Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 33 страниц)
XXV
Трофим Исакович требует вернуть ему детей
Хотя Варвара и Петр заставили Трифуна и Павла помириться, свое примирение они показывали только на людях. Оставшись наедине, Трифун и Павел расходились, обругав друг друга.
Трифун был уступчивей, но Павел неизменно дерзок и заносчив.
Он жалел Трифуна и одновременно презирал его.
Ему было жаль брата только в те минуты, когда он видел, как тот останавливал на Подоле какого-нибудь ребенка, ласкал его и что-то нашептывал ему. «Похож, – говорил он, – на моего, который остался далеко в Среме».
После отъезда Юрата и Петра Павел и Трифун встречались только в штаб-квартире Витковича и, перекинувшись несколькими словами, шли своей дорогой, словно никогда не плакали в объятьях матерей, бывших невестками.
Больше всего задевало Павла то, что Трифун, как только в Киеве появился Вишневский, пристроился к нему и следовал тенью за Дундой Бирчанской, вокруг которой табуном ходили молодые офицеры. Ясно было, что он сошелся с этой грудастой молодой девкой, которая уже успела оставить в Токае ребенка. А когда Трифуна спрашивали, не стыдно ли ему, пожилому человеку, переходить дорогу молодым, он отвечал, что решил бить только по юнцам. И по их молодухам.
Трифун жил в Киеве в доме, предоставленном ему Живаном Шевичем, у некоей капитанской вдовы, у которой была молоденькая дочка.
– Я слыхал, – сказал он как-то Варваре, – что Павел болтает о какой-то матери и дочери. Преподобный и подлый братец в своей сплетне целится на мать. А я решил приударить за дочкой. Моя шлюха, Кумрия, подала мне хороший пример, бросив меня, мужа, отобрав детей и подкинув их деду. Сама спуталась, как говорят, с каким-то сопляком фендриком. А чем я хуже? Всякая баба, которой перевалило за тридцать, истаскана. Многого не стоит. Такая рухлядь пойдет за мной и на тот свет. Теперь надо, пока можно, искать то, что останется и после меня любоваться весной да солнцем, когда я уже буду тлеть в земле!
Одним словом, Трифун в России интересовался только молодыми.
Этим он ославил и себя, и всю семью Исаковичей.
Павел больше его не видел и знал о нем лишь по слухам.
И в самом деле происшедшая с Трифуном на пути в Россию и в Киеве перемена была непостижимой и невероятной. Он привел с собой почти всех своих граничар, которые с ним и с попом Тодором ушли из Сербии и поселились в Хртковицах. Понравился он Костюрину, потому что по пути в Киев, заплутавшись, случайно попал на молдавско-турецкую границу и принял участие в кровавой стычке. И таким образом с первых же дней в России дорога к блестящей военной карьере была ему открыта.
Слава богу, это произошло даже помимо его воли.
Он нес на плечах груз своих пятидесяти трех лет, но в Киеве этот понурый старик, каким братья привыкли его видеть в Темишваре, распрямил плечи. Весь как-то раздался и шагал так широко, что никто не мог за ним угнаться, словно и ноги у него выросли.
Поначалу Трифун разгуливал по Киеву в русском пехотном мундире зеленого цвета с алыми отворотами. Вишневский, однако, раздобыл ему перед его отъездом в Миргород голубой, шитый серебром доломан, какой носил князь Репнин. В те времена рядовой русской армии получал в месяц семьдесят копеек. Капитан – пятьсот рублей в год, а полковник – восемьсот. Костюрин выдал Трифуну порционных, дорожных и компенсационных денег в три раза больше. И Трифун все спустил в карты, истратил на лошадей и женщин. Его цель, говорил он, отныне и до самой смерти следовать формуле Вишневского: «В себя, на себя и под себя!»
И лицо у Трифуна в Киеве переменилось. Стало жестким, точно выточенный из опала профиль. И был он теперь похож не на старого мерина или барана, а на хищного зверя: носатый, с глазами, отливающими уже не пепельно-серым, а серебристым цветом. Всегда надушен, с ухоженными и напомаженными усами, которые он больше не макал в суп.
Стыдясь своих крупных желтых зубов, Трифун начал чистить их пеплом и полоскать рот гвоздикой. И больше не сидел в облаках трубочного дыма, а по примеру других нюхал табак, сморкался и громко чихал. А чихнув перед дамами, вежливо говорил:
– Ах, извините! Прошу прощенья!
Так, дескать, положено вести себя в высшем свете!
Будто он слышал это от Вишневского.
Трифун, согласно приказу, должен был отправиться в Миргород 12 августа, в день святого Фоки. Он, как и его братья, получил земельный участок на Донце. К осенним маневрам он должен был явиться в Ахтырский конный полк.
Судя по письмам Павла и его братьев, Трифун вел себя в Киеве весьма безнравственно, однако, по более позднему признанию Павла, в то же лето он затеял тяжбу с женой, чтобы отсудить у нее детей и получить развод.
Священник отец Тодор и протопоп Булич в Миргороде утверждали, что церковь, по всей вероятности, поможет ему вернуть детей, но о разрешении на новую женитьбу нечего и заикаться, пока жива его венчанная жена. Виткович и Костюрин уверяли, что детей он получит обязательно. Вишневский советовал Трифуну обвинить жену в краже его достояния и вытребовать детей на основании выданного австрийским двором паспорта. Не может жена задержать записанных в русский паспорт детей, которые являются русскими с того момента, как они внесены в паспорт.
Костюрин пообещал написать об этом Кейзерлингу в Вену и уверял, что Австрия обязана выдать его детей.
Самым забавным, как уверял Виткович, было то, что фендрик, или корнет Вулин, бросил Кумрию беременной. Такое якобы пришло сообщение в штаб-квартиру на имя Исаковичей в ответ на запрос Трифуна в комендатуру Осека. Виткович и Костюрин были бы рады помочь Трифуну, но приходилось принимать во внимание положение Вулина. Его дед Вулин Потисский получил от Петра Великого медальон, когда предложил с десятью тысячами сербов поступить на службу к русскому царю. Правда, медальон у него украли, и Шевич – выдав за свой – привез его в Киев, но дело это было темное и запутанное.
Приходилось проявлять осторожность, дабы не усложнять вопрос о Трифуновых детях.
Тем более, что Кумрия заявила в Варадинской комендатуре, будто готова привезти детей к отцу в Россию.
Накануне отъезда из Киева Трифун дал знать Кумрии, с которой прожил десять лет и которая родила ему шестерых детей, что ей лучше всего утопиться в Беге. Он предпочитает видеть ее мертвой, чем в России, привозящей ему детей. Пусть передаст детей профосу!
Досточтимый Павел Исакович обо всем этом слышал и не только ужасался человеческой низости, но и той легкости, с какой удалось Вишневскому охмурить и обольстить Трифуна, которого в Токае он не пожелал и видеть. Трифун привязался к нему, словно их кормила молоком одна мать.
В то же время Виткович получил письмо от Вука Исаковича, в котором старик писал, что болен и хотел бы перед смертью знать, что Павел не бродит по свету как бездомный пес, а женился. Пусть передаст ему, что такова последняя воля его приемного отца, последняя его просьба.
Павлу и без того было нелегко.
Юрат, в первом письме изображавший селение на Донце как земной рай, где благоухают цветы и жужжат пчелы, теперь предупреждал Павла, что приедет он на плодородную, но пустынную землю и неизвестно, будет ли у него в эту зиму крыша над головой.
Окольные запорожские казаки грозят налетами.
Формирующиеся полки, похоже, будут проливать кровь на границах. Костюрин собирается направить полк Хорвата на польскую границу, а их полк – охранять рубежи от крымских и очаковских татар. Пусть он, Павел, передаст все это Витковичу.
У Витковича настроение было мрачное. Он твердил, что вот уже восемь месяцев не получает жалования, сердился на дурные вести и кричал, что если Павел не может сообщить что-нибудь хорошее, пусть не мозолит ему в доме глаза, а отправляется в штаб-квартиру.
Тогда Павел махнул рукой и на Трифуна, и на Витковича, и на Костюрина. И засел один как сыч в доме купца Жолобова.
До него больше не доходили вести о расселении сербов на границе Турции и Крыма, он даже не знал о поступавших в штаб-квартиру указах, из которых было ясно, что им предстоит охранять польскую границу, поскольку украинцы, несмотря на запреты, бегут в Польшу.
Павел знал, что неподалеку от Миргорода строится крепость, которая будет носить имя императрицы, и что они со своими воинами займут места от устья Каварлыка до верховья Тура, с верховья Тура на устье Каменки, от устья Каменки на верховье Березовки, от верховья Березовки по вершине реки Амельника до самого устья в Днепр{41}.
В штаб-квартире Павел проходил мимо географических карт, которые чертились для Костюрина, словно это его не касалось. Словно он и знать не желал, куда поселят его и братьев. Он только слышал, будто еще неизвестно, дадут ли им земли как помещикам, или по нормам, установленным для ландмилиции, или как отставным русским офицерам.
Между тем грамота о постройке крепости, согласно плану артиллерийского генерал-поручика Ивана Федоровича Глебова, в самом деле вскоре пришла, как и дарственная Хорвату на шанец Крылов; как и Шевичу на Славяно-Сербию с шанцем Донецкое, датируемая пятым, а согласно указу – двадцать девятым мая.
Императрица, таким образом, свое обещание сдержала.
После этого прошения сербов поступали к Костюрину в течение всего лета.
По большей части это были просьбы о повышении в чине и о возмещении убытков при переселении, поскольку уезжая, они распродавали свое имущество за полцены. Костюрин в каждом прошении читал: «Заступитесь за меня».
Год тому назад, в феврале месяце, Хорват уверял сенат в Санкт-Петербурге, что православные народы – сербы, македонцы, болгары и валахи – желают служить России оружием и кровью. План его был таков: создать из переселенцев два гусарских полка и два пехотных, каждый по 4000 штыков и 1000 гренадер.
В мирное время он просил разрешения торговать в Крыму, Молдавии, Польше и России.
Хорват настаивал, чтобы на территории от Каменецка до польской границы никакой другой народ не поселялся. Чтобы каждая гусарская или пандурская рота имела право на собственные трактиры, мясные и прочие торговые лавки. Чтобы крепости строились по трудовой повинности.
И настоял.
План был подписан.
Тем, у кого не было оружия, выдали карабины и по два пистолета.
Глебов получил инструкции осуществить этот план.
Беда была в том, что Хорват обещал новые тысячи переселенцев, а уже в 1753 году в летние лагеря и приемные пункты в Киеве никто не прибывал. Вернее, прибывали единицы, которые, подобно улиткам, несли свой дом на спине.
Австрия запретила всякое переселение.
Подполковник Йован Шевич еще в 1742 году ездил с депутацией в Вену и первый возбудил вопрос о переселении сербов в Россию. В ноябре 1750 года был разрешен первый народный плебисцит на Поморишской и Потисской границах{42}. Тщетно генерал-аудитор Харер подавал жалобы на Шевича.
Сербские переселенцы уже в 1723 году участвовали в походе России на Персию.
За четыре года до Исаковичей уехал и Петр Текелия.
Австрия наконец спохватилась.
И начала задерживать переселенцев – где лаской, где таской.
В штаб-квартиру Витковича прибывали офицеры с вестями о тех, кто отказывался от переселения и был щедро вознагражден. Фендрик Никола Дудварский получил в Аде сорок четыре ланаца земли. Фендрик Гаврило Илиевич – сорок четыре ланаца. Столько же получили фендрики Максим Мирилович и Вуя Войнович. Все трое в Фельдваре.
Лейтенанты Савва Карапанджич, Макса Нинчич, Лазар Меджанский получили по пятьдесят восемь ланацев в Каниже.
Несмотря на союз, заключенный между Австрией и Россией в 1746 году{43}, обе империи ломали копья из-за маленького несчастного народа, который ничего, кроме своей крови, дать не мог.
Императоры Австрии, заманивая сербов из Турции в Хорватию, писали, что с великой охотой дадут как заслуженную награду каждому согласно отличиям столько, сколько они смогут захватить полей, уездов, крепостей! Agris, pagis et castellis con, digna praemia! Разрешили и крестные ходы, но только в церковном дворе. Соглашались платить жалованье священникам, которые будут причащать умирающих на поле боя.
Таким образом, Австрия уже в 1718 году дошла в Сербии до Моравы, а в Валахии – до Алуты.
А после заключения мира сербам запретили строить церкви, а выморочное имущество забирали в казну.
В то время как переселение в Россию шло полным ходом и Мария Терезия ему не препятствовала, заключив союз с русской императрицей, которая, мол, ту же веру исповедует, что и они, при австрийском дворе разрабатывался проект перевести сербов из православной веры в униатскую – «Das Elaborat neben den Plan einer verbesserten Einrichtung der Unionswerkes»[38]38
«Отчет по поводу проекта утверждения унии» (нем.).
[Закрыть]. Спустя несколько лет забыли и об этом.
Всыпали сто палок попу Алексе Гачеше в Огулине!
А чтобы скрасить жизнь, генералы сажали на обочине дорог шелковицы.
Шелковицы в Банате!
И палки «an der Uniaschen Grenze!»[39]39
на униатских границах (нем.).
[Закрыть].
Но палки не вредили этому народу; и ликские, оточацкие, огулинские, слуньские и банийские полки прибывали с униатской границы в Вену. И на них было любо-дорого поглядеть.
То, что этого потрепанного жизнью капитана, титулярного майора пограничной милиции Трофима Исаковича так в Киеве изменило, было не что иное, как тяга к жизни, прораставшая в нем, точно зерно, из бесчисленных колосьев живых и мертвых в его народе. Тысячи и тысячи его земляков так же бы воскресли из мертвых, как Трифун, если бы только кто-нибудь протянул им руку помощи и накормил бы их.
Тщетно говорил ему Юрат, что старику молодая жена – готовая беда. Трифун отвечал, что жену можно и спровадить; отныне и до последнего его вздоха в женах у него будет не та, что родила шесть раз, а та, у которой еще набухают груди и лопается лиф.
Что хотел Вишневский от Трифуна, Павлу стало ясно, когда он узнал, что Вишневский подал генералу Костюрину челобитную о назначении Трофима Исаковича главой миссии в Токае.
Поскольку тот благородного происхождения, знает Австрию и разбирается в винах.
И как только освободится от брачных уз и вернет своих детей, женится на его, Вишневского, свояченице, Дунде Бирчанской фон Мол.
А когда Павел стал упрекать своего родича бригадира Витковича, как он может спокойно смотреть на этот позор, Виткович грустно заметил, что не в силах тягаться с Вишневским, который втерся в доверие к Костюрину и, кто знает, может быть, когда-нибудь сядет на его место. Вся долина Днепра сто лет тому назад принадлежала владетельным князьям Вишневецким. Вишневский утверждает, что это его предки. И даже предъявляет как доказательство своей правоты какие-то бумаги.
Все ему верят, даже Костюрин.
Павел пришел в ужас:
– Я знаю, кто такой Вишневский, знают его и два брата Ракосавлевичи в Буде и Трандафил. По отцу он серб. Из села Вишницы. В России он такой же пришелец, как и все прочие. Об этом надо сказать русским.
– Говорили, но они не верят. Берут мзду. Деньги. А кто из земляков хоть слово сказал, тех Вишневский засадил в тюрьму, где они и сгниют в кандалах.
А когда Павел стал возмущаться, что стыдно, дескать, о подобном молчать и надо сказать Костюрину всю правду, Виткович крикнул ему:
– Иди и скажи!
Вишневский не первый и не последний среди их единоплеменников, который в России плетет байки. Объявляет себя дворянином, шляхтичем. Немало и таких, что раздобыли в Рагузе за деньги графские титулы и как венецианские графы разгуливают теперь по Москве и Санкт-Петербургу, даже императрица их принимает.
Услышав об этом, Исакович онемел. Неужто возможно такое в этом сильном, великом государстве, где иной раз за пустяки усекают языки и бьют кнутом?
Это значит, что когда они с русской армией пойдут мстить за Косово, во главе будет скакать какой-нибудь Вишневский – лжец, трус и блудник. Значит, вот кому доверено похоронить сербскую милицию в России, снять с них сербские красные гуни и надеть русские мундиры? Так вот куда они, голодранцы, прибыли, люди, которые кровью прокладывали путь в далекие земли Прованса и Испании? Так вот каков конец славной, хоть и несчастной армии, которая честно и доблестно боролась в Голландии, Пруссии и на Рейне?
На их лицах еще не высохли слезы, еще не умолкли рыдания матерей и сестер, но их вот-вот снова поднимут, оденут и поведут Вишневские.
Несколько лет тому назад за соль в Киеве платили копейку, а нынче летом она стоит шесть копеек.
Значит, таким образом готовятся к войне?
Однако Исакович напрасно возмущался. Вишневский собирался в Санкт-Петербург и велел передать Павлу, что если тот не явится к нему на поклон, он засадит его за оскорбление ее величества в тюрьму, откуда тот живым уже не выйдет!
И словно желая добавить в полную чашу горечи каплю смеха, Вишневский нашел уезжавшему в Миргород Трифуну хорошую компанию в лице своей свояченицы Дунды и некой госпожи Андреович, жены капитана. А самого капитана задержал у себя.
И Трифун в самом деле двинулся из Киева в Миргород, весело посмеиваясь.
День, когда Трифун Исакович с госпожой Софикой Андреович и ее двумя дочерьми выехал в Миргород, приходился на четвертую лунную четверть августа. Трифун велел передать Павлу, что это самое лучшее время для вдовцов. И когда на первом ночлеге госпожа Андреович уложит детей, он придет, чтобы по-отцовски их приголубить.
А мамаша будет ждать этого с нетерпением!
XXVI
Чудеса природы и человеческой жизни
Досточтимый Павел Исакович – ныне уже Волкович – остался в Киеве после отъезда Трифуна в Миргород один-одинешенек. И для него, привыкшего жить с родными в семье, как живут ласточки или волки, это одиночество оказалось намного тяжелей одиночества, которое он испытывал раньше среди своих домашних.
Дом купца Жолобова опустел, умолк смех, раздавались лишь тихие шаги служанок и слуг да тяжелый топот Павловых сапог, что глухо отдавался на липовом полу, словно кто-то стучал в калитку.
Август в том году в Киеве выдался жаркий, и все окна в домах были всюду распахнуты настежь. Разгуливал ли Павел по комнатам или сидел в тени под деревьями, перед ним неизменно открывался вид на реку, ивняки, перелески, ряды тополей, паромы и бескрайнюю зеленую равнину на противоположном берегу.
С восхищением и изумлением Павел наблюдал за чудесными переливами плавно и раздольно несущего свои воды Днепра; ночью, утром, в полдень, вечером он принимал другой вид и был другого цвета – то серебрился в лунном свете, то отливал золотом в лучах заходящего солнца. И только, подойдя совсем близко, Павел слышал, как он шумит и рокочет.
«О чем он рассказывает? – думал Павел, глядя как-то вечером на Днепр. – Что напоминает? Смех или плач?»
Настоящим чудом казались ему бесчисленные паромы, челны и парусники с белыми крыльями парусов, изо дня в день бороздившие его воды. И долгий-долгий ряд словно застывших тополей. И бескрайняя зеленая украинская степь в вечернем румянце заката, вместе с которым на землю опускался покой.
Все это, – размышлял задумчиво Павел, – так похоже на них, Исаковичей. Мечутся, приходят, уходят, смеются, плачут, и никто не знает, кто их гонит, чего они ищут и как отыскивают свой путь, спокойные, огромные, намного больше людей.
Томясь от безделья, он сидел дома, как в свое время сидел, попыхивая трубкой, Трифун в Махале, когда почувствовал развал семьи. И Павел не расставался сейчас со своими трубками и вечно сидел в облаке дыма. В доме будто все вымерло, никто к нему не приходил, никто не нарушал его одиночества.
В жизни его теперь все устоялось.
После стольких мук, испытаний, борьбы, шумных ссор и дрязг, разлук, разговоров и договоров, прошений он достиг желаемого – попал в Россию, куда стремились Исаковичи уже годами. А все то, к чему он все это время мысленно себя готовил, пошло прахом, развеяно ветром. И эти его разрушенные мечты наводят грусть, хотя они и невидимы, как невидим ветер. Он подбил братьев уехать из отечества, а оказалось, что путь этот привел ко многим бедам. Петр, обезумев от постыдной ревности, теряет все, что было у его жены; Варвара родила полумертвого ребенка. Другим человеком стал Юрат, ради повышения в чине он, кажется, готов бросить и жену и детей. Анна до самой смерти будет тужить о потерянной любви и плакать по своей матери. А Трифун, старый хрыч, убей его бог, прежде примерный, седовласый и почтенный отец семейства, превратился в жеребца.
А сам он?
В нем живут его дед и отец, ушедшие с австрийцами из Сербии, от них – его бунтарство. Они не могут смириться с ложью венского двора, христианского мира, который вовсе и не христианский, не могут смириться с турками в своей Мачве, плачут по своей Сербии, которую с тех пор, как ушли из Срема, и не видели. И что? Разве их несчастный народ, уйдя из убожества и мрака, не утонул в болотах Бачки, в Сирк-Баре, куда поселили попа Тодора? Или, может, Сирк-Бара в христианском государстве превратилась в эдакий райский уголок, в котором цветут цветы и жужжат пчелы, краснеют маки и зреет желтая тыква?
А когда миновали войны, им предложили стать паорами.
И что ж? Надели они сверкающее оружие и победоносно вернулись с войны, подобно архангелам в серебряных касках, на свои земли?
Черта с два!
Пришли разрозненными кучками, как голодранцы, как нищие.
Даже Виткович, даром что бригадир, ждет жалованья восемь месяцев!
А Сербия?
Прибывают из Токая в штаб-квартиру люди с Савы и говорят, что в Сербии сейчас мир и тишина, но для тех, кто защищал Вену, кто последним отступал под натиском турок, кто первым, не щадя своей жизни, подошел к Белграду, для тех возврата нет.
Умолкли барабаны янычар, но турки остались в Сербии, и, когда заходит солнце, там по-прежнему славят Аллаха муэдзины, как славят уже триста лет.
Соплеменники опять забились в землянки, а их села превратились в пепелища, и не звонит больше ни один колокол. Нет и попов, чтобы утешить умирающих и похоронить умерших. А новые, прибывшие из Греции, даже живым молитвы читают по-гречески.
К тому ж дерут деньги с бедняков, и когда родится человек, и когда испускает дух, покрываясь смертным потом.
Однако никто здесь, в Киеве, Сербией не интересуется.
А посылают их сторожить польскую границу.
И даже слухи ходят, будто великий князь Петр собирается их муштровать по-прусски{44}, чтобы затем передать прусскому королю.
Все оборачивается не так, как загадываешь.
И здесь, в России, все получилось не так, как он ожидал.
Его родич, Виткович, обещал ему помочь уехать из Киева, как только у Костюрина утихнет гнев. А покуда устроил ему через грека-фельдшера отпуск по болезни до осени.
Бригадир требовал от Павла только одного – жениться.
Требование это было не только в письмах Вука Исаковича, приходивших из Срема. Кто раньше, кто позже, все стремились его женить, оборвать нити, связывавшие его с покойной женой. «Надо наконец о ней забыть» – было общее мнение. Он должен жениться.
Все, кто узнавал, что он вдов: и гренадеры, и земляки, и подоляне, и киевляне, и штаб-квартира, и дамы – все хотели его женить.
Казалось, все вокруг него превратились в сватов. Он не мог ступить шагу, не мог остановиться, не мог присесть возле какой-нибудь девушки, чтоб ее тотчас не начали расхваливать и предлагать ему в жены.
Грех, дескать, перед богом и людьми оставаться вдовым.
Виткович утверждал, что Костюрин отходчив и быстро прощает, хотя наказывает ужасно строго. Когда в сентябре под Киевом начнутся маневры, Виткович обещал Павлу снова представить его Костюрину и уверял, что все хорошо кончится.
Август проходил, Павел старался как можно реже попадаться на глаза бригадиру и Костюрину. Был редким гостем в штаб-квартире. Не часто появлялся и на прославленных ярмарках Подола. Сидел дома и почти все время проводил на конюшне со своими вороными.
А по вечерам служанки видели, как он при свете свечи сидит с книгой.
Это было житие Иоанна Златоуста.
Книгу ему прислал Вишневский.
И хотя в Темишваре в семействе Исаковичей водились скабрезные книги с французскими иллюстрациями, над которыми женщины взвизгивали и ахали, книги, которые приобретались в Вене преимущественно неженатыми кирасирами, Исаковичу житие Иоанна Златоуста понравилось.
И он не отослал его назад.
Исаковичи, особенно Павел, хотя и покупали упомянутые немецкие книги, больше любили книги святого, неземного, необычного содержания.
А пуще всего чудеса.
И Павел, этот статный, широкоплечий мужчина в свои тридцать восемь лет остался, как и его братья, в глубине души ребенком, с нежностью относясь к женщинам и мечтая об иной, более совершенной жизни. Интерес к чудесам, к святым угодникам, ко всему сверхъестественному у этих грубых, полуграмотных кичливых офицеров вполне уживался с их повседневной жизнью, как их православие уживалось с суеверием.
Они верили, что сердце матери при виде мертвых сыновей может разорваться от боли. И хотя эти люди ходили по своим надобностям за амбар – в том числе и женщины, все они жаждали трогательной любви, человеческой доброты и если любили, то любили до гроба. И подобно тому, как они могли отдать последние деньги за роскошную табакерку с эмалью, красивые пуговицы, шикарный венский камзол, серебряный с перламутром пояс или венское душистое мыло, они готовы были отдать жизнь за любимую женщину.
В ужасе, что жена не перенесет трудных родов, Петр, глядя на ее мучения, взывал к богу, чтоб тот взял его, а ее оставил жить.
Трифун, стрелявший в Павла, не убил на войне ни одной женщины. Не убивали женщин и его гусары.
Серб-переселенец читал в елизаветинской России житие Иоанна Златоуста не как богословское произведение, а как рассказ о жизни, полной чудес, как сказку. Вишневский послал книгу, чтобы посмеяться над Павлом, но тот просто наслаждался, читая житие Иоанна Златоуста.
И если служанка купца Жолобова с могучими легкими заставала его вечером при свете свечи за этой книгой, он лишь мельком взглядывал на нее как на призрак и снова погружался в чтение.
Или отворачивался, и она тихо уходила.
Когда свеча угасала, Исакович сквозь мрак ночи видел, как мерцал и переливался Днепр, видел Подол, откуда до зари неслись песни его земляков.
Небо было усыпано звездами.
И Павел принимался размышлять о том, где и как закончится его жизнь, столь не похожая на житие Златоуста. И разве не чудо, что никому не дано предсказать будущее даже самого скромного и бедного человека?
Луна с каждым днем увеличивалась, и в конце августа, в субботу двадцать седьмого, на преподобного Пимена Великого, началось полнолуние.
Накануне этого дня Павлу приснился сон: к нему пришла жена и, лаская его особенно нежно, сказала, что любит его и что Варвара его тоже любит А сейчас Варвара плачет, потому что она потеряла сыночка.
Которого назвала Павлом.
И хотя Исакович не верил в сны, и, подобно своим соплеменникам, говорил, что страшен сон, да бог милостив, он проснулся с тяжелым чувством. Его охватило предчувствие какой-то беды. Судьба никогда не баловала семью Исаковичей.
Открыв глаза, Павел увидел, что на небе еще мерцают звезды, выстраивая геометрические фигуры, точно эскадроны, проводящие учение в небе, только это были не всадники, а лунный свет и жемчуг. Среди звезд он узнал денницу.
Перепуганный и огорченный приснившимся сном, он, еще не совсем придя в себя, спрашивал, почему порой так искрятся и сверкают звезды? Правда ли, что когда падает звезда, кто-то покидает мир? Неужто смерть, о которой поп Михаил толковал утешительно, как о сущем пустяке, как о песчинке, такое событие, что уход одного-единственного человеческого существа отмечается исчезновением звезды на небе?
Под вечер того же дня в штаб-квартиру пришло сообщение, что в Миргороде умер сын премьер-лейтенанта Петра Исаковича.
Павла как громом поразило. Сон был в руку.
«Так, – думал он, – будет прерываться и продолжаться жизнь Исаковичей и здесь, в России, где неизвестно, что их ждет, и где все идет не так, как они думали и надеялись. Перед ними – неведомая даль».
Исаковичи, покинув сожженную Сербию, разбрелись по Срему и Темишвару, а теперь разбредутся, конечно, и по Киеву.
Его братья Юрат и Петр и их жены молоды и у них, наверно, родятся еще дети, и они еще будут радоваться и звездам и луне. Только он один останется одиноким бездетным вдовцом.
С ним умрет одна из лоз Исаковичей.
Женщина, которую он любит, мертва.
И ребенок их тоже мертв.
Смерть сына Петра впервые вызвала у Павла Исаковича ощущение, что вдовство недостойно человека и что оно великое горе и несчастье.
Он вспоминал, с какими трудностями его семейные братья собирались в дорогу и все-таки уезжали весело. Юрат, Анна, Петр и Варвара покидали Темишвар, смеясь над дурными снами и дурными приметами.
Смеялись над тем, что уезжают по календарю Юрата в июле, а по Варвариному, католическому, в августе. Даже это казалось им забавным.
А Павлу сборы в дорогу его нищих соплеменников, сопровождаемые руганью, пьянками, ссорами, представлялись ужасными.
Его держали в Киеве точно в тюрьме.
А Юрат и Анна, Петр и Варвара, и даже сумасшедший Трифун укатили точно на свадьбу. Время в ту пору стояло погожее. Садились они на лошадей или в повозки с легкой, хоть и чуть грустной улыбкой, с которой молодые пары отправляются в путь или переселяются.
В последних числах августа Павел с утра до вечера торчал в конюшне.
У него было несколько слуг, но он собственноручно расчесывал хвосты и гривы своих вороных, которых уже знал весь Киев.
Целые дни Павел проводил на своем дворе.
Жизнь для него, казалось, остановилась.
Однако, как это часто случается, вдруг все сдвинулось с мертвой точки.
Совершенно неожиданно на третьи сутки после сообщения из Миргорода о смерти сына Петра Костюрин в день Александра Невского весь киевский гарнизон погнал в церковь.
Совершенно неожиданно Исакович, хотя он и числился больным, попросил разрешения присутствовать на смотре. Костюрину это понравилось. И он распорядился, чтобы Исакович находился среди офицеров штаба.
Таким образом, Павел видел маневры в окрестностях Киева и Миргорода, начавшиеся в среду седьмого сентября, в день святого мученика Созонтия. Видел он в Бахмуте и свой уже готовый дом из липового дерева, срубленный по заказу капитана Укшумовича, того самого, с которым он покупал у татар лошадей и перепродавал их в Киеве. Дом стоял в балке среди акаций.
Вокруг росли кукуруза и подсолнухи выше человеческого роста.
С крыльца открывался вид на Бахмут. А за ним раскинулась необъятная степь.
Павел намеревался провести в нем зиму.
Поскольку Павел был прикомандирован к штабу и присутствовал на смотре, то, находясь возле Витковича, он видел в тучах пушечного дыма на Ингуле и притоках Днепра Глубочице и Лыбеде и маневры воинских частей.
Костюрин на этих речушках обучал солдат стычкам на понтонах и штыковому бою.
При одной такой карусели конницы и пехоты Павел углядел в пятидесяти шагах от себя Трифуна.








