Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 33 страниц)
Тогда Петр повалился на стул и заплакал.
– Я убил тестя! – сказал он. – Вот ведь как бывает. Приходишь бог знает откуда, вступаешь в чужой незнакомый дом, уводишь у отца дочь и оставляешь старика в смертный час одиноко подыхать среди собак и слуг без единой родной души.
Он как раз собирался написать письмо в Нови-Сад. Жена умрет, услыхав, что отец скончался вдали от нее один-одинешенек. У нее испортится молоко.
Павел молчал.
Но рыдания Петра только взбесили Трифуна.
– Что ты хочешь? – спросил он. – Чтобы дочь новопреставленного отца расхаживала по Киеву и хохотала бы, как дура, над всяким пустяком, не зная, что ее отец отправился на тот свет? Разве у зятя есть такое право? И в этом ли соучастие мужа? Я не желаю и слышать об этом и скажу Варваре всю правду.
Петр между тем продолжал свои причитания.
Он вспоминал, как впервые вошел в дом сенатора, как Стритцеский хорошо его принял, как просил не уезжать к москалям, не переселяться на чужбину, не увозить от него дочь. Она, мол, единственная его утеха в жизни. Зачем ему дом, богатство, если придется провожать закат солнца с одними собаками и с ними же просыпаться поутру? Разве мало того, что дочь уже не сидит у него за столом, что умолк в доме ее смех? Неужто ему не дано будет видеть ее даже время от времени, хотя бы раз в году? За что же?
Разве не могут они подождать, пока он спокойно навеки смежит глаза, а потом уж ехать.
Неужто придется ему остаться одному и одному зажигать свечу на могиле жены? А ведь в той могиле не только его жена, но и ее мать.
– Ужасно, ужасно! – бормотал Петр. – Натворили дел! Приспичило сирмийским гусарам жениться, когда в Посавине еще села горели, а человеческие кости белели на дорогах к Белграду. Взял я у него дочь да еще заставил старика плясать на свадьбе. А потом вот увез ее, и остался он в свой смертный час один-одинешенек.
Успокоившись, Петр вместе с Трифуном поручили Павлу сообщить Варваре о кончине ее отца. Петр твердил, что ему говорить Варваре об этом опасно. Как он может ей сказать, когда они только позавчера писали сенатору и рвали написанное, потому что письмо казалось им недостаточно веселым, а писали они о том, что в Киеве у него родился внук, что они приедут его показать, лишь только он немного подрастет, осенью или в следующем году.
Петр вспоминал, как Стритцеский твердил ему при расставании: «Погоди, придет время, раскаешься и будешь готов слепить меня хоть из глины, только бы видеть живым, будь ты проклят!»
Павел, боясь, что зайдет Варвара и застанет Петра в таком виде, от чего положение в семье станет еще хуже, взял на себя миссию сообщить дочери о смерти отца.
В те дни он был молчалив и угрюм и совсем перестал смеяться. Целыми днями, а порой и по вечерам его не было дома. И к Варваре он не заходил. Она стыдилась при нем кормить грудью ребенка.
А Петр, сияя от счастья, смотрел, как Павел укачивает его сына. Над люлькой отец пристроил маленькую красную клетку с птичкой, которая прыгала и весело чирикала.
Петр даже пеленки стирал сам.
Когда повивальная бабка обкладывала ребенка в присутствии Павла нагретой черепицей, он стоял будто онемев. И только локтем проверял теплоту черепицы.
И, словно предчувствуя, какое Петр получит известие о тесте, Павел не раз при этом нежно мурлыкал о том, что одни Исаковичи умирают, а другие рождаются И так будет продолжаться вечно.
Возле этой колыбельки, когда ее выносили во двор, Павел разговаривал с Трифуном, вежливо, мирно и доброжелательно, будто они за всю жизнь не сказали друг другу худого слова.
Трифун смеялся.
– Шестеро их у меня было, знаю, как я их сделал, но вот, что из такого крохотного жалкого существа, которое любой ветер может унести, вырастает мужчина, что способен одним ударом шашки рассечь человека, это для меня непостижимое чудо! Кабы моя из Румы не спуталась с тем мальчишкой и не раззвонила об этом на весь Банат, я бы, пожалуй, позабыл прошлое, верни она мне шестерых детей. Кто знает, где мне, одинокому, придется сложить свои кости?
Варвара в тот день устала и прилегла.
Чувствовала она себя неважно.
Дождавшись ухода служанки, доложившей о нем, Павел вошел в комнату. Варвара лежала, прислонившись к изголовью кровати, у открытого окна, за которым цвела акация и рос шафран. Она расплела свою косу.
За ее головой в проеме окна виднелся Днепр, теперь такой спокойный, и остров Труханов с неподвижными, отражавшимися в воде тополями. У острова, где стояли паромы, деревья уже покрылись зеленью, но кой-какие были еще в цвету.
Справа высились стены Андреевского собора, строившегося по итальянскому проекту уже несколько лет, но еще не законченного. Нижние его окна поблескивали на солнце.
За стоящим на горе собором с золотыми куполами румянилось марево весеннего дня.
И хотя дом купца Жолобова с его узкими оконцами, деревянными ставнями, дощатыми верандами и конюшней на задах не отличался особой красотой, природа вокруг была так хороша, что Павел надолго сохранил в памяти этот погожий весенний день. И Варвару тоже.
Когда он вошел, она улыбалась.
Павел вспомнил, как заставал эту рыжекудрую, улыбающуюся красавицу, которая, по уверению мужа, сохраняла улыбку даже во сне, в Варадине, когда жена или Петр куда-нибудь уходили, а он случайно появлялся.
В его сознании Варвара неразрывно связывалась с покойной женой, а тем самым и с ним, чувство его к ней не назовешь страстью, и тем не менее оно было прочно и неизменно.
Павел сказал, что ему нужно с ней поговорить, и погладил ее по щеке.
И хотя в глазах Варвары вот уже несколько месяцев Павел замечал все меньше той любви, которой они светились в Темишваре, все-таки, усевшись у ее ног, он понял и по голосу, и по ласковым прикосновениям ее рук, что эта женщина и сейчас чувствует к нему влечение, которое ни он сам, ни семья не могли понять и одобрить.
Варвара сказала, как ей было тяжело, когда Петр и он смотрели друг на друга волком, позоря и себя, и все ее семейство, и как приятно, что сейчас Петр все позабыл, разговаривает с Павлом и отправляется его искать, если он не приходит к ужину.
Павел объяснил, что часто бывает у казачьего есаула Укшумовича, у которого купил лошадей. Тот обещает ему дом в Бахмуте. Чудесный дом, они о таких домах до сих пор и понятия не имели. Из липового дерева. Сначала вытесывают бревна, потом из них складывают дом и сверху покрывают крышей. И все. Ни дать ни взять голубятня.
Укшумович клянется, что через месяц, как в сказке, его уже будет ждать готовый дом.
Варвара весело сказала на это, что и в Токае, и здесь, в Киеве, он отлично их устроил, без него не было бы у них крыши над головой ни в Токае, ни в Киеве.
Петр – плохой хозяин, она тоже никакая не хозяйка.
Им бы только болтать, танцевать полонез да транжирить отцовские дукаты.
Павел опустил голову.
А Варвара заговорила о том, что Петра нельзя принимать всерьез.
«Мотылек, воробей, петушок, красавчик, он наверняка кинулся бы на Вишневского с ножом, но у него ребячье сердце, доброе, отзывчивое, оно не может долго таить зло. А что он сердится, так это из-за меня, потому что я по глупости и чистоте сердечной рассказала ему, что, когда он меня сватал, я ничего не знала о супружеской жизни, кроме того, что покойная Катинка по вечерам, когда мы ложились спать, мне говорила. Петр был красив, мил, сват его привел в дом, но в то время, по правде говоря, я толком даже не знала, за кого выдают Катинку: за Петра или за тебя, Павел. Клянусь могилой матери, несколько дней в голове моей была сплошная путаница и неразбериха, это я помню. Сейчас у меня сын и я счастлива, но, к чему скрывать – и что здесь зазорного, – я люблю и тебя, Павел, словно во мне сидит еще одна Варвара. Я и Кумрия часто поминали судьбу недобрым словом за то, что она так играет нашей жизнью. И, смеясь, всегда признавали, что еще бы немного и одна или другая вышла бы замуж за тебя, Павел».
Такова уж женская доля.
И Варвара громко рассмеялась.
Она вспомнила об этом, когда рожала и когда к ней пришла та сводница, которую она презирает, но ненавидеть не может, потому что и у Юлианы сын не от того, кого она сама избрала, а от того, кого ей судьба судила.
Она хочет, чтобы он знал это.
Она стояла одной ногой в могиле, когда рожала, и вернулась в жизнь, сама не знает почему, может быть потому, что его, Павла, жена не вернулась.
Сейчас, когда у нее сын, Петр, наверно, перестанет оскорблять и подозревать ее, увидит, что она добрая и преданная жена.
И, наверно, не станет больше срамить ее перед людьми и звать пустовкой.
После первого ребенка – так, по крайней мере, ей говорили – другие пойдут легче, и она будет здесь жить, как живут другие женщины, смирившись после первых родов, но, покуда она жива, останется в ней – она этого не скрывает – и та склонность, которую она питает к нему.
Но она умоляет и его, Павла, и мужа не позориться и ее не позорить ревностью, словно она кобыла, гулящая девка, за которой нужен глаз да глаз. Им должно быть стыдно. Пусть берегут свое доброе имя.
Она католичка, со стороны в их семью пришла.
И потянулась за ними, как гуска в туман, но сейчас у нее сын и она не потерпит оскорблений Петра из-за него, Павла, и вернется к отцу, сенатору Стритцескому в Нови-Сад, если еще хоть раз из-за нее возникнет ссора в семье и она услышит непристойные слова. Пусть все это знают!
Павел был удивлен и смущен тем, как встретила его Варвара, и тем, что она ему, спокойно улыбаясь, наговорила. Он встал со словами, что пришел не для того, чтобы слушать пустые разговоры, а с худыми вестями.
Она помнит, что они, Исаковичи, уезжая из Сербии, видели, как люди оставляли трупы матерей и сожженные села, сам он так и не знает, где похоронен его отец. Смерть сильнее всего сближает людей, а особенно родных. Замявшись, он добавил, что и она, родив ребенка, должна быть готова вынести все ради этого маленького беззащитного существа, которому дала жизнь и которое не смогло бы жить, если бы она отняла его от груди.
Пусть же скрепится и достойно встретит смерть дорогого ей человека, которого больше нет и чью память она не имеет права оскорблять напрасными и ненужными рыданиями.
Варвара изменилась в лице, поднялась с подушек, побледнела.
– Ты принес известие о смерти отца? – спросила она.
Павел спокойно сказал, что в штаб-квартире Витковича он узнал от фендрика Симеона Хрнича, приехавшего только что из Варадина, что ее отец скончался.
Павел боялся, что Варвара начнет биться в безумных рыданиях, но она только вздрогнула, будто ее ударили кнутом, вскочила с кровати и молча залилась слезами.
Потом, ни слова не говоря, снова легла, зарывшись лицом в волосы.
Ее тело тряслось от рыданий.
Сам не зная почему и откуда ему это пришло в голову, Павел пробормотал, что следует помнить о ребенке, ей нельзя плакать.
И добавил, заикаясь, что служанки (а не Петр) ему сказали, будто от слез у матерей портится молоко и для ребенка это вредно.
Тогда она подняла голову, будто боль от удара кнутом прошла, и, обливаясь слезами, принялась рассказывать, что в последнее время несколько раз видела во сне отца, он все ласкал ее и благословлял. Но ей даже в голову не приходило рассказать мужу, что каждый раз отец проклинал зятя.
– А как мы мучались позавчера, когда писали с Петром отцу письмо, которое хотели послать с лейтенантом Боянацем, который собирался ехать в Темишвар.
Сдерживая слезы, Варвара сказала, что предчувствовала смерть отца и потому решила еще в этом году, после того как родит, к нему съездить.
Некоторое время она молчала, потом тихо, совсем тихо зашептала, что, выйдя замуж и решив ехать в Россию, она стала совсем чужой старику отцу. Но все-таки он был где-то рядом. Из соседней комнаты доносился запах его трубки, к ней ласкались его собаки. И когда она заходила к нему, отец был у себя. Живой. И она всегда могла на него рассчитывать. Последний раз он долго смотрел на нее глазами, полными слез. И сказал, что она похожа на мать, которую она едва помнит. У нее был на свете родной человек. До сих пор ей казалось, что она еще может его встретить на улицах Киева. Издалека узнать по старческой, но еще быстрой и уверенной походке, хотя он и опирался на трость как на третью ногу. Сможет, различив его среди сотен людей, сказать: «Вот мой отец».
Теперь, значит, она никогда его уже не увидит. Никогда!
В семье Петра Исаковича после рождения ребенка многое изменилось. Варвара сидела у колыбели и не спускала с новорожденного глаз. Петр ходил по штаб-квартире как чумной, подписывал бумаги, готовился к отъезду на новое местожительство, но мысленно весь день был с маленьким сыном. Чтобы поскорей добраться домой, он ехал верхом. Люди на улицах Подола поспешно расступались, давая дорогу этому сумасшедшему всаднику.
Трифун и Павел тоже были словно прикованы к этой люльке.
Ребенок стал центром, вокруг которого вертелся мир в доме купца Жолобова.
А визг и плач маленького существа становились все сильнее.
Ни мать, ни нянька, ни Трифун, ни Павел не могли успокоить ребенка. Он просто заходился от крика, точно от какой-то никому не ведомой боли.
Отец целыми ночами носил его на руках, тенью бродил по комнатам, тетешкал его, бормотал ласковые слова, неделями не раздевался.
После бессонной ночи он выходил нередко со слезами на глазах. Случалось, что, несмотря на дела, не шел в штаб-квартиру, а, оставшись во дворе, часами сидел на диване, среди зелени акаций, склонив голову над колыбелью ребенка, который, прокричав всю ночь, засыпал с восходом солнца на свежем летнем ароматном воздухе, в тени, когда умолкали собаки. В такие минуты Павел заставал брата в надвинутой на брови треуголке с потемневшим лицом и усталыми, как у отпетого игрока, глазами, которому и жизнь немила.
Жизнь шла дальше, молодой офицер оставался таким же статным, красивым, как эфеб, стройным, как ель, с писаным, точно майская роза, лицом, только ноздри его не трепетали, как раньше от гнева или смеха, и он часто тяжело дышал, словно его душил неведомый страх.
Варвара заметила, что голова у ребенка растет несоразмерно телу, и пришла в ужас, но молчала. И Петр это видел и тоже скрывал от жены охватившее его недоброе предчувствие.
Он прижимал к груди своего маленького заморыша, словно от кого-то его прятал. С каждым днем Петр все с большей нежностью относился к этому крохотному созданию, а мальчик смотрел на него своими пустыми, водянистыми глазками и зевал, глядя на собак, которые лежали у его ног, на подсолнухи вдоль забора или на белую бабочку, которая порхала над вынесенной под деревья за складом Жолобова колыбелью.
За домом стояли амбары, дальше к горе тянулся фруктовый сад с клумбами душистого шалфея, полевых маков и двумя рядами подсолнухов вдоль забора. Мимо конюшен и навозной кучи вилась тропинка к купе акаций, под которыми стояла скамья. Откуда-то доносилось резкое повизгивание натачиваемых кос, а над головой без конца монотонно ворковали голуби.
Словно у него не было на свете другого дела, Петр целыми днями сидел на подушке, как в седле, хотя жена заставляла его идти к Витковичу, а у колыбели сажала няню.
Когда Трифун и Павел обнаруживали его в тени акаций, неподвижного, безмолвного, и начинали укорять и уговаривать оставить ребенка на попечение няньки, Петр сердито сдвигал тонкие, красиво очерченные брови, начинал щуриться и зевать. «Я, – говорил он, – не нуждаюсь в утешении и уговорах. Отвернулось от меня счастье. Куда бы ни уехал, куда бы ни спрятался, везде меня отыщет проклятье тестя!»
И как помешанный хватал в страхе ребенка, поднимал его, начинал перепеленывать, и братья видели, до чего сморщенно, жалко и тщедушно это маленькое желтое тельце.
Голова была тяжелая и водянистая.
Подняв его с несказанной нежностью и целуя маленькие ножки и худые коленки, Петр говорил ласковые слова и будто показывал сына и горе, и лучам, и дому, и хатам внизу на Подоле, и Днепру, и далеким ивнякам, и всей сливавшейся на горизонте с небом долине.
В глазах молодого статного офицера в эти мгновения было столько нежности и любви к этому крошечному человечку, что ради этого ребенка он готов был пожертвовать и домом, в котором жил с женой, и пригородом там, внизу, заселенным его земляками, и всеми паромами, лодками, хлебными амбарами и складами на берегу, и этой рекой, и всей киевской равниной, которая раскинулась без конца и края, и красотой летнего дня с его голубым небом, и даже собственной жизнью.
Перед отъездом из Киева Юрат говорил им, что и он привязан к своим детям, но стыдно и глупо любить ребенка так, как это намеревается делать Петр, если Варвара родит ему сына. Детей на белом свете, что песка в Непре (так Юрат называл Днепр). А брат хочет, чтобы его сын был эдакой одинокой звездой в небе.
Такого на земле не бывает.
В мире детей великое множество.
И вот в начале июля предчувствия Петра начали сбываться. Ребенка, когда он плакал, начинало корчить в страшных судорогах. Петр его обнимал, а Варвара, плача, убегала, не в силах на это смотреть.
Незадолго до этого Петр назначил день отъезда в Миргород, где должен был принять под свою команду эскадрон гусар Шевича и затем участвовать в маневрах, назначенных Костюриным на сентябрь в окрестностях Миргорода и Киева.
А у ребенка сводило лицо, дрожали губы, дергалось все тело. И все это сопровождалось диким ревом.
И каждый раз казалось, что наступает конец.
Но ребенок, напоминавший в эти минуты ободранного ягненка или зайчонка, успокаивался в объятиях перепуганного насмерть отца, который убаюкивал его на руках.
На Петра было страшно смотреть.
Но вот начинался новый приступ, и Петр опять пытался унять судороги, в которых билось маленькое существо, поцелуями и объятьями. Он то поднимал его вверх, словно ждал милости с неба, то становился с ним на колени и прижимал к себе, словно ждал, что их поглотит земля.
Трифуну и Павлу с трудом удавалось успокаивать Петра в те дни, когда трясучка усиливалась и ребенка корчило больше, а однажды Павлу пришлось силой отнять у совсем обезумевшего Петра ребенка.
Тщетно старались они его образумить.
Петр прижимал ребенка к себе, уверенный, что только у него на груди эта страшная болезнь может отступить, и не чувствовал, с каким неистовым отчаянием он стискивал ребенка.
Семь лет тому назад Павел видел Петра лютой зимой после битвы, когда они по снегу ходили в атаку на гусар генерала Шевера, отступающих из Праги. Среди сирмийских гусар в этих стычках не было более хладнокровного, спокойного, храброго и полного достоинства офицера, чем молодой корнет Петр Исакович.
А сейчас перед ним был обезумевший от горя, заплаканный, коленопреклоненный человек с поднятым к небу ребенком, бранящий все на свете, хулящий и бога и небо.
Полковой фельдшер Трикорфос, которого к вечеру привез Трифун, утешал отца и уверял, что лихорадка не так страшна и все обойдется. Это, дескать, козни дьявола. Печать нашего происхождения.
Шутки дьявола над родом человеческим.
И предложил пустить Петру кровь.
А ребенку прописал какие-то порошки и мак, чтобы тот спал.
Все, мол, пустяки. Пройдет!
Однако, оставшись наедине с Павлом и Трифуном, фельдшер признал, что опасения их небезосновательны, если у ребенка голова останется налита водой, следующей весной мальчик вряд ли дождется ласточек.
Грек оставил за собой тень смерти и аптечный запах порошков. А уходя из дома, он тихо, чтобы не слышала Варвара, словно жалея ее одну, твердил:
– Бедная женщина!
Тем временем Юрат сообщил из Миргорода, что землю Петру, Трифуну и ему отвели отличную, все три надела огромные, целые поместья. Идут вдоль Донца друг за другом, так что они и в России смогут жить одной семьей или ходить друг к другу в гости. И весь край до того красив, столько в нем деревьев, цветов, певчих птиц, что его и зовут так: Раевка.
«Днем тебя усыпляет жужжание пчел, а ночью – благоухание акаций!
Подавать жалобу я раздумал. Чин секунд-майора наверняка получу. И хотя Миргород напоминает село, это очень красивое место, и жить здесь, покуда нам не выстроят дома, будет весело. Царица этой зимой была в Москве, и поговаривают, будто летом посетит Киев.
Анна чувствует себя хорошо и начала играть на арфе, как в Неоплатенси.
Арфу пришлось отдавать в починку. Треснула при переезде. Наверно, прижало о грядку».
Почерк Юрата напоминал следы сорочьих ног на болоте.
Тем временем визиты Юлианы продолжались, и сам Вишневский просил передать, что жаждет посетить своих милых токайских знакомых в Киеве. И усиленно приглашал Петра и Варвару к себе. Виткович предупредил их, что Вишневский – человек сильный и вошел в милость к Костюрину. Ходят слухи, что, поскольку Коллегия не может найти Вишневскому заместителя, Костюрин подал рапорт с просьбой послать в Токай молодого офицера, который помогал бы ему отправлять караваны переселяющихся в Россию сербов. И в штаб-квартире говорили о том, будто Вишневский прочит туда Петра.
Вишневский-де срочно готовится к отъезду в Санкт-Петербург и потому торопится их повидать.
Павел передал ему, что будет ждать его дома в любое угодное для него время. Варвара, услыхав об этом, ночью уговорила мужа ехать как можно скорее. Ждет, мол, не дождется повидаться с невесткой.
Она, мол, потеряла отца. Сейчас, кроме мужа, у нее единственный на свете настоящий друг – Анна.
Петр решил выехать четвертого августа, в день семи отроков в Ефесе. Так записано в синодике, в который Варвара впоследствии заносила имена своих живых и умерших детей. Этот синодик после долгого блуждания попал к одной ее родственнице из Сомбора, которая приехала на похороны Стритцеского и получила в наследство Варварину обстановку, верней обстановку ее покойной матери. Эта родственница по имени Эмилия была замужем за его благородием капитаном граничарских войск Кузманом Гвозденацем в Осеке.
Петр уехал из Киева в Миргород на двух повозках с двумя гусарами в упомянутый день с еще большей поспешностью, чем Юрат.
Не понимая, почему они так спешат, Трифун все-таки поддерживал желание Варвары.
«Негоже, совсем негоже торчать столько времени в Киеве. Надо как можно скорей обживать эту дарованную русскую землю: ведь Костюрин может и передумать, и придется нам голоштанным прозябать с двумя-тремя дукатами в поясе. Раз уж нам улыбнулось счастье, надо его не упустить».
Он не собирается брать обратно жену-потаскуху, но детей своих вытребует. Их шестеро и носят они фамилию не одеяльщика Гроздина, а Исаковичей, которые проливали свою кровь на полях сражений. И будут проливать ее за Россию на русской земле, а не на сукне и дерюге. Виткович обещал, что русские вытребуют его детей, они ведь тоже будут солдатами. И начхать ему на митрополита.
Павел же говорил брату, что ехать сейчас, когда луна в последней четверти, не следовало бы. Негоже выезжать в канун Преображения.
Трикорфос снабдил Петра всевозможными порошками для ребенка и письмом к фельдшеру, которого привез Хорват и поселил в Миргороде. И снова его утешал, что трясучка, мол, болезнь излечимая, а впрочем, ежели первый ребенок и умрет, не надо хулить бога: жизнь идет своим чередом и госпожа Варвара Исакович народит еще и других детей.
Если и умрет первенец, то, кто знает, может, еще народится и семеро и восьмеро.
Петр, щурясь и бледнея, смотрел на грека.
Его ноздри сжимались от бешенства так, что он едва дышал.
– Если мой ребенок умрет, – сказал он, – недолго проживет и Трикорфос.
Грек ушел, с трудом передвигая заплетающиеся ноги, и только диву давался, как его угораздило встретиться с эдаким народом в Киеве.
Ребенок внес в отношения Петра и Варвары новую волну любви и нежности. Они жили точно голубь с голубкой. Передавали с рук на руки ребенка, прижимали его головку к плечу. Оба одновременно склонялись к лицу ребенка, который, вероятно, их даже не видел.
А когда он вдруг улыбался, или это им так казалось, принимались вокруг него отплясывать.
Варвара говорила Павлу, что у нее один сын в колыбели, а другой – измученный, исстрадавшийся муж. Видно было, что она очень жалела Петра. Когда он опускал голову, она гладила его по лицу.
Бедный отец от страха, что ребенок умрет, сам превратился в ребенка.
– Боюсь подумать, – говорила Варвара, – что будет с Петром, если малыш умрет. Ведь неизвестно, смогу ли я еще родить. Жду не дождусь, когда наконец увижусь с Анной и устроюсь в своем доме.
В день их отъезда из Киева утром снова начался приступ – ребенок закричал, лицо задергалось, тело с новой силой охватили корчи. К счастью, припадок быстро прошел, и ребенок, пососав грудь, уснул.
Солнце только взошло, когда Исаковичи перебрались на левый берег Днепра. Трифун и Павел верхами провожали их довольно далеко. Варвара ехала в повозке, Петр – на коне. В Миргород вел широкий пыльный тракт то через тучные пажити, то мимо болот.
И хотя было известно, что Трифун, а спустя несколько дней и Павел тоже отправятся в Миргород, Варвара и Петр простились с ними с замиранием сердца, что ясно читалось на их лицах.
Петр расцеловался с Трифуном, тепло поцеловал Павла и потом, словно позабыв о своем горе и житье-бытье, выразил надежду, что братья не прирежут друг друга на обратном пути, когда останутся одни.
– Вы уж погодите, – сказал он, – вот обживемся на новом месте, тогда можете и резаться за милую душу.
Дорога, по которой укатила расписная повозка – навстречу ей время от времени попадались всадники, вероятно направлявшиеся в Киев, – утопала в высокой траве, и братья еще долго видели ее белый верх.
Павел почувствовал при расставании, что Петр не верит, что сын будет жить, и боится, как бы он не умер еще в дороге. И надвигал на глаза треуголку вовсе не для того, чтобы защититься от солнца, а чтобы спрятать свое горе.
– Знаю, – сказал он, – все впустую, проклятье старого сенатора не минует меня.
Трифун окликнул наконец сопровождавшего его гусара и сказал Павлу, что спешит. Поэтому он оставляет его, да и разговаривать им после всего, что между ними произошло, не о чем. Однако, как ни странно, ускакал Трифун без всякой злости и ненависти, и даже перед тем заметил, что завидует Павлу, что тот один на свете.
– Бывают минуты, когда так и подмывает уйти в разбойники на большую дорогу, чтобы никто тебя не ждал, никого у тебя не было бы и можно было бы повернуть коня в любую сторону.
Таким образом, проводив Петра, Павел неожиданно вернулся в Киев один.
Трифун ускакал в степь, как на разведку.








