.
И не считают их.
Костюрин словно бы и сам воскрес, освободился от своей строгости и почти каждый день, улыбаясь, лично осматривал обученные части, направлявшиеся в Миргород. И части эти, точно очнувшись от дурного сна и очутившись на веселом празднике, тоже переродились.
Подтянутые, чистые, выхоленные, откормленные, веселые – любо-дорого поглядеть!
Люди, до сих пор вытворявшие на Подоле черт знает что, горькие пьяницы, драчуны, превратились в стройных осанистых солдат. Костюрин восторженно приветствовал уходящие части, а воины были один к одному, серьезные, высокие и дружные как братья. С того мгновения, как им выдали униформу и оружие, солдаты без всякой команды держали и вели себя с достоинством. С женами и детьми, следовавшими за ними в крытых повозках, намучились порядком, крик стоял оглушительный, но принаряженные части были безмолвны и послушны, как на параде.
Среди них царила любовь, словно они были детьми одной матери.
Не возникало никаких ссор.
Из Киева уходили с песнями. На русские знамена сербы нацепили какие-то ленты, будто и на самом деле собрались на свадьбу. Когда Костюрину доложили, что ленты эти взяты из церковного убранства, он временно разрешил и их. Генерала больше всего восхищала статность и рост сербских солдат. В армии в то время это особенно ценилось. Понравилось ему и то, что солдаты и без офицеров с одними вахмистрами шли в поход, словно их вели невидимые генералы. Он не верил своим глазам, что это те же самые люди, которые затевали на Подоле драки, грабили мясные лавки и доносили друг на друга.
Сопровождавшие Костюрина офицеры потом рассказывали, что, глядя на уходящие части, генерал только и кричал Витковичу: «Чудеса, черт возьми!»
Живан Шевич, не любивший лошадей, наглый, завистливый подхалим, проскакал на коне, вытянувшись и гордо приосанившись, с саблей наголо. Бахрома его эполет падала на плечи, точно первые весенние серебристые подснежники, ни дать ни взять персонаж из сказки.
Костюрин в мае тысяча семьсот пятьдесят третьего года экипировал и поселил вдоль татарской и польской границ немало сербских офицеров и солдат из Поморишья, Потисья и Темишвара. Три тысячи сто двенадцать солдат и офицеров. В их числе были Исаковичи.
Среди сербских переселенцев было немного хорватов и венгров, а по соседству с Новой Сербией вытянулось селение под названием Арнаутка. Там жили албанцы, пришедшие в Срем с войсками Чарноевича{40}.
Никому из них не было известно, что ждет их впереди.
Не знали, что их ждет, и Исаковичи, когда им в ту весну выделили землю. Человеку никогда не ведомо, что его ждет.
И хорошо, что не ведомо.
В последние дни перед отъездом Исаковичи были потрясены мощью и величием русской весны, которая казалась им беспредельной и всепобеждающей. Не очень сведущие в истории и географии, они по распоряжению Костюрина как раз в эти дни изучали в штаб-квартире Витковича географические карты России и получили, насколько это было возможно, представление о необъятных просторах российских земель.
Павлу Исаковичу пришла в голову мысль, что грянувшая в Киеве весна наступает на Сибирь и дальше – до самого Ледовитого океана, Китая и Камчатки.
Они были просто ошеломлены всем этим.
Пасха и весна в Киеве обернулась в мозгу сербских переселенцев огромным призрачным видением, светлой верой, что существует на свете страна, которой нет конца и края. Досточтимый Павел Исакович ощутил особую радость жизни, когда это увидел. Он был счастлив, что переселился в эту огромную Россию и что придет день, когда эта Россия двинется… в Сербию!
Юрат сейчас отдавал Павлу должное и признавал, что тот был прав, уговаривая их уехать из Австрии, и не ошибся, когда обещал вывести их из Темишвара из-под власти Гарсули на бесконечные российские просторы.
Они воскреснут!
Петр и Трифун молчали, не возражая Юрату.
Юрат уехал первым.
В день его отъезда все четверо Исаковичей были еще уверены, что, прибыв в Россию, они стоят на пороге большого счастья.
Юрат Исакович – ныне Георгий Исакович-Зеремский – отправился в отведенные ему угодья на Донце под начало генерала Бибикова в мае, в тот самый день, когда Павел год назад уехал из Темишвара.
Сладчайшее православие вполне уживалось у Исаковичей с исконным суеверием.
Это был день преподобного Пахомия Великого.
Пятнадцатое мая.
Юрат уезжал со своими пятью гусарами теперь уже на трех тройках. Подводы были доверху нагружены кроватями, перинами, подушками, одеждой, оружием, сбруей и всяким домашним скарбом.
В первой крытой повозке, склонясь над люлькой дочери, сидела Анна. Она уже оправилась после родов и стала прежней красавицей смуглянкой, гибкой, как тигрица.
Правда, лицо ее покрывала бледность, и оно носило следы какой-то перемены. Не было уже в нем былой жизнерадостности.
Лицо, казалось, уменьшилось и помолодело. А большие черные глаза с поволокой, прежде такие ликующие, теперь настороженно поблескивали из-под густых сросшихся бровей, напоминавших черных гусениц. Только губы оставались такими же пунцовыми и спокойными.
Эта молодая женщина, выданная замуж в семнадцать лет и сохранявшая в течение шести лет искреннюю привязанность к мужу, вдруг охладела к нему. Охлаждение, может быть, и незаметное для постороннего глаза, но оно не ускользнуло от родичей.
Поначалу Исаковичи объясняли эту холодность обидой Анны, потому что Юрат, когда родилась дочь, только мельком взглянул на девочку и даже не поцеловал ее. Он сердился, говорил, что произошло это по чистому недоразумению, он был по горло занят делами. Но Анна не могла этого простить мужу и была уязвлена до глубины души.
Анна сама кормила ребенка, хотя Юрат и нанял кормилицу. Муж снова спал с ней, и Анна этой весной металась между младенцем, которому приходилось давать грудь и ночью, и красавцем цыганом, чьи объятья были для нее по-прежнему желанны.
Но как-то утром со слезами на глазах она призналась невестке, что уже не так счастлива, как прежде. Юрат стал к ней холоднее, не было уже былого обожания, восторга, которые она вызывала в нем, восхищенных вскликов, которыми она так тешилась. Любовь этого красивого смуглого толстяка не утратила своей силы и страстности, он оставался таким же сильным и неунывающим, как прежде, но он уже не испытывал восхищения и преклонения перед женой, превращавших ночь в фейерверк света.
Юрат и сейчас иногда засыпал, держа ее в объятьях, но это случалось все реже.
Удовлетворив свое желание, он теперь обычно отправлялся спать в угол на диван, подальше от свечи и от колыбели.
Перед родами Анна и сама было охладела к мужу. Дунда Бирчанская гвоздем засела у нее в голове. Перерыв, наступивший в их супружеской жизни перед родами, был Анне даже приятен. В те дни она просто ненавидела мужа.
Однако заметив, что и он к ней охладел, стал менее внимательным, часто равнодушным, Анна поначалу удивилась, но постепенно ее удивление перешло в испуг.
Она спрашивала себя, не значит ли это, что их былая любовь ушла навсегда? Умерла? И осталась лишь голая страсть? А она стала для него такой же, как прочие женщины?
От этих мыслей ее пронзала дрожь.
Тогда-то она все и рассказала Варваре, втайне надеясь, что та как-то ее разубедит.
Остальные члены семьи, разумеется, не видели эти едва уловимые признаки возникшего между супругами охлаждения, но Петр, которому Варвара кое-что рассказала, да и Павел начали подмечать, что отношения Юрата и Анны уже не те, что пять лет тому назад. Петр старался почаще возиться с их дочкой, а Павел решил поговорить с Юратом. Трифун не пожелал вмешиваться.
Перед отъездом из Киева между Юратом и Анной произошло несколько мелких, но приметных для других стычек. Анна упрекнула мужа, что он не только не пожелал взглянуть на новорожденную – поскольку хотел сына, – но даже и сейчас не проявляет привязанности к дочери.
«Петр все время твердит, что краше ребенка он не видел. А отец молчит, хоть бы слово ласковое сказал».
Анна со слезами на глазах рассказывала Варваре, что муж с полным безразличием отнесся к ее желанию поехать нынче летом к родителям в Нови-Сад за детьми. А когда она спросила, как же он останется один на чужбине, где они только-только начали обживаться, он сказал, что как-нибудь переживет. У него, дескать, есть и другие дела, кроме как в няньках ходить.
Анна жаловалась Варваре, что Юрат в Киеве очень переменился:
– Словно оглох и онемел, ни тебе приголубить, ни тебе приласкать, смотрит исподлобья, как на чучело гороховое. Прежде свою женушку до небес возносил, хвастался перед чужими, а теперь не поухаживает, даже оставшись наедине. Сдается мне, раньше-то обожал и хвалил, а потом под гору как дуру свалил. Ничего от нашей любви не осталось.
Она не может с этим смириться, ей все кажется, что в Киеве сам дьявол унес их счастье. Юрат бросает ее одну-одинешеньку с малым ребенком на руках.
Тщетно невестка твердила, что все это глупости, что Юрат только и думает о доме, в котором поселит ее с детьми. Тщетно уверяла ее, что в штаб-квартире он не обращает внимания ни на одну женщину, у него лишь одно в голове: где, мол, жена, пришла ли она, куда села? Все прочие женщины для него как сестры. В Киеве лучшего мужа, чем Юрат, не сыскать.
На это Анна лишь сказала, что они с мужем перестали друг друга понимать.
Ее любовь была, как огонь, горячая и яркая.
А сейчас ее словно водой залили. Тлеет, точно мокрая солома. Дым без огня.
Когда муж ложится к ней в постель и потом уходит, у нее такое чувство, будто она играет чью-то роль. Она чувствует себя униженной.
Что-то произошло в их отношениях на пути сюда и происходит здесь, где им придется отныне жить. Что-то она в пути, кто знает из-за чего, потеряла. Жизнь продолжается, они уедут из Киева на отведенные им земли, но их первая любовь умерла и никогда уже не воскреснет.
А когда Варвара стала утешать Анну, уверять, что она счастливая женщина, что у нее дети, хороший красивый муж, Анна горько улыбнулась и сказала, что всякий брак – потемки и не увидишь в них ни прошлого, ни будущего, да еще и женщины стараются скрыть, что было и что происходит. Она уезжает в Миргород, начинает новую жизнь, которая, конечно, продолжает прошлую, но теперь она твердо знает, что той большой любви между мужем и женой, о которой она мечтала, не существует. Любовь, которую питает к ней сейчас муж, невелика. Нет любви на свете! Ее любовь перейдет к детям, как перейдет к детям и жизнь, но любовь к мужу оборвала великая печаль. Надежды ее не оправдались, она разочарована и останется разочарованной до самой смерти.
Анна хотела дождаться родов Варвары, но Юрат потребовал, чтоб они, не мешкая, ехали в Миргород. Есть у него, мол, и другие заботы. В армии. Он не собирается до смерти сидеть в секунд-майорах. Он решил получить полк и вовсе не намерен всю жизнь тянуть лямку у Шевича, Хорвата или Прерадовича.
Поэтому Юрат и Анна уехали из Киева с такой поспешностью.
Не посчитавшись с желанием родственников.
Рано на рассвете Юрат со своими пятью гусарами и тремя тяжело груженными подводами выехал со двора купца Жолобова.
В едва забрезжившем небе еще не погасли звезды. Лаяли встревоженные собаки.
На первой повозке, кутаясь в черный дорожный плащ, сидела Анна, склонившись к люльке, в которой спал завернутый в белое одеяло ребенок. Варвара, хоть и ждала со дня на день родов, вышла проводить невестку. На глазах ее были слезы.
Трифун и Петр помогали брату оседлать коня.
Когда Юрат уселся на лошадь, Павел укорил его, что он груб с женой и зря не позволил ей остаться в Киеве и дождаться родов Варвары.
Юрат, прощаясь, ответил ему так, что Исаковичи это надолго запомнили и не раз пересказывали.
Пусть, мол, апостол чепухи не говорит. Он вдовец и не знает, каковы жены! Что еще нужно этой сенаторской дочке? Чтоб он молился на нее как на икону? Ему, Юрату, его обязанности известны, но нянькой он не станет. Анна насмотрелась, как ее мать, г-жа Агриппина Богданович, сделала из своего мужа пентюха, и сейчас пытается превратить своего мужа в дьякона, который будет ей кадить, точно она сошла с небес. А у него немало своих забот. Он свои обязанности знает, другие женщины ему не нужны. Он тащит на своем горбу эту красотку из Нови-Сада уже пять лет и будет тащить ее по свету и дальше. А ее дело заботиться о детях и о муже. Но если она надеется ездить на нем, как ездит ее мать на сенаторе, то пусть запомнит, что это у нее не выйдет. Многому он, Юрат, научился на пути в Россию. Говорят, что жена у него красивая и пахнет от нее все равно как от богородской травки.
– И отлично! Ты меня, апостол, прости, но чужие жены тоже недурно пахнут! Другие женщины ничуть не хуже ее, ничем она не лучше их. В самом деле. Чего она хочет? Быть единственной и несравненной, как будто на свете нет больше красивых и порядочных женщин? Э-э, такого не бывает! Разве она не видит, что мы в изгнании и что вкупе с другими женщинами и детьми несчастны!
Он будет ждать их в Миргороде, а там что бог даст! День, кажется, выдался погожий, теплый, и ветерок свежий подувает!
Юрат пришпорил коня и, ни разу не обернувшись, ускакал.
Когда небольшой караван с возницами-татарами тронулся под собачий лай со двора купца Жолобова, веселее всех проводил Юрата Трифун.
Имея многолетний супружеский опыт, он тоже заметил, что в семейной жизни Юрата и Анны возникла какая-то зловещая тишина и что между ними что-то происходит. Но, не живя вместе с братьями в доме Жолобова, Трифун, занятый своими делами, полагал, что разлад этот – временный и связан он с прибавлением семейства, которое приносит и радость и горе.
Петр ждал от жизни и от бога в то время только одного: Варвариных родов. И думал, что это новые приятели из семьи Шевича, с которыми в Киеве Юрат особенно якшался, испортили его. Брат огрубел, все чаще проводил время в компаниях и все реже с семьей. И даже как-то вечером небрежно бросил Павлу: «Эх, апостол, семья там, где друзья и веселая компания. Слюнявая семья – не семья, а горб на спине. Слава богу, нет в Киеве тещи, некому меня есть поедом и доводить до бешенства. Россия пляшет и поет! И я с ней!»
В последнее время один только Юрат мог развеселить Петра, и Петр, умирая от страха в ожидании жениных родов, прилепился к нему всей душой. То, что Юрат не позволил Анне дождаться родов и помочь Варваре, глубоко его обидело. Это было большим испытанием братской любви, неизменно глубокой, чем-то новым, что оскорбило и опечалило Петра.
Павел проводил Юрата молча.
С тех пор как Костюрин неожиданно повысил братьев в чинах, дал деньги и земельные наделы на Донце, авторитет Павла в семье снова поднялся. Жизнь показала, что он был прав, когда первым, по совету Вука Исаковича, предложил уехать из Австрии. Павел не хотел ссориться с братом в присутствии Петра и Трифуна. Он только с грустью смотрел вслед молодой женщине, которую выдали пять лет тому назад семнадцатилетней девушкой и которая думала, что ее замужество не в пример прочим – неземное счастье. А любовь – единственная на свете. Эта молодая, изящная, смуглая и гибкая, как тигрица, женщина была Павлу не менее дорога, чем Варвара, хотя она далеко не была так ласкова к нему, как рыжекудрая красавица, которая, будучи католичкой, подобно его покойной жене, чувствовала себя более чужой в их семье. Особенно хороша была Анна, когда стояла, склонившись над колыбелью ребенка, со своими смоляными косами, широко открытыми черными глазами и выражением глубокой материнской нежности на лице. Павел почувствовал, что Юрат совершает ошибку, не понимая своего счастья, что любовь для Анны – это любовь до гроба. Один только Павел понял, что для этой женщины даже случайное объятие мужа со свояченицей Вишневского совсем не пустяк.
Дольше всех глядела вслед Анне Варвара. Она плакала, вспоминая темные от печали глаза невестки, словно та кого-то или самое себя схоронила в Киеве. Но и повозка, и черный, будто траурный, плащ, и Анна вскоре скрылись в утренних сумерках.
Весь май Варвара провела в ожидании родов и наконец, в Духов день, на заре, родила Петру Исаковичу сына.
Но если роды у Анны прошли легко, то Варвара промучилась целый день и целую ночь. От ее криков и воплей Петр совершенно обезумел, вообразив, что сбывается проклятье тестя и ребенок родится мертвым.
Увидав наконец младенца живым, он без ума от радости принялся отплясывать и не только в душных комнатах купца Жолобова, но и во дворе, насмешив служанок и перепугав стоявших в конце двора коров, которые смотрели на него, подняв головы, своими большими черными глазами.
Позднее по поводу Варвариных родов в семье Исаковичей было много разговоров, сохранились и письма об этом событии.
Анна, родившая в материнском доме дочку и сына, тряслась от страха, что ей придется разрешаться от беременности на чужбине, без матери. Однако роды у нее прошли легко: она лишь чуть сильнее сжала руки Юрата, испустила два-три стона да на лбу выступили горошины пота, которые утер муж.
Родила она девочку – кровь с молоком, черный хохолок спадал на лобик. На редкость здоровенькую.
Варвару же всю дорогу до Токая тошнило, ей хотелось пить, а от Токая до Киева она умирала от усталости. Ее часто рвало. Она не знала, ни когда зачала, ни когда родит, и, когда начались родовые схватки, не понимала, что с ней происходит. Лежала полумертвая, как в обмороке, боролась с повивальной бабкой, которую Юрат разыскал в Киеве, и вопила от боли. Ее широко раскрытые глаза вышли из орбит и уставились в матицу, на которой ножом было вырезано имя Христа. Ей чудилось, будто на нее навалились дом с крышей и чердаком, весь Киев и вся земля. Ей не хватало воздуха и представлялось, будто ребенок сломает ей ребра.
Когда Варваре показали ребенка, глаза ее наполнились слезами.
Только она одна увидела, как мал, слаб, некрасив и жалок новорожденный, совсем как голубенок-слепыш в голубятне.
Чутье матери тотчас подсказало ей, что ее первенец не жилец на этом свете. Но она не стала ничего говорить Петру, а лишь долго смотрела на вырезанное на матице солнце, у которого были глаза и большой рот.
Совершенно неожиданно и при странных обстоятельствах Варваре при родах оказала помощь женщина, на которую та меньше всего могла рассчитывать. Это была Юлиана, жена Вишневского.
Исаковичи слышали, что глава русской миссии в Токае находится в Киеве и выдает свояченицу за переселившегося в Россию офицера. Слышали и о том, что Вишневский – частый гость Костюрина, но волею случая ни разу с ним там не встретились. Словно по какому-то волшебству они приходили тогда, когда Вишневские уже ушли или уходили перед их приходом. Петр, не имевший понятия, что произошло с его женой в доме бывшего серба, а теперь русского, интересовался Вишневским. Юрат боялся встретиться с Дундой и отошел от компании, с которой водился в Токае. А Павел скрежетал зубами при одной только мысли, что встретит Вишневского и не сможет схватить его за грудки. И поэтому, когда в один прекрасный день веселая и улыбающаяся Юлиана в сопровождении Петра внезапно пришла к ним с визитом, Павел просто онемел.
Варвара просила его молчать о том, что произошло в Токае.
Он, мол, успеет еще расквитаться с Вишневским. И без того в семье достаточно огорчений, а сколько забот в Миргороде! Когда они пустят корни в русской земле, тогда и расправится с Вишневским.
Застигнутая врасплох, Варвара согласилась принять Юлиану. И даже была с ней любезна, как бывают подчеркнуто любезны светские дамы, когда им приходится разговаривать с гулящей женщиной.
Юлиана сказала, что ей стало известно о близящихся родах Варвары и о том, что невестка оставила ее одну. Вот она и пришла, чтобы заменить ей мать, сестру, невестку и подругу. Все женщины, дескать, сестры.
И самым удивительным было то, что жена Вишневского, которой Варвара гнушалась, внесла в их семью какую-то радость, которой давно не было в доме. Ее смех несколько дней звучал в их доме, словно она стала членом их семьи.
Удивительно было и то, что эта надушенная, роскошно наряженная женщина проводила у изголовья Варвары целые ночи без сна и наравне с повитухой выполняла малоприятные обязанности, о которых муж не имел понятия. И хотя Варваре было неудобно, потом она рассказывала, что лишь эта женщина помогла ей родить, только она облегчала страдания и, не будь ее Варвару нашли бы возле повитухи мертвой.
Свою умелость в обращении с роженицей Юлиана объясняла одиночеством, в котором она провела много лет. Ей, когда она рожала, никто не помогал. Она сама перегрызла пуповину. И лежала одна-одинешенька с ребенком на груди в темноте. Вишневский только спустя месяц удостоил ее своим посещением.
У нее, кроме сына, нет никого на свете.
Когда после благополучного исхода родов Юлиана ушла, у Исаковичей осталось впечатление, что это опасная обольстительница, по которой мужчины сходят с ума. Стройная, не первой молодости, черноволосая, похожая на цыганку женщина, с утра наряженная в роскошный кринолин, была весьма привлекательна, а по вечерам, когда играли в фараон, просто неотразима. Утром она сидела полуголая на постели роженицы и показывала из-под желтой нижней юбки свои крепкие цыганские ноги, а вечером открывала свою красивую загорелую грудь, когда со смехом поправляла волосы и вдетые в них красные гребни. Варвара сразу же заметила, что Петром она нисколько не интересуется и расставляет свои сети Павлу. Он должен был поднимать ей платки, снимать с плеч и надевать шаль, водить под руку, сидеть у ее ног, пока она разматывает клубок, и покорно сносить, когда, подкравшись сзади, она обнимала его за шею и закрывала глаза своими длинными тонкими и смуглыми, как у цыганки, пальцами.
– До каких пор этот человек будет ходить по свету вдовцом и притворяться при встречах с женщиной? – спрашивала она громко. – Варвара, право! Его давно уже следовало оженить.
Что эта женщина явилась в дом не без причины, выяснилось в день ее ухода. Но Варвара об этом не знала. Юлиана устроила так, чтобы после обеда остаться с Павлом наедине.
Она отправилась в комнату, где поселился Павел, чтобы якобы посмотреть весь дом, который после их отъезда она бы охотно сняла для Вишневского. Петр весело сопровождал ее, благодарный за помощь при родах Варвары. Впрочем, в присутствии жены других женщин для него не существовало. С Трифуном Юлиана очень быстро завязала теплую дружбу. Она даже заставила его как-то плясать.
Павел, несмотря на все ее обаяние и привлекательность, относился к ней презрительно, и, будь его воля, он выгнал бы ее, из дома как последнюю шлюху.
Смех этой женщины казался ему омерзительным, отвратительна была ее красота, разговаривать с ней ему было противно. Когда они на какое-то мгновение остались наедине, Павел хотел выйти, но она, расставив руки, преградила ему дорогу. И стояла так в своем черном, сильно затянутом в талии шелковом платье, словно черная тень на белой стене, вперив в него неподвижный взгляд, как поднявшая голову змея. Ей надо, сказала она, с ним поговорить. Она к нему хорошо относится и знает, что он всегда и всюду оставался честным и порядочным человеком. Между тем Вишневский сказал ей вчера вечером, что намеревается засадить его, Павла, в каземат, откуда его уже не спасут ни Костюрин, ни Виткович и никто другой. Вишневский сильный, властный человек, подлый и коварный. Распутник, даром что отец ее ребенка, он и с ее сестрой жил. Сестра сейчас вышла замуж. Нашла дыра заплату! Пусть же он берется за ум и остерегается Вишневского. Если Вишневскому удастся спровадить его в каземат, не поможет ему ни бог, ни ее, Юлианы, мольбы и слезы. Лучше всего покориться Вишневскому. Если Павел этого не сделает, то он будет не первым, которого загубит ее муж. А Вишневский о нем, Павле, высокого мнения. Очень его ценит!
Павел стоял перед этой красивой женщиной у порога своей комнаты, словно онемев. Юлиана напоминала ему г-жу Божич, а Вишневский – ее мужа. Однако Исакович был не из тех людей, кого может испугать тень на стене.
Что Вишневский – распутник, ему известно, сказал Павел, хоть он перед ним в Токае и бахвалился и уверял, что для него он, дескать, гора, под стать Карпатам. Но и она шлюха, это тоже не секрет. И сводница, руку мужа своего держит. Деревенская тетеха в шелках, которая разыгрывает барыню. А кто под арест попадет, еще неизвестно. Пусть лучше Вишневский поостережется, чтоб не пришлось мылить себе петлю на шею. Так пусть и передаст, а он, Исакович, не для того сбросил ярмо одного тирана, чтобы на него надели другое. Вишневский – мелкая сошка, будь их даже трое, а не один, что к тому же посылает свою жену его запугивать. Пусть сам явится. Ее величество позвала нас, Исаковичей, в Россию не к Вишневскому и людей наших из Австрии – не для блуда Вишневского, а дабы всему крещеному народу протянуть могучую руку помощи.
Юлиана побелела как полотно. Она, мол, передаст его слова Вишневскому, но то, что он сказал о ней, не передаст никому, а говорит он, точно надутый индюк, привыкший к ласкам тех, кто стирает ему белье. Знает она от почтмейстера Хурки, в чьих объятиях в Токае он наслаждался любовью. Не была она шлюхой до тех пор, пока Вишневский не отправил под арест и не загубил ее мужа, а ее, беззащитную, не задержал в Токае. Ходила она вдоль реки с рассвета до ночи, все искала омут поглубже, себя оплакивала, да не смогла, не хватило духу в воду прыгнуть. Молода была.
Исакович услышал это в ту минуту, когда начал было подталкивать Юлиану, вежливо, но решительно, к выходу, услышал и обмер. Перед его глазами встала Джинджа Зекович, которую он заставил кинуться в Бегу, когда вот так же осудил ее любовь. Он отпрянул как ошпаренный, потом взял Юлиану под руку и вышел с ней из дома с таким видом, что и Петр и Трифун не могли понять, куда это он отправился.
Юлиана удивилась внезапной перемене в Павле. Но, хотя она и не поняла, что с ним произошло, ей было приятно. Исакович провожал ее под расцветшими в Киеве акациями совсем так, как бывало провожал в театр Энгельсгофена Кумрию, внимательно следя за тем, чтобы ему, такому голенастому, идти с дамой в ногу, а при расставании даже поцеловал руку. Павел совсем было позабыл покойную Джинджу Зекович, которая кончила жизнь в Беге, и вот сейчас, вспомнив ее здесь, в Киеве, он поклонился Юлиане, словно перед ним в кринолине Юлианы была та самая несчастная молодая утопленница-махалчанка.
Юлиана сказала, что Вишневский собирается на днях в Санкт-Петербург, а она останется в Киеве.
Хорошо бы поговорить наедине у нее в доме, о чем следует похлопотать для Исаковичей у Костюрина. Она сделает это, потому что часто бывает в гостях лично у госпожи Костюриной.
Прощаясь, она весело смеялась и долго не выпускала его руку.
Глаза ее смеялись от счастья, когда она слушала, как Исакович говорит ей все то, что сказал бы Джиндже, если бы мог вырвать ее из рук смерти, которую она нашла в водах Беги. А говорил он хорошие, нежные и утешительные слова.
Таким образом, Вишневский через жену восстановил дружбу с Исаковичами.
В конце мая Варвара встала и, хотя очень ослабела, была по-прежнему красива. У Анны перед родами на лице появились пятна – верная примета, что родится девочка, лицо Варвары было чистым.
Помыв голову, она обычно садилась во дворе на диванчик, на котором незадолго до этого грелся на солнышке ее муж, и сушила волосы. Ее рыжевато-золотистые распущенные густые волосы падали до самой земли, и потому приходилось подстилать простыню. И казалось, что, освещая эти волосы, солнце, становившееся день ото дня горячее, возвращает молодой женщине силы.
Петру и в голову не приходило, что прохожие останавливались перед домом и заглядывали в щели забора, чтобы посмотреть на волосы его жены, о которых в Киеве было столько разговоров.
В те дни он точно с ума сошел от радости. И не позволял жене пеленать сына, говоря:
– Что ты знаешь, сенаторская дочка? Я его сам запеленаю, как пеленают наших детей на Саве, в Белграде.
По ночам, когда мальчика надо было кормить, Петр приносил его жене и, чтобы Варвара могла спокойно спать, потом уносил подальше, в другие комнаты, и там его убаюкивал. Не спускал его с рук, нянчил, носил, точно каплю воды в ладони, укладывал в люльку и все что-то бормотал, напевал и нашептывал.
И днем он неустанно расхаживал по дому с ребенком на руках.
А ребенок часто плакал и кричал.
Мать, кормя сына, смотрела на него озабоченно.
Бедняга Петр не замечал, какой он слабенький, желтый, щупленький, настоящий заморыш. Повитуха, обкладывая его теплой черепицей, только крестилась исподтишка, чтобы не видел отец.
В начале июня, в день Тимофея еп. Прусского, в Киев прибыл фендрик Симеон Хрнич, родич майора Феодора Чорбы, и явился в штаб-квартиру Витковича. Он приехал из Срема и привез много новостей. Рассказал, что его просили дать знать Исаковичам, что сенатор Стритцеский, тесть премьер-лейтенанта Петра Исаковича, скоропостижно скончался в Нови-Саде.
Первым об этом услышал Трифун.
Он пришел с фендриком к Павлу, хотя по возможности его избегал. Павел долго колебался, сказать ли об этом Петру и если сказать, то как? Весть о смерти сенатора потрясла Петра.
Этот тридцатилетний офицер, собственноручно убивший из пистолета двух человек, а может быть и больше, в той жаркой схватке, когда он с двумя свежими ранами стрелял в тучах порохового дыма, вертясь на лошади, сейчас стоял перед братьями точно онемев. Вся радость испарилась, словно в Киеве погасло солнце, все веселье оборвалось, будто кто-то перерезал ему горло, когда он смеялся.
Он заклинал их ничего не говорить Варваре.
И, словно боясь, что мать возьмет из его рук сына, отнес колыбельку в комнату Павла. И просил отвлечь Варвару, что-нибудь ей наврать, пока он не придумает, как и что делать. Он хотел утаить от Варвары смерть отца. Тщетно Трифун доказывал, что он неправ, что нельзя скрывать от дочери смерть отца, что он, Трифун, не станет врать Варваре. Сенатор ей отец, и она должна все узнать.








