Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 33 страниц)
Особенно задевала его склонность Костюрина видеть вокруг себя угодливые, подобострастные лица. Павел совсем по-другому воображал себе общество, окружавшее генерал-губернатора Киева.
Брат Юрат Павлу показался в тот день мешком на лошади. А ответы Трифуна – комедией.
Павел краснел, его слушая.
Он помнил о том, что рассказывал Вишневский о Костюрине, и отлично понимал необходимость создания такой русской армии, какую требует Коллегия, то есть создания многочисленной пехоты, состоящей не из парадных гренадерских Санкт-Петербургских полков, а из сотен тысяч крестьян, огромной армии русских мужиков. Исакович сознавал, что азиатская пика – слабое оружие против французских гренадеров и прусской пехоты, которая дает залп каждую минуту. Но, будучи в душе кавалеристом, он не мог согласиться с ликвидацией конницы.
Когда Костюрин спросил, видел ли он маневр, который проводил Юрат Исакович, Павел попросил перевести его превосходительству: сирмийских гусар учили, что французская атака конницы на пехоту и парадный неторопливый марш на ее ряды могут напугать детей, а не солдат, которые готовы умереть, но с места не сойти. Он слыхал, что в последней войне случалось противное: пехота беглым шагом шла в атаку на конницу. Маневр Юрата ему не понравился.
Костюрин улыбнулся и спросил, а как бы нападал он? Пусть откровенно скажет. Для того и смотр. Каждый выходец из чужеземной армии может поделиться своим опытом. И каждого должно выслушать.
– Сирмийские гусары, – сказал Исакович, – и в Венгрии и в Австрии нападают лавой, подобно урагану. Они больше не вооружены копьями, их оружие – сабля. Пистолет лишь вспомогательное оружие в стычках за знамя и уличных боях. Пехота идет в атаку, не останавливаясь. Таких атак не выдерживали лучшие егерские полки. Пехотинцы пробивались сквозь завесу дыма от залпов. Но конница в прошлую войну все еще оставалась царицей полей! Он видел гусар, которые одним взмахом сабли сносили человеку голову. Видел гусар, которые, на полном скаку миновав едущих навстречу всадников, оборачивались и правой рукой наотмашь отрубали саблей голову, как волосок бритвой. У меня в эскадроне были люди, с легкостью рассекавшие человека пополам! Если мне позволят, я покажу атаку сирмийских гусар, которые сейчас находятся в русской армии.
Костюрин крикнул Шевичу, чтобы тот передал капитану командование полком.
И велел Павлу начинать. Он-де тоже кавалерист и разделяет мнение капитана, однако сомневается, что между тем, что показал Георгий Исакович, и тем, что покажет капитан, будет большая разница. Коллегия утратила веру в кавалерию, хотя она составляет треть русской армии. И желает создать артиллерию и многочисленную пехоту по прусскому образцу. Но как бы там ни было, он, по крайней мере, послушает, как командует капитан по-русски. Хотя бы это.
Исакович поскакал к полку Шевича, а Костюрин снова уселся и завел разговор с Витковичем. Этот смотр для него был не только развлечением, но и поводом вспомнить прошлое и посмеяться анекдотам.
Он решил еще подождать и поглядеть на маневр Павла Исаковича, будто это был театральный номер.
Для Костюрина Павел в тот день был явной забавой. Серб, приехавший в Россию с кучей соотечественников, а разгуливает по Киеву как павлин. Вдовец, надеющийся, что в России его ждут богатство и слава!
В ту пору в Россию нередко приезжали славонцы и венецианцы с графскими титулами, купленными в Рагузе. Они женились на русских княжнах и обзаводились белыми жилетами с бриллиантовыми пуговицами.
Однако в Санкт-Петербурге вскоре догадались, что купленные в Рагузе графские титулы – поддельные и вся эта шушера – шпионы на службе Дании, Швеции, Франции и Венеции.
Ни в чем подобном Костюрин Павла не подозревал.
Но он считал его соглядатаем Австрии, человеком, который не может забыть свою императрицу и для которого Вена – центр мира.
Поскольку все чувствовали, что маневр Павла Исаковича – последний номер дивертисмента в программе этого дня, уже терявшая терпение толпа офицеров возле помоста вновь повеселела.
Офицеры штаба гарнизона и гренадерского полка считали своим долгом проявлять любезность к офицерам иностранной армии, которых Коллегия сочла нужным поселить в России.
Поначалу они были любезны и с Исаковичами.
Однако месяца два спустя они перестали приглашать Трифуна, человека явно бедного, молчаливого и озабоченного, а также и Юрата, жена которого не появлялась в обществе. Больше всего им нравился Петр.
Но и Павлу в тот день удалось, как никому из братьев, пробудить к себе их любопытство, потому что после пистолетной стрельбы, скачек с препятствиями от него можно было ждать любых сюрпризов. Сейчас офицеры спрашивали друг друга, не отмочит ли этот надутый, надменный серб еще что-нибудь смешное, не выкинет ли и сейчас какой-нибудь фортель. Они кричали ему: «Будь разумен!» – и, как бы в шутку, старались помешать выполнению данного Костюриным задания. «Остановись! Остановись!» Потом кинулись к Живану Шевичу и стали выспрашивать его, последний ли это маневр сербов.
Тем временем Павел, даже не взглянув на Шевича, поскакал в дальний конец плаца, который тянулся в длину шагов на пятьсот – шестьсот и упирался в пушечные ниши. Поле со стороны реки было еще под тонким слоем наста. Павел выбрал левую его сторону и остановился в ожидании гусаров Шевича.
Большинство из них знали и помнили его.
Некоторые из бывших сирмийских гусаров спешились.
Другие, сидя в седле, делились друг с другом своими горестями, сетовали на то, что остались без семьи и дома, и даже регулярных порционных денег. Каждый день велись разговоры о том, что царица отпустила им много золота, что им выделена земля, что они получат оружие, но пока все кончилось тем, что их одели в русскую форму, а для безлошадных пригнали табун бешеных татарских коней.
Из того, что им было выдано, хороши были только сабли.
Сверкающие, острые, новые, с чеканкой, непривычные, кривые, азиатские.
Тут раздалась команда Павла:
– По коням!
На своем вороном жеребце Исакович был виден издалека – он стоял на краю поля, покрытого коркой наста. Голос у него был громоподобный, истинный голос пастуха, часто встречающийся в сербских семьях, в которых пастухов давно нет.
Даже Костюрин его услышал.
Генерал поднял бинокль – в последнее время они вошли в моду среди военачальников – и принялся наблюдать, как собираются всадники вокруг капитана.
Он не понимал, что именно готовит Исакович.
А Павел повел своих всадников за ниши, где плац постепенно спускался к кручам Днепра.
Прежде чем Костюрин успел позвать Шевича и спросить, что задумал Исакович и не собирается ли он увести гусаров домой на обед, Павел появился впереди всадников, которые шли легкой рысью, но не в две шеренги, а лавой.
И тут же прозвучала команда:
– В атаку!
С легкой рыси лава с шашками наголо перешла в бешеный карьер и помчалась прямо на помост, где сидел Костюрин.
Костюрин увидел впереди Павла, он скакал на вороном жеребце, его сабля сверкала, за ним летел шальной табун лошадей, люди, завывая и размахивая саблями, кричали:
– Ура! Ура!
Казалось, земля дрожит под копытами бешеных коней.
И эта страшная лава неслась прямо на него, к помосту, как ураган, как паводок, который сметет на своем пути все – и его, и стоявших перед трибуной офицеров. Кто задержит эту сумасшедшую орду всадников с саблями наголо?
Костюрин опустил бинокль и схватился руками за ограду помоста. Рот у него приоткрылся, но он не вымолвил ни слова. Вытаращив глаза, он смотрел на конницу, которая мчалась на него. И вспоминал свою молодость. Да, это была его молодость! Его сабля. Его атака из времен последних турецкой и прусской войн. Это была русская конница.
Сирмийский гусар Павел Исакович еще раз воскресил его прошлое!
Неистовая лавина людей и лошадей была уже в нескольких десятках шагов от помоста. Среди стоявших впереди офицеров началось движение. Казалось, Исакович сметет и помост и офицеров. И все кончится страшнейшей свалкой покалеченных людей и лошадей, сломанных столбов и досок.
Отступать было стыдно, и все-таки в последнюю секунду стоявшие впереди офицеры, смеясь, начали уходить и даже взбираться на помост к Костюрину.
Никто не мог себе представить, что эта кавалерийская лавина способна остановиться в двадцати шагах от помоста.
Но она остановилась, остановилась совсем близко к Костюрину.
Вороной жеребец под рев команды Исаковича взвился на дыбы и остановился в нескольких шагах от помоста. За ним, поднимаясь на дыбы, встали, храпя и дымясь, следовавшие за Павлом кони, несшие всадников с саблями над головами.
Все кончилось благополучно под общий смех, под возгласы и тупые удары копыт, из-под которых высоко вверх взлетали комья земли пополам со снегом.
Среди общего веселья послышался голос Костюрина:
– Господа, сейчас вы видели перед собой безумца, который командует однако отлично и заслуживает повышения в чине. Мне очень приятно, что прибывший к нам офицер доказал: кавалерию еще рано сбрасывать со счетов. Русская конница еще покажет себя на полях сражений.
Исакович прошел через толпу офицеров, которые, смеясь, хлопали его по плечам и спине, и предстал перед Костюриным.
Генерал обернулся к Витковичу, похвалил Павла и уже громко добавил, что Хорват, Шевич и Прерадович предлагают сформировать из переселенцев четыре полка: два пехотных и два кавалерийских, но он, Костюрин, всех сербов посадил бы на лошадей!
И генерал, точно машина, тут же принялся закидывать Павла вопросами, хотя тот еще не успел отдышаться и был явно этим раздосадован.
– Скакать, конечно, хорошо, а что если бы вместо помоста тут стояли две шеренги пехоты и они открыли бы огонь? Какова была бы команда? В атаку?
Исакович, уходя от прямого ответа, сказал, что в кавалерийской атаке, как его учили, главное – внезапность, поэтому он и посчитал нужным выскочить из-за пригорка: стоящей в две шеренги пехоте требуется две-три минуты, чтобы зарядить ружья для первого залпа, и она наверняка бы такой атаки не выдержала.
И потом кавалерия обычно завершает сражение.
– Так, так, – согласился Костюрин, – но что бы вы, капитан, сделали, если бы пехота появилась внезапно и с фланга?
Павел заметил, что кавалерию используют в открытом поле и, случись такое, он увидел бы эту пехоту с фланга до начала атаки и у него было бы время принять решение.
– Так, так, ну а если бы ваш эскадрон внезапно обстреляли с тыла?
Исакович не ответил.
Костюрин улыбнулся и сказал:
– Команда все равно была бы одна: «В атаку!» А что бы вы приказали, капитан, если бы, кроме пехоты со лба, флангов и тыла, стоявшие перед вами пехотинцы пропустили артиллерию и она открыла огонь? Какова бы была команда?
И вдруг этот человек с обветренным и покрытым морщинами от морозов, солнца и битв лицом чем-то напомнил Исаковичу Вишневского, который грозился стать перед ним как Карпаты. Все это глупая игра судьбы, поставившая его перед новым Гарсули.
От своей беды никуда не уйдешь.
Павел думал, что Россия с ним будет говорить иначе.
Однако Костюрин был в хорошем расположении духа и повторил свой вопрос.
– Я бы отдал команду: «На молитву!» – брякнул Павел.
Тут же наступила тишина, слышалось только хихиканье молодого прапорщика Киевского гренадерского полка.
Костюрин открыл рот и, вытаращив глаза, сверлил ими Павла. Казалось, он не знал, что думать. Что стоит за словами капитана – бессилие, глупость или шутка? Шутка на его счет? Он осмелился шутить над вопросом генерала Костюрина?
Однако серб стоял перед ним «вольно», по-гусарски закинув одну ногу за другую. В глазах Павла, так по крайней мере показалось Костюрину, светилась отчаянная тоска и, пожалуй, ненависть.
Костюрин не знал, что эти простые люди, офицеры сербской милиции, весьма чувствительны и в них нет страха перед сильными мира сего. Что они могут в гневе, отчаянии или просто от распущенности обругать не только владыку, но и самого митрополита, графа Мамулу или фельдмаршала Валлиса.
В ту минуту Костюрин воспринял слова Павла как личное оскорбление. Придя в ярость, он повернулся к Витковичу и бросил:
– Передайте капитану, что учения в русской армии состоят не только в подаче команд, но и в испытании характера и нрава офицера. Послушания старшему, какие бы ни задавал тот вопросы. Я не приму никаких мер. Не хочу ни наказывать капитана, ни закрывать перед ним двери в Россию на первых же шагах. Я знаю, что он вдовец, что сидел в тюрьме и что оказал услугу Кейзерлингу. Но его карьера – имеющий уши да слышит! – закончится усекновением языка, кнутом и тюрьмой. Сейчас я не стану его наказывать. Пусть идет на все четыре стороны и на глаза мне больше не показывается. Двери моего дома для него закрыты!
В наступившей тишине оцепеневшие офицеры штаба напоминали деревянных солдатиков. Костюрин повернулся к Павлу спиной и сбежал с помоста, словно его ужалила змея. Виткович последовал за ним, размахивая руками, а Шевич услужливо кинулся расчищать генералу дорогу среди огорошенной толпы офицеров и крикнул, чтобы подавали экипаж.
Вместе со всеми ушли Трифун и Юрат.
Возле Павла Исаковича, который все еще стоял на помосте в прежней позе, не осталось никого.
Он слышал только, как звучит русская команда и конница покидает плац, как уходят и гренадеры.
Полдень давно уже миновал, и солнце спускалось к днепровской долине.
XXIV
Раевка утопала в акациях и пчелином жужжании
Перед пасхой, в день, когда господь наш Иисус Христос вошел в Иерусалим, 28 марта по старому календарю уже упомянутого года, вместо метелей зарядили дожди. В Киеве наступила весна.
Снег растаял, а Днепр в вербную субботу разлился так, что затопил прибрежные улицы на окраине Подола. Примерно в полночь полые воды ворвались в дома, опрокинули кровати и столы, сорвали кое-где двери и унесли кое-какие сараюшки или даже крыши.
В конюшнях испуганные, взбесившиеся кони громко фыркали, становились на дыбы, ржали, рвали недоуздки, метались среди луж по дворам, перескакивали через заборы и мчались в гору.
Днепр выступил из берегов, с шумом катил к морю свои воды, и казалось, сам превратился в море. Река в бешеном водовороте уносила вырванные с корнем деревья, лодки и паромы, мертвых коров, овец, а порой уже разбухший и посиневший труп старухи, которую во сне смыло с ее лежанки.
Во мраке ночи ревели волы, мычали коровы, завывали собаки и кричали съехавшиеся в Киев на ярмарку люди, поселившиеся на Подоле. Перед рассветом причитания женщин, взобравшихся на крыши домов, слились с грозным шумом мутной беснующейся стихии.
К счастью, в ту ночь была полная луна. Жители Подола, спасаясь от наводнения, взбирались на пригорки. Рыбачьи лодки сновали по улицам. Рыбаки снимали с крыш женщин и детей, баграми подхватывали, словно бурдюки, утопленников, которых вертела вода.
Однако уже в полдень на следующий день вода стала опадать, наводнение пошло на убыль, засияло солнце.
В доме купца Жолобова, где жили Исаковичи, все было спокойно. Дом стоял высоко и накатная волна разбушевавшегося паводка до него не дошла. Чистый, белый, он, казалось, прислушивался к грохоту, гулу и воплям соседей, чьи дома стояли ниже. Слушал протяжные, отчаянные, хриплые крики о помощи.
На другой день Исаковичи из своих узеньких маленьких окон могли видеть, что́ натворило наводнение.
Подол, где поселились прибывшие из Австрии из Поморишского и Потисского сербского диштрикта люди, походил на пожарище. Пустые дома с сорванными крышами, дворы без ворот – и ни живой души. На улицах бродили по колено в воде люди и искали своих домочадцев. Разыскивали в тине и грязи свой скарб.
От церкви святого Андрея, печатая, как на параде, шаг, спускались две роты Киевского гренадерского полка. Офицер с обнаженной саблей шел впереди. Кивера белели, точно сахарные головы, в такт шагам.
Перед строем шел глашатай.
Он объявлял, что каждый пойманный в воровстве будет расстрелян на месте.
Мещане, застигнутые на улице с каким-либо имуществом, должны были каждый раз доказывать, что оно принадлежит им.
Исаковичи в тот день на улицу не выходили. Как мокрые галки, собрались они в полумраке комнаты, по соседству с которой лежал Петр. К нему заходила, словно рыжекудрый призрак, одна лишь Варвара.
Петра лечил фельдшер штаб-квартиры, грек с острова Корфу по имени Спирос Трикорфос, человек невысокого роста с непомерно большой головой. Он-то и не позволял никому, кроме жены, заходить к больному.
Больной, мол, должен спать.
Сон все лечит.
Этот лекарь, которого прислал Костюрин, успокаивал Исаковичей, уверял, что за жизнь Петра можно не волноваться. Он будет жить!
Только вот левый глаз беспокоит. Как бы Петр не потерял его.
– От падения с лошади и от удара копытом могут быть, конечно, и другие последствия, – твердил фельдшер, когда Варвара выходила. – Бедная женщина! Бедная женщина!
В доме воцарилась гробовая тишина.
Через два дня картина, которую Исаковичи видели на Днепре, совершенно переменилась. Все было залито солнцем. Вздувшаяся река вошла в берега и спокойно несла свои воды, а бесконечная равнина на левом берегу почти совсем просохла. Лишь кое-где еще поблескивали, точно зеркала, отдельные снеговые лужи.
За ночь вдоль берега зазеленели вербы.
Все покрылось нежной зеленью – и деревья в Киеве, и необъятная до самого горизонта равнина. Полые воды широкой реки по-прежнему таили в себе страшную силу, что могла, казалось, унести и Киев, и кручи на правом берегу, и всю землю вокруг, но сила эта уже не была такой свирепой, как в ту ночь три дня назад, сейчас она скорее улыбалась.
Теплое и ласковое солнце еще не согрело землю, но в наступившей тишине у церквей, бастионов, ипподромов, жилых кварталов слышалось щебетанье птиц. Невидимые, маленькие, они были где-то тут, среди ветвей, в траве, на земле, где забелели подснежники со своими бубенцами.
Колокола в Киеве умолкли, но, точно тюканье огромных дятлов, со звонниц возвещали пасху удары клепал.
Солнце сияло над Днепром, Киевом и Подолом.
Сияло оно и над рубленным из липовых бревен домом купца Жолобова.
После посещения больного в день мученика Артемона, который в то же время день и других мучеников, фельдшер Трикорфос разрешил братьям заходить к Петру. Он, Трикорфос, дескать, свое дело сделал. Остальное завершит молодость и природа. Но если начнутся обмороки и приступы буйства, следует его тотчас позвать.
После падения с лошади Петра привезли домой в санях. В бессознательном состоянии его внесли и положили на кровать под истошные крики перепуганной Варвары, решившей, что она осталась накануне родов вдовой.
Дрожа за его жизнь, молодая женщина говорила Анне, будто она чувствует, что все произошло из-за отцовского проклятья.
А позднее – спустя несколько лет – шепотом признавалась Анне, что в ту пору в Киеве лелеяла безумную мечту: если муж, несмотря на все ее заботы и пролитые слезы, умрет, она выйдет за Павла. Она давно уж любит его, как родного брата, которого у нее нет.
И хотя знала, что это невозможно, все-таки мечтала о нем.
Анна даже спустя много лет, вспоминая ее слова, осеняла себя крестным знамением.
В тот злосчастный день Юрат вернулся из штаб-квартиры Витковича поздно, не имея понятия о том, что лошадь ударила Петра в голову. Все решили: упал человек с лошади, эка невидаль в жизни кавалериста. Трифун же прибежал только под вечер, когда за ним послали.
Еще позже пришел Павел.
Он не представлял себе, что ждет его дома.
Когда он появился, поднялась суматоха.
К больному его не пустили.
Трифун загородил ему дорогу, сверкнув по-волчьи глазами и опустив голову, словно под тяжестью несчастья, постигшего семью.
Потом схватил Павла за рукав и заставил сесть на стул.
– К Петру не ходи, – сказал он. – Ты уговорил нас всех переселиться в Россию, и вот что из этого получается.
Правда, грек-фельдшер утверждает, что падение с лошади неопасно, нестрашен и удар в голову. Все, мол, пройдет. Он знает много случаев, когда люди падали с седла, когда их лягали в конюшнях кони, и все потом опять скакали как ни в чем не бывало.
Состояние-де, в котором сейчас находится молодой офицер, разумеется, не из приятных, но все пройдет. Необходим только полный покой.
Весь этот переполох может гораздо больше повредить Варваре и ребенку, который появится на свет через месяц.
Трифун полагал, что разговаривать Павлу с Петром не следует, чтоб не раздражать его. Петр по наущению Павла внес свое имя в список Шевича, а здесь его чуть не записали корнетом. Да и проклятье тестя на нем висит.
Никакие Варварины письма не могут умилостивить сенатора Стритцеского, который, точно баба, продолжает из Неоплатенси обрушивать на его голову проклятья.
Павел спокойно выслушал Трифуна.
Потом легонько оттолкнул брата в сторону и пошел в комнату больного с таким выражением лица, с каким входят к умирающему.
У двери его встретили Анна и Юрат, внезапно появилась вся заплаканная Варвара. Она подошла, сдерживая рыдания, к Павлу, обняла его и нежно поцеловала. Ее лицо покрывала бледность, глаза были широко открыты.
Павел впервые видел брата таким. Петр лежал высоко на подушках, желтый как воск, и, казалось, спал. Выглядел он будто на смертном одре. Просветленный и неподвижный, словно уже был на том свете.
Однако, когда Павел подошел к нему, он вздрогнул и чуть поднял левую руку, как бы показывая, что рука у него двигается. Павел нагнулся и поцеловал его в щеку, Петр взял его за рукав той рукой и совершенно внятно произнес:
– Ты чего, апостол, подходишь ко мне точно к умирающей бабке? Я все нос задирал и фанфаронил, а смерть-то за плечами стоит! Вот так-то!
А когда жена его погладила, добавил:
– Не бойся, Шокица, нынче я впервые хлебнул горького.
Павел опасался, что Петр не пожелает его видеть. Боялся, что он каким-то образом откроет другим их взаимную неприязнь. Но Петр встретил его сердечно, словно они никогда и не ссорились.
Более того, когда братья испуганно расселись вокруг него, больной принялся весело шутить, не отрывая взгляда от Павла. Его левый опухший, налитый кровью глаз, казалось, навсегда останется неподвижным. И этот глаз пугающе смотрел на Павла.
Павел только позже заметил, что этот грозный глаз немного косил. Он принялся неловко утешать брата и уверять, что он наверняка выздоровеет. Что так говорит и кир Спирос Трикорфос.
От этих слов Петр будто еще больше повеселел.
– Не было у меня случая, Павел, рассказать тебе, как я и Юрат были у Костюрина, который, точно кот, не спускал глаз с Варвары! Вот так-то! Он расспрашивал нас долго и подробно: «Как это вы приехали в Россию на пяти подводах, а ваш дражайший брат Павел распространялся в Вене, что двинет в Россию и Дунай и Саву. Дескать, весь народ умирает от желания переселиться в Россию». А я жду, хочу услышать, что скажет толстяк, главный наш умник. А он ни гугу, только меня подталкивает: «Скажи, мол, что я не Моисей! Двинулись в Россию тысячи, а откуда я знаю, сколько их еще в пути? Нигде не написано, что Георгий Исакович-Зеремский обязан отвечать за своих земляков!» А Костюрин спрашивает: «Как же так: чин у вас секунд-майорский, а в бумагах Шевича об этом ни слова?» «Ах! – говорит Юрат, – ваше превосходительство, это длинная история». А генерал не унимается, все спрашивает, спрашивает. Спросил и меня. Я ему сказал: «В список Шевича я вписан как корнет, а в Осеке был мне обещан капитанский чин, брату же моему – майорский. Обманули нас в империи австрийской, надеемся, хоть в империи российской не обманут, ваше превосходительство». Тот и замолчал. Вот так-то!
Устав от этого короткого рассказа, Петр снова умолк и долго лежал молча, склонив голову к левому плечу.
И только его вздутый, кривой, почерневший глаз смотрел на всех дико и страшно.
Прежде чем Петр снова заснул, он опять приподнял левую руку и вполголоса, но довольно ясно пробормотал:
– Покуда я в здравом уме и твердой памяти, я хочу сказать Павлу свою последнюю волю: Шокица после моей смерти пусть идет не в твой дом, а к Юрату или Трифуну. Чтоб имя наше не позорить. Ты, каланча, после моей смерти им не досаждай, не ходи к ним ни в гости, ни под каким другим видом. В свое же отечество после смерти своей возвращаться я не хочу. Тут, где моя жена и будущий ребенок, пребывать мне и мертвому. И да будет этот мой завет выполнен.
Слушали Петра в полной тишине.
Все словно окаменели.
Потом Павел вдруг встал, наклонился над братом и снова поцеловал его в щеку.
Затем молча повернулся и неторопливо вышел из комнаты.
За ним выбежали Трифун, Юрат и Анна. Им надо было поговорить с ним о прочих бедах, которых было немало, но Павел, не слушая их, спокойно, словно Петр ничего не говорил и они ничего не слышали, объяснил, что Трикорфос велел держаться с больным весело и не показывать ни раздражения, ни обиды, ни злости.
Грек сказал: «Петр не создан для России. Он, мол, знает москалей отлично. Дикий, необузданный народ, а когда скачут на коне, совсем сумасшедшие. В Киев – да извинит его Исакович – только дикарям приезжать. У Петра сложение точно у девушки, и хорош он, что твоя девушка».
Грек уверял, что Петр скоро выздоровеет, но до лета им не следует трогаться с места. Мостов нет, через реки перебираются вброд или на паромах. Ехать лучше всего в июле. А если так уж необходимо, пусть, говорит, едут мужчины, а женщины останутся. Он не позволил бы своей жене сейчас перебираться через Днепр или Ингул.
Так сказал Трикорфос.
Что же касается его, Павла, то он скорее всего вернется в Токай и примет миссию. Ему предлагали.
Он готов выйти в отставку и оставить армию.
Будет просить у Витковича пенсию по инвалидности.
А когда Анна заплакала и спросила, что он собирается делать в Токае, Павел улыбнулся и сказал, что отправится искать по свету мать и дочь, а может быть, и женщину с пепельными ресницами.
Как это бывает в молодости, в сердце Петра в тот день закрались предчувствие смерти и ревность к тому, кто останется жить возле любимой жены. Тайная ревность к Павлу не была грязным подозрением, что жена за его спиной спутается с двоюродным братом. Душа его возмущалась другим. Почему Варвара и Анна отдают всю свою нежность не им, а этому долговязому, почему, при всей своей верности мужьям, он остается для них каким-то непонятно желанным?
Юрат не обращал на это никакого внимания – все равно как если бы Анне нравился какой-нибудь вороной жеребец. А Петра наклонность жены к другому мужчине, хотя в ней ничего не было дурного, глубоко оскорбляла. И думая об этом, он горько усмехался.
Трифун вовсе не придавал этому значения.
Мол, по женской своей доброте хотят как-то скрасить жизнь вдовца.
Однако, несмотря на предчувствие близкой смерти, к которому склонны многие молодые люди, Петр жил долго, а от удара копыта в голову вскоре оправился.
Уже спустя несколько дней отек глаза прошел, обмороки прекратились и братья выносили его во двор полежать на солнце.
И если в ночь разлива Днепр был страшен, над неоглядной равниной под Киевом громыхал гром, сверкали молнии, наводящие смертельный ужас, то теперь река, неся последние остатки снега и льда, весело поблескивала и, казалось, улыбалась.
За одну ночь распустились деревья, степь до самого горизонта покрылась изумрудным ковром травы. На жирном черноземе в зеленый наряд убрались не только вербы вдоль могучей и широкой реки, которая вошла в берега, но и тополя, акации, сады в городе и на окраинах. Утром солнце вставало над долиной пылающим факелом, а вечером садилось за домами, церквами, башнями на холмах города багряным пожарищем.
Весна в Россию прискакала как на тройке. И солнце прикатило будто на вороных.
Все блистало, шумело, распускалось, все излучало тепло, веселилось. Ярмарка на Подоле превратилась в хоровод, лотков, торговцев и покупателей: киевлян, армян, евреев, татар и переселенцев-сербов, которые уезжали в эти дни на места нового поселения.
Зима была забыта.
Жаркое солнце прогревало землю, воду, холмы, накаляло крыши, ограды. Люди упивались теплом.
Исаковичей потрясло щедрое раздолье русской весны.
Со двора купца Жолобова открывалась широкая панорама, и Петр на своем диване мог любоваться необъятной далью. Он лежал неподвижно на высоко подложенных под голову татарских подушках в окружении собак Жолобова, которые так и остались в доме. Глаза его были широко раскрыты.
Он глядел и не мог наглядеться на днепровские просторы.
И только Варвара, хорошо знавшая голубые глаза мужа, порой замечала, что левый глаз вдруг замирает и, закатившись, как-то странно смотрит в сторону, словно косит.
Спустя две недели жарко и неустанно светившее солнце вернуло силы больному, и Петр поднялся, как поднимается согнутая ветром и дождем ветвь, как поднимается градом побитый колос. И начал ходить.
Варвара взвизгнула от страха, увидев, как он встал с постели и пошел по двору, но муж, улыбнувшись, продолжал ходить, гордо вскинув голову.
И кричал, что никакие проклятья ему не страшны.
Спустя два дня, в праздник явления животворящего креста, он отправился в штаб-квартиру.
И мало того, даже проехался верхом.
Потом пошел к орудийному дворику, попросил артиллеристов-офицеров дать ему ту кобылу, которая норовит вместе со всадником опрокинуться на спину, и вывел ее на ипподром, на то место, где она его сбросила.
Конюхи оторопело смотрели, как он крепко и жестоко ее замундштучил. Потом сел на нее и, когда она начала щерить зубы, стал бить ее плетью по морде. Он спрыгивал с седла и снова садился. И несколько раз молча стегал дрожащую всем телом лошадь.
Обезумевшая кобыла наконец смирилась.
Петр сел на нее снова.
Кобыла стояла спокойно.
Тогда он соскочил с нее и словно оттолкнул от себя.
Дома он никому ничего не сказал.
Словно чье-то невидимое огромное ухо услышало, что Исаковичи, как только в Киеве засияло солнце, хорошо заговорили о Киеве, о России, о Костюрине, из штаб-квартиры Витковича посыпались на них как манна небесная добрые вести, которых они уж и не ждали.
Петр получил назначение в полк Живана Шевича на должность, которую обычно занимает капитан. Юрат направлялся в Миргород в полк Шевича в чине секунд-майора. Трифун – в Ахтырский в чине премьер-майора. Наказание Павла свелось лишь к порицанию, и он был назначен в штаб-квартиру Витковича капитаном, с тем чтобы через год ходатайствовать о повышении в чине.
Приказ был подписан лично Костюриным.
После величественного пасхального перезвона Исаковичи неожиданно для себя тоже некоторым образом отпраздновали воскресение. Веселило их и быстрое выздоровление Петра, и эта дружная раздольная русская весна, так не похожая на весну в Среме и Варадине, где наступление ее было менее стремительно. Новую волну радости вызвало и то, что Петр, встав на ноги, в первую голову разыскал Павла и обнял его, словно между ними никогда и не было ничего плохого. Восхищенная Варвара, смеясь, как всегда повторяла: «Ребенок, сущий ребенок!»








