412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 2 » Текст книги (страница 3)
Переселение. Том 2
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 2"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 33 страниц)

А когда Павел спросил, где спит эта несчастная вдовушка, Трифун вскрикнул так, словно его ужалила змея. Вся Махала, сказал он, знает, что эта несчастная живет в домике его старого слуги Анания. Он, Трифун, еще ни разу не опозорил имя Исаковичей, не опозорит его и впредь, после стольких ран и бед. Негоже слушать, что люди болтают.

И пусть Павел не забывает, что он, Трифун, по годам этой несчастной молодой женщине в отцы годится.

А когда Петр, смеясь, спросил, думает ли Трифун брать с собой в Россию и Кумрию с детьми, и бедную вдовушку, которая ночует в домике Анания, Трифун хватил кулаком по столу и крикнул:

– А как же? Неужто бросать на полпути сирот и вдов, чтобы потом меня проклинала вся Лика и Бачка? Я и раненых не бросал в самой жестокой сече. Эта женщина поедет с нами, то есть со мной, в Россию. И нет такой силы на земле, которая может разлучить меня с этой горемыкой.

Увидев, что Юрат и Петр подталкивают друг друга локтями и смеются, Трифун окинул их свирепым взглядом и сказал, что они еще молокососы и как бы их смех не превратился в плач, что нередко случается на свете. И если уж на то пошло, пусть они оставят его наедине с Павлом. Он хочет с ним поговорить с глазу на глаз.

Юрат, махнув рукой, сказал:

– Будем вас ждать с женами внизу к ужину. Надеюсь, вы друг друга не зарежете.

Когда они остались одни, Трифун уселся на кровать. Взгляд и речь его изменились.

– Может быть, – сказал он, – мы разговариваем по-братски в последний раз, поэтому рассусоливать здесь нечего. Не надо мне вправлять мозги и объяснять, какое несчастье меня постигло: я хлебнул горя предостаточно и хорошо знаю, что это такое. Я четыре раза был ранен, и шестерых детей теперь вот жена отняла у меня навеки. Кумрия была красавицей, доброй и верной женой, и я ее любил. В Махале я никогда не бегал ни за одной женщиной. Ни одна не могла бы на меня пожаловаться. И Джинджи не добивался. Как и она – меня. Встретились мы случайно. На то была воля божья.

Шесть-семь лет подряд жена рожала, надоели мне до чертиков детский крик, недостача во всем, женина воркотня. После рождения последнего ребенка мы почти не разговаривали. Не слышишь песни, не видишь солнца, дышать нечем. Кумрия – корова.

И вдруг я набрел среди жита на цветок мака, жито волнуется, подувает ветерок, цветет акация. С утра до вечера наслаждаюсь жизнью. Подхватило меня точно вихрем, и сейчас я дышу, не могу надышаться, словно вышел из смрадной комнаты. Чувствую себя на десять лет моложе. Еду в Россию. Впереди новая жизнь. И женщину эту не отдам! Я ничего против не имею, чтобы Кумрия вернулась домой. Чтобы и она ехала в Россию. Ее место, разумеется, подле мужа. У тебя, Павел, нет детей, и ты не знаешь, что отец не может положить в рот кусок хлеба, чтобы не полить его горючими слезами при мысли о своих детях, оставшихся вдалеке от него. Но и это не остановит меня от переселения в Россию. От встречи с новой жизнью. Пусть даже жена и дети никогда не вернутся! А женщина, которую на старости лет я встретил под акациями, мое счастье, и я ее, пока жив, не оставлю! И назад возврата нет!

Никогда еще Трифун не держал перед Павлом такой длинной речи. И никогда Павел не видел его таким влюбленным, с вытаращенными от волнения глазами.

Однако его благородие Павел Исакович был не такой человек, чтобы отступить перед вытаращенными глазами!

– Наши отцы, – сказал он, – были братьями. А когда я стоял перед трупом моей матери, твоя мать, Трифун, взяла меня на руки. Но тем не менее я сделаю в Вене все возможное, чтобы тебя с твоей любовницей в Россию не пустили.

Какое-то мгновение казалось, что братья схватят друг друга за глотку.

Затем Трифун опустил голову, но тотчас вскинул ее опять. Он был чуть пониже Павла. Поклонился ему по турецкому обычаю и сказал:

– Слуга покорный! Не потерпел бы я от тебя такого, если бы не знал, что Джинджа сама умолит тебя, Павел. И слушай, что я тебе скажу: подумай, Павел, о смерти!

Он взял со стола свою треуголку, понурившись, вышел из комнаты и зашагал в противоположную от выхода сторону и долго еще бродил в поисках выхода из трактира.

В тот же вечер Анна, жена Юрата, предложила все-таки поглядеть, что это за махалчанка: потаскушка ли, или блудливая баба, которая хочет выйти замуж за офицера. Чтобы знать хотя бы, с кем имеешь дело. Причем она заметила, что туда нельзя посылать Юрата, да и Петра тоже, слишком он крут с женщинами. Лучше всего пойти Павлу, как самому из них доброжелательному.

Петр захохотал во все горло.

На том и порешили. Юрат еще раз позовет Трифуна к себе, а за это время Павел съездит в Махалу и узнает, чего хочет эта крестьянка.

Так все и было.

Павел еще раз проехал мимо манежного поля, где больше ему никогда уж не скакать, и вскоре вдали, среди цветущей акации и поблескивающих на солнце луж, показалась Махала.

Тяжело было ему входить в словно вымерший дом Трифуна, где уже не слышно было детского смеха. Понурившись, он направился к домику Анания.

Все живое будто разбегалось при его приближении. А когда Павел постучал в дверь, его тень показалась ему небывало темной и огромной.

Дверь отворила Джинджа, которую Павел не узнал. И только почувствовал, когда она подошла к его руке, как дрожат ее руки.

– Красивая? – спрашивали потом Варвара и Анна.

Павел с какой-то грустью в голосе отвечал, что красивая.

– Такая, как Кумрия десять лет назад?

– Нет. Это Трифуну только кажется. Кумрия и девушкой была крупнее, осанистее и с огоньком. Гайдук в юбке! А эта чуть пониже, более хрупкая, и тоненькая, и как девушка стыдливая.

Петр, слушая, как Павел хвалит эту женщину, улыбнулся.

– Юрат говорит, – заметил он, – будто она задом виляет!

– Да, такая уж у нее походка. Наверно, от застенчивости. Не может слова сказать, чтобы не колыхнуть бедрами. Покачивается, точно пшеницу сеет. И смотрит тебе прямо в глаза. Она похожа на младшую сестру Кумрии, но совсем другая.

– Она ведь мужичка? – спросила дочь сенатора Богдановича.

Павел помолчал, а потом сказал, что ни одной мужичке не шло бы так платье Кумрии. Джинджу хоть сейчас веди на бал к старому Энгельсгофену. Никто бы не подумал, что она не дочь сенатора. Изящная, черноволосая, глаза словно два дуката.

– Слушай, расскажи им лучше, какой у нее красивый зад!

– Я не разглядывал, сами увидите! – сказал Павел.

Женщины в тот же миг дружно вскрикнули.

– Неужто, – спросили они в один голос, – Трифун приведет ее сюда и будет ее нам представлять?

Павел, опустив голову, лишь добавил, что, разумеется, вся семья должна будет с ней познакомиться.

Все тут же накинулись на него с расспросами – почему и с какой стати, и просьбами рассказать все подробно.

– Рассказывать тут нечего, – начал Павел. – Я сделал то, что вы просили: поехал в Махалу и посмотрел на эту женщину. Но пусть лучше с меня шкуру сдерут, – в эти дела я больше вмешиваться не стану. Давно уже, сразу после смерти жены, зарекся я лезть к родичам с советами да уговорами. Ни под каким видом! И вот нате же, дал маху. Прав Трандафил, когда говорит, что семейные дела труднее государственных! Джинджа, – продолжал Павел, – испуганно отворила мне дверь, а я как осел заорал: «Ты знаешь, кто я?» И зачем было кричать? Она спокойно ответила, что знает. И хотела поцеловать мне руку. «А если знаешь, – вопил я, – собирай свои пожитки и отправляйся с богом на все четыре стороны! Мы, если надо, подыщем тебе и мужа и заплатим, сколько потребуется, а коли не послушаешься и будешь нас и Трифуна позорить, угодишь под арест, как того заслуживает всякий, кто отнимает мужа у законной жены и отца у детей». Я ждал, что она после этого начнет ругаться как базарная баба. И вспомнить стыдно.

Но она тихо стояла и смотрела на меня, не говоря ни слова, со слезами на глазах. Лучше бы я дал с себя шкуру содрать, чем ходить туда и заниматься Трифуновыми незадачами. Я не мясник, чтоб ягненка колоть.

– А что, эта курва – ягненок? – спросил Петр, и глаза его снова налились ненавистью.

– Не берите греха на душу, до конца дослушайте. Глаза, все лицо этой женщины говорят, что она не курва. В них теплота и нежность. Я орал, что она влезла в душу к старому человеку и отнимает отца у детей, мужа у жены. Разглагольствовал, как поп с амвона. Вырядилась, мол, в платья чужой жены и воображает себя госпожой.

– Ну хорошо, а она тебе что?

Тут Павел как-то сник, устало задумался, словно сам себя спрашивал: что же она ему сказала?

– Сперва сказала, что в дом ее привел Трифун, она же собиралась идти в Темишвар, чтоб ее расстреляли как жену убийцы. Но Трифун коварно и хитро ее обманул. Уверил, будто должен ее на несколько дней спрятать от судей. И уже на другую ночь пришел к ней. Даже смеялся над своей женой. Говорил: «Она-то думает, что ты в Темишваре под арестом». Что ей оставалось? Кричать? Она считала, от Трифуна зависит жизнь ее мужа – убийцы. Трифун говорил: «Влюбился я в тебя. А когда отпустят Зековича, ты, мол, с ним уйдешь. Если будешь молчать!» И скрывал, пока она ему не отдалась, что мужа убили. А потом все: и дождь, и вёдро, и жену Трифунову, и ее детей – заволок туман. Только и остается ей диву даваться. А Трифун сумасшедший. «Пока жив, говорит, хочу спать на твоей руке под акацией». И сколько она ни твердит, что у нее немеет рука, все напрасно.

– И не стыдно ей перед Кумрией?

После отъезда жены Трифун силой хотел поселить Джинджу в своем доме, потому как жена его все равно уехала, но она слезно молила его этого не делать. Уедут в Россию, и она там будет счастлива. И тут же добавила: «Что же это за счастье такое, которое бог посылает мне после смерти мужа?»

– А ты говорил ей, чтобы шла себе с богом в свой Дрниш?

– Говорил, твердил не переставая, но она только грустно улыбалась. «Некуда мне, – говорит, – идти. С тех пор, как увели и заковали в кандалы бунтарей Мальковича и Меанджича, меня вся Махала проклинает. Виновата, мол, что живая осталась. Носа из домика Анания не могу высунуть. Хлеба поднялись, кругом песни поют, всюду люди, а мне в Махалу хода нет. Нет уже и хижины Зековича. А Трифун пугает: не доберешься никогда до Дрниша! Да вы сами спросите Трифуна».

Анна спросила, уверен ли Павел, что она не лжет.

– Джинджа тихая и разумная женщина, – продолжал Павел, – улыбаясь сквозь слезы, она говорила мне: «Дети в Махале швыряют в меня комья земли. Как в вурдалака. Знаю я, что у Трифуна красивая и богатая жена, дай бог счастья их детям. Знаю и то, что Трифун прогонит меня, когда я ему надоем. Но куда? Куда уйти? Даже если бы я могла убежать, куда податься? Не по мне быть забавой для старого человека. Не о том мечтают девушки из Дрниша. Был у меня молодой красивый муж. Знаю я, что такое счастье. Никто никогда в Махале не покушался на честь женщины, видно, то, что с ней стряслось, колдовство какое-то. И ради бога, предоставь меня моей судьбе и не оскорбляй так!»

Дочери сенатора Богдановича и Стритцеского и их мужья Петр и Юрат имели, разумеется, каждый свое собственное мнение по поводу того, что рассказывал Павел об этой женщине. Анна жалела Кумрию, Варвара – женщину из Махалы, Юрат – Трифуна, но все сошлись на том, что Джинджа Зекович растрогала Павла своими слезами.

Юрата возмущало, что женщину, которая отнимает мужа у матери шестерых детей, Павел называет несчастной.

– Эх, Павел! – кричал он. – Да у нее отец гусляром был. А ты и уши развесил!

Варвара спросила, где дети этой женщины?

Оказалось, что детей у этой молодой женщины с Зековичем не было, потому что, по ее словам, она проклята богом. Зекович, когда она сбежала к нему от родных, бросил старую мать и ушел с ней в Потисье.

А Юрату Павел сказал:

– Я твердил ей сто раз, что слезами делу не поможешь, что, в конце концов, ее заберут у Трифуна, отведут в тюрьму и отправят в Дрниш. Грозил всякими карами. Но она только грустно улыбалась. «Диву, говорит, даюсь, что благородный офицер, родич Зековича, приказывает мне бросить Трифуна, отряхнуться, словно курице, когда она из-под петуха вылезает и сходит с кучи навоза. Неужто у тебя нет сестер?» Подошла ко мне со своей печальной улыбкой и погладила по щеке.

Будь Зеко жив, она ушла бы, если бы даже знала, что от палок в три погибели согнется. Отдалась она Трифуну, чтобы спасти жизнь мужу. И знает, что старик прогонит ее, как натешится вволю.

Но уйти от него сама не может.

«Неужто не в силах смекнуть, – сказала она, – прочитать в глазах у меня, что тысяча причин не дает мне уйти от Трифуна, хотя достаточно и одной – главной. С Зековичем я не могла родить, а вот с Трифуном зачала тотчас и, как говорит Ананьева старуха, через семь месяцев рожу. Куда же мне такой уходить? Надо бы прежде Трифуну сказать. А сказать боюсь. Лучше уж вы сами скажите. А там – что бог даст».

Потом она горько заплакала.

Услыхав это, заплакала и Анна, а Варвара молчала, словно окаменев.

Петр же расхохотался во все горло.

И только Юрат, жалея Трифуна, забормотал:

– Эх, Трифун, Трифун! Куда ты, старик, ни ткнешься, всюду ребенка оставляешь.

Тут появилась новая забота: задержать Павла, который отправился заказывать лошадей.

– Хочу, – сказал он, – сегодня же вечером добраться до пристани на Беге. Больше ноги моей в Темишваре не будет!

Тщетно плакала Анна, и умоляла Варвара. Тщетно просили братья отложить отъезд, хотя бы на день-два, чтобы еще раз встретиться с Трифуном. Но Павел пришел в такую ярость, что все поспешили уйти с его дороги. В трактире «У золотого оленя» поднялась суматоха. Однако золото отворяет все двери. В том числе двери конюшни.

Не прошло и часа, как экипаж для Павла стоял напротив трактира в тени монастырской церкви.

Таким образом, невзирая на мольбы родичей, Исакович покидал Темишвар. Его несговорчивость и желание как можно скорее их покинуть обидели всех. Но Павел спешил уехать из города.

Братья обнялись, однако не проводили его до экипажа.

Анна плакала в своей комнате.

Не вышла и Варвара.

Павел Исакович просил братьев лишь об одном: сообщить Трифуну, что он берет свою угрозу назад и не станет препятствовать его отъезду в Россию, как он собирался, из-за якобы недостойной офицера семейной жизни. А напротив, сделает все возможное, чтобы тот получил паспорт как можно скорее. Пусть вписывает в него и везет с собой кого хочет.

Но что касается его, Павла, то он не желает больше видеть Трифуна ни живым, ни мертвым.

Павел Исакович уселся в экипаж, когда луна уже зашла и Темишвар погрузился во мрак; у входа в «Золотой олень» никого не было. Подняв глаза к окнам, где жили братья, он увидел Варвару. Она держала над головой подсвечник. Вероятно, Варвара его не видела, но Павлу показалось, что она смотрит на него широко открытыми, полными слез глазами. Это было последнее, что запечатлелось в его памяти. Лошади тронулись.

XIV
Его благородие Павел Исакович был неловок только с женщинами

Судя по его письму к больному родичу лейтенанту Исаку Исаковичу, Павел прибыл в Осек, в Генералкоманду{4}, первого сентября 1752 года по новому стилю, в день святого Эгидия. А по православному календарю – в день мученика Андрея Стратилата.

Из Осека Павел заехал в Градишку, куда он был переведен в пехотный полк, чтобы предъявить документы об отставке, русский паспорт и рассчитаться за порционные деньги, которые он получил в прежнем месте службы.

Благодаря выданным Энгельсгофеном бумагам, все прошло без сучка и задоринки. Затем Павел поставил в известность караульного офицера о своем намерении поехать в Руму и остановиться у своего родственника, одеяльщика Гроздина, с тем чтобы оттуда наведаться в Хртковицы, где продавались земля и конский завод Исаковичей, а также в Митровицу, где продавался дом.

А из Румы – через Вену – он уедет в Россию.

Что же касалось городов, в которые он заезжал по дороге, Павел сказал, что останавливался в Нови-Саде у свояков-сенаторов Богдановича и Стритцеского.

Навестил он и могилу жены в Варадине.

Долго нигде не задерживался.

Цель его поездки – продажа имущества.

Павел был не единственный, кто в то время переселялся в Россию, и его приезд, даже после всего ранее с ним случившегося, не вызвал подозрений.

Подобных случаев в ту пору в Славонии встречалось немало.

Переселение, словно буря, опустошило Темишварский Банат и Поморишье, но еще не достигло Славонии и Карловацкого военного округа. Австрия, будучи союзницей России, до недавнего времени спокойно взирала на то, что уезжают офицеры некогда знаменитых сербских полков милиции. А венгерские власти и имущие сословия в Поморишье и Потисье ликовали. Возвращение этих провинций под власть Венгрии согласно параграфу восемнадцатому Пожунского собора{5} таким образом значительно облегчалось.

Reincorporetur![5]5
  Осуществление! (лат.)


[Закрыть]

Однако, когда в начале осени лихорадка переселения охватила провинции вдоль Савы и Границы, Военный совет в Вене забил тревогу.

«Этому следует положить конец. Конец. Быть посему!» – решила и Мария Терезия.

И поэтому в Среме уже после приезда Исаковича кое-кто из офицеров, требовавших в Осеке паспорт, был арестован, как в свое время был арестован и он.

Один из них, капитан Пишчевич из Шида, в царствование Екатерины II ставший генералом, описал все, что происходило в Среме. Из его записей мы об этом и знаем.

Однако и Пишчевич многого не рассказал.

Больше всего говорят приходившие в ту пору из России в Срем письма. Например, одна жительница Футога писала из России к себе домой:

«Кому живется плохо, тому здесь будет хорошо!»

А жительница Вуковара написала:

«…Потому отправляйте шурина Джордже и не беспокойтесь: будет благодарить бога!..»

А выходец из Ады в письме зовет к себе свою матушку; поскольку же в России тогда не хватало топоров, он просит захватить их с собой как можно больше. Продаются-де они здесь за баснословную цену.

Обосновавшийся в Миргороде протоиерей Петр Булич писал:

«Мне, слава богу, в Новой Сербии живется хорошо, лучше быть не может! Сижу себе дома, ничего не делаю и получаю триста рублей годовых, окромя побочных доходов!»

Протоиерею можно было верить.

Однако австрийские власти, как раз когда Павел прибыл в Руму, поймали мутившего народ эмиссара. Некоего Николая Чорбу, серба, майора русской армии. Он якобы гостил у родичей, а на самом деле создавал в Среме агентурную сеть.

За Исаковичем поэтому тоже стали следить.

Той осенью двор решил послать в Осек инспектора австрийской пограничной кавалерии графа Сербеллони{6}. Графа весьма ценили как строгого и опытного командира. Он должен был объехать все эти места в Славонии и внести проект, как приостановить переселение сербов в Россию.

Упомянутый Пишчевич в своих мемуарах пишет, что у Сербеллони была железная хватка. Когда речь зашла о командире полка, бароне Ланиусе, граф, подняв руку, сказал: «Ланиус вот такой! – и добавил: – А я сделаю его вот такусеньким!» – И опустил руку до колена.

Но и Пишчевич записал далеко не все.

В те дни другой сремский начальник в Земуне, граф Филар, у которого на службе находился уже упомянутый Подгоричанин, сообщал в Осек о волнении среди сербского населения Срема. Писал «о склонности к бунтам и умыслам мятежным».

Но его благородие Павел Исакович был неловок только с женщинами. В военных делах он оказался гораздо сноровистее. Ему удалось, избежав ареста, проехать через весь Срем и возвратиться в Вену.

Около полуночи пятого сентября он тихо и спокойно добрался до Румы и подъехал к дому отца Кумрии, одеяльщика Гроздина.

Потребовалось немало времени, чтобы разбудить домочадцев. Наконец в окне показалась озаренная свечой и словно отрезанная голова Кумрии.

Приезд дочери в гости – она не сразу сказала, что оставляет мужа, – был для Гроздина настоящим, редким на закате дней праздником.

Однако в последнее время отец заметил, что дочь не так уж счастлива с Трифуном, и поэтому встретил его брата хоть и любезно, но не скрывая досады. Что-то ворча себе под нос, он ввел лошадей во двор.

Разоренное войной сербское село Рума, знаменитое окрестными монастырями, только недавно стало оправляться.

Дом одеяльщика был глинобитный, лишь левое его крыло, где помещалась лавка, было кирпичным. Шелковицы затемняли окна и днем. Под этими шелковицами Гроздин и доживал свои дни.

Вся Рума его знала и уважала, как уважают людей, уже стоящих одной ногой в могиле. Ворота отворялись огромным ключом – ни дать ни взять ключ Петра от врат рая. Наконец экипаж въехал на мощенный кирпичом двор. Над крытыми воротами был чердак с такой высокой лестницей, что по ней, казалось, спускались и поднимались на небо ангелы.

Павла встретил бешеный лай собак.

Гроздин, сгорбленный, в одних исподниках и с ружьем в руке, поцеловал Павла и повел его не в дом, а в свою комнатушку – пристройку во дворе. Это помещение, когда-то служившее мастерской, а сейчас пустовавшее, было полно наседок с цыплятами, которых Гроздин загонял сюда на ночь и во время дождя. Оставшись без жены, он, сидя на лежанке печи, которая топилась снаружи, разговаривал с птицей, как с женой. Весь дом он предоставил в распоряжение дочери и внуков.

Здесь, на этой лежанке, он и хотел встретить смерть.

А в дом шел словно в гости, надевал сюртук.

Гроздин тут же невежливо спросил Павла, надолго ли тот пожаловал. А когда Павел сказал, что всего дня на два, на три, старик подобрел. Предложил ракии и пообещал накормить ужином, когда Кумрия придет.

После смерти жены Гроздин совсем обеднел, к счастью, его не покинули старые слуги. Они жили в пристройках и на конюшне, пахали и сеяли на земле, которая у него осталась, а он, сидя на табурете перед домом под шелковицами, давал аудиенции жителям Румы.

Гроздин рассказал, что в последнее время – до приезда дочери – жизнь ему вконец опостылела. А когда Павел принялся расспрашивать старика о Митровице, о переходе людей из Турции через Саву, то вскоре понял, что, если верить Гроздину, не только в Руме, но и в Сербии и Боснии все тихо и спокойно. Турки явно ретировались, и вдоль реки нигде не видно янычар, не слышно их зурн.

По мнению Гроздина, который не знал, почему Павел его об этом спрашивает, в Турции царила тишина. Лагерные костры на берегу Савы не горели, и перебегавшие с той стороны люди уверяли, что никаких войск в соседнем государстве не видать.

Вопросы не вызвали у Гроздина никаких подозрений, удивился он только багажу своего родича. Исакович вез с собой пистолеты и даже столовый прибор с хрустальными бокалами. Рассматривая все это при свете сальной свечи, старик только твердил:

– Господи, сколько бокалов!

Гроздин, как и Кумрия, был противником переселения сербов в Россию, а тем более – переселения дочери. Он не видел ничего страшного в том, что с одной стороны Савы была Австрия, а с другой – Сербия под властью Турции. Родина была близко, рукой подать. Ее можно было видеть. Зачем же уходить еще дальше? Бог знает куда! Главное не государство, а народ, который живет по обе стороны Савы. Люди же наши и тут и там.

Эта мысль, что важен народ, а не государство, постепенно охватывала умы жителей этих краев и овладевала всеми сословиями. Когда Австрия запретила вывозить в Россию церковную утварь, мощи, иконы, поскольку они-де достояние церкви, толпа переселенцев кричала:

– Церковь – это люди, а не стены!

Возглавлял их некий фендрик Савва Йоцич.

Гроздин обрадовался, что гость пробудет у него всего день или два. Из-за Трифуна старику стал противен и Павел с его надушенными усами. Одеяльщик подробнейшим образом расспрашивал об отъезде в Россию и невольно завел разговор о Трифуне, заметив, что дочь с ним, кажется, несчастлива.

Однако Павел решил ничего не говорить о Джиндже. Так Гроздин и Павел провели в разговорах какое-то время, пока наконец не пришла Кумрия и не пригласила их наверх, в дом. Разрядилась она так, словно собралась по приглашению Энгельсгофена в темишварский театр: надела черный шелковый кринолин, корсетку из золотистой парчи и белый газовый шарф. Платья она шила такие же, как у Анны и Варвары. Только на ногах у нее были шлепанцы. Усевшись, она подтянула шелковые чулки.

Павел вскочил, когда она подошла, похлопал ее по плечу и поцеловал. На поцелуй невестка не ответила, встретила его холодно, но все же довольно улыбнулась.

Наполовину кирпичные, наполовину глинобитные стены гостиной, куда они вошли, были выкрашены яркой голубой краской, точно пасхальные яйца. Окна смотрели в зелень шелковиц. Вторая дверь с тремя приступками вела вниз, в лавку.

Обстановка была турецкая, только посреди комнаты стоял великолепный, черного дерева, сверкающий лаком туалетный столик в стиле рококо, привезенный в добрые старые времена из Вены ныне покойной госпожой Анчей. Это было все, что от нее осталось.

Здесь на широкой софе Кумрия и постелила Павлу постель. Сославшись на то, что ей кое о чем надо поговорить с деверем, дочь уговорила отца идти спать.

В гостиную она вошла по ступенькам впереди Павла, быстрой, плавной походкой, свойственной стройным женщинам. Павел чувствовал, что она сердится, но не знал, что причина тому обычная – раздражительность женщин, отнимающих от груди ребенка.

Едва лишь Гроздин вышел, Кумрия повернулась к Павлу и, точно змея, прошипела:

– Чего явился? Кто тебя послал? Откуда пожаловал? Зачем?

Детей возле нее не было, и ночью, при свечах, эта красивая женщина выглядела моложе своих лет. Она по-прежнему держалась как удалой гайдук. Некоторая дряблость кожи, хотя ей пошел всего тридцать второй год, в темноте не была заметна. Она была только бледнее обычного, а желтые глаза с золотистыми крапинками – еще более дикими. Пышные черные волосы ниспадали вдоль шеи, словно хвост лошади. Густые, насурьмленные брови усиливали впечатление, что эта женщина создана для ночи.

Павел подумал, что Джинджа в самом деле похожа на нее, но не как младшая сестра, а как дочь. Бросая сердитые слова, Кумрия то и дело подтягивала спускавшиеся чулки, открывая свои сильные красивые ноги, напоминавшие ему о г-же Божич.

Павел Исакович подумал, что, видимо, таков уж его удел вдовца – вечно вмешиваться в женские дела, которые его вовсе не касаются.

О Джиндже он решил ничего не говорить.

Когда они сели, Павел обратил внимание на то, что Кумрия приняла такую позу, какую никогда до сих пор в его присутствии себе не позволяла, с бесстыдством несчастной, брошенной и обманутой женщины, и заговорила она таким же тоном:

– Зачем приехал? Чего тебе от меня нужно?

Павел вспомнил, как в молодости любил Кумрию, когда она вышла замуж за Трифуна, и как она сама по-сестрински его любила. Какая это была красивая, добрая, скромная девушка. И как они когда-то ссорились из-за разных пустяков. Однажды в Темишваре она вообразила, будто он высмеивал ее у невестки из-за широких рукавов ее платья.

И потом даже не хотела его видеть.

Павел сказал, что едет из Темишвара, что он получил в Вене паспорт, видел Трифуна, который тоже получил паспорт и собирается с нею и с детьми в Россию. Что в Митровице у него, Павла, важные дела и он полагает пробыть у них всего несколько дней. Потом поедет в Вену. Дела в Митровице чисто военного свойства, и ей об этом следует помалкивать.

Кумрия спросила, почему он врет и притворяется, будто не знает, что она оставила мужа, увезла детей и не собирается возвращаться к Трифуну.

– Говори прямо, зачем приехал?

Павел, опустив голову, признался, что знает об этом, однако надеется, что все еще уладится. Ей надо вернуться к мужу.

Кумрия привстала, но тут же снова развалилась на подушках и наконец сказала, что в жизни не видела столько лжи, притворства и подлости, сколько нагляделась в семье Исаковичей. Зачем вилять? Ясно, что Павел приехал уговаривать ее вернуться к Трифуну. Напрасный труд! Кстати, видел ли он девку, которую старик привел в свой дом? И что скажет он на это?

Но только пусть он пока ничего не говорит отцу, даже если тот спросит о Трифуне. Она снова возбужденно вскочила с софы и принялась расхаживать по комнате. Павел сказал, что, разумеется, он слышал об этой женщине, но никогда ее не видел и толком ничего не знает. Трифун утверждает, будто это какая-то их родственница, мужа которой убили.

Кумрия остановилась перед ним. Ее грудь заколыхалась от смеха.

– Врет он! – сказала она. – И врать научился, старый бес! Я знаю Трифуна! Десять лет мы с ним хлеб-соль водили. Да и ты, Павел, не лучше. Приехал уговаривать меня вернуться.

Исакович был не слишком ловок с женщинами, как все вдовцы, но у него была редкая для мужчины черта, словно ключом отворявшая женские сердца. Он был с ними терпелив.

Слушал их с улыбкой и смотрел на них, как им казалось, с восхищением. По сути же дела, он вслушивался не в их слова, а в то, что стояло за этими словами. И сочувственно улыбался. И в конце концов ему всегда удавалось привести их в хорошее настроение, а порою даже рассмешить. Видя, с какой жалостью смотрит на нее деверь, Кумрия растрогалась. И, закрыв лицо руками, расплакалась.

– Вот чего дождалась после десяти лет замужества, – говорила она, всхлипывая. – Была красивая, богатая, молодая, когда выходила за Трифуна, столько молодых офицеров сваталось и вот на тебе, выбрали в мужья человека на восемнадцать лет старше…

На какую-то минуту Павлу показалось, что он слышит г-жу Божич.

– Отдала свою молодость человеку, который выставил меня на посмешище, – продолжала Кумрия, – сошелся с этой женщиной из Махалы. Шестерых детей родила ему, доброй, верной женой была и чего дождалась? Старый жеребец решил, что ему нужна любовница! И привел ее в дом.

Павел принялся утешать невестку. Сев возле нее, он нежно обнял ее и сказал, что не знает, какова эта махалчанка, и что, хотя Трифун ему брат, он на стороне Кумрии. И пока жив, та женщина никогда не вытеснит ее из их семьи.

Не было и не может быть такого у Исаковичей!

– Но ты должна вернуться в Темишвар, и как можно скорее. Собственно, почему ты решила бросить Трифуна?

Кумрия удивленно посмотрела на Павла.

– Что тут рассказывать? Узнала я неожиданно и случайно и прямо в ужас пришла, когда поняла, что Трифун взял эту женщину в дом. Прежде-то была как слепая. Никогда такого от Трифуна не ожидала. Не все ли равно, что это за женщина? Молодая, красивая. Из тех, что мужей отбивают. Намного моложе меня. В этом все дело.

Исакович, словно поп с амвона, стал проповедовать, что она-де совершила ошибку, бросив мужа с любовницей. Как бы ни было тяжело, но если бы она осталась, Трифуну скоро надоели бы скандалы, да и та женщина не выдержала бы и удрала.

Они же, Исаковичи, никогда не согласились бы с разводом.

Однако Павел ошибался.

Красивая, стройная женщина, сидевшая рядом с ним, лишь качала головой и, глядя в потолок, твердила, что никогда не вернется в Темишвар. Всмотревшись в ее лицо, он увидел на нем следы бессонных ночей и слез.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю