412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 2 » Текст книги (страница 19)
Переселение. Том 2
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 2"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 33 страниц)

Было и быльем поросло.

В то утро бригадир Виткович, их родич в Киеве, прислал им из гренадерского полка парикмахера.

Петр отошел в темный угол комнаты, чтобы там чистить Павлову саблю, а парикмахер, расположившийся тем временем посреди комнаты, принялся расставлять свои тазы. Потом он усадил Павла, словно на престол, на треногий стул.

В ожидании своей очереди присел и Юрат.

Парикмахер работал спокойно, но быстро.

Запрокинув подбородок Павла, будто для того, чтобы тот поглядел на проплывавшее в небе облачко, парикмахер, то и дело подтягивая свои штаны, щелкал ножницами и закладывал гребешок за ухо.

Павел развалился на стуле, закрыл глаза, покорно отдавшись в руки парикмахера, ни дать ни взять будто причесывают покойника. Он был потрясен сообщением Агагиянияна.

И все время спрашивал себя, что могло случиться в Вене, почему Божич выгнал жену?

Он весь содрогался, представляя себе, как эту страстную красавицу муж бил ногой, точно потаскуху в извозчичьем трактире. И хотя после отъезда из Вены он думал о Евдокии не часто, при одной мысли о том, что эту женщину били и выбросили на улицу, на глазах у Павла выступили жгучие слезы.

С того дня, как он получил это письмо, ему все реже снилась покойная жена и все чаще – Евдокия. Жена появлялась на миг, точно бледный призрак в прозрачном платье, где-то в темноте на заднем плане, а красивая и страстная госпожа Божич, обнаженная, лежала в его объятиях.

И хотя обе они во сне походили друг на друга, Павел понимал, что одна воплощает в его жизни ангела, а другая – дьявола. Одна была сущая невинность и стыдливость, другая – похоть.

Так, по крайней мере, ему казалось.

Тело жены, воскресавшей во сне, было милым, прохладным, приятным, убаюкивающим, как тенистый сад, как пена бьющего вверх фонтана. Тело Евдокии, крепкое как у юноши, было полно дикого, мрачного пыла и звериной силы. И хотя фигуры их были схожи, они приходили к нему по-разному. Глаза жены были грустными и мутными, а полные страсти глаза Евдокии смотрели неподвижно, словно хотели убить его взглядом. Глаза жены вспыхивали только в его объятиях, а у Евдокии они похотливо горели днем и ночью, длинные ресницы напоминали черных бабочек, которые то раскрывают, то складывают крылья. В объятиях Павла Евдокия обычно хотела заглянуть ему в глаза и открывала их пальцами, если он закрывал их. Дрожа от наслаждения, она в то же время свои глаза от него прятала. И только громко и бесстыдно выкрикивала его имя.

Измученный этими воспоминаниями, Павел в самом деле задремал и уронил голову на грудь.

И если бы парикмахер случайно в эту минуту не опустил руку с бритвой, он невольно его зарезал бы.

– Я вовсе не желаю, чтобы меня повесили за убийство! – отчаянно крикнул он и показал на свою дрожащую руку. – Беда да и только!

Кое-как расчесав Павлу косицу и привязав ленты, он заявил, что продолжит работу только в том случае, если Юрат согласится выйти во двор. В комнате слишком душно и жарко.

Заснет, чего доброго, на бритве.

Павел извинялся, а Петр хохотал.

– Утомила тебя, наверно, та самая, что раздувает из-под пепла огонь, – сказал он. – Надо тебе, апостол, жениться, а не жить как пес. Вдовец бежит за каждой юбкой, сучка хвостом вильнет – и он тут как тут. Вот так-то!

Петр Исакович хотел показать Павлу, что и он умеет поучать. Прежде уже сказав брату, что видел в штаб-квартире Трифуна, он, когда парикмахер вышел, начал передавать свой разговор с ним. Он, Петр, попросил его, пусть, мол, признается теперь, когда Махала уже за горами и все позади, зачем он привел в дом ту женщину? Трифун и сейчас по-прежнему твердит, что не он привел эту женщину, а сам бог!

– Трифун уже спокойно вспоминает происшедшее.

Увидев, что Павел молча его слушает, собираясь на аудиенцию, Петр, вероятно чтобы привести его в хорошее настроение, принялся рассказывать, что, по словам Трифуна, они хорошо сделали, переселившись в Россию. В Темишваре уже потеряли всякую надежду перестроить Банат по плану графа Мерси. Когда Трифун уезжал, все оставалось по старинке, а беспорядки в сербских селах не уменьшаются, а увеличиваются. Он слыхал, будто произошли столкновения в Араде, в Сомборе, в Земуне, знает также, что были кровавые стычки в Карловацком округе.

– Ты, апостол, был прав! Если бы мы остались там, кто знает, что бы с нами случилось?! Один Стритцеский, к сожалению, не может этого понять.

Потом Петр стал уверять, что Трифун наверняка не набросится на Павла, когда они встретятся в штаб-квартире.

– Ну и что? – рявкнул Павел.

– Слушай, апостол, как это: «ну и что»? – крикнул Петр, заливаясь краской. – Говорю тебе по-хорошему, что старый Трифун угомонился. И чего ты на меня орешь? Я же не виноват. Мы с женой не сегодня-завтра уедем. Дайте нам уехать из Киева, а там таскайте друг друга за вихры хоть по всему Киеву.

Петр Исакович все то время, пока Варвара болела, боялся до смерти, чтобы у жены не было выкидыша. Он отправлялся в штаб-квартиру бледный, утомленный, рассеянный. Дважды уже случалось, что на него на всем скаку едва не наезжали сани. Кони, так сказать, были уже над его головой. Русские офицеры, оказавшись в канаве, кричали и ругались, а Петр грустно улыбался и просил прощения. Однако с тех пор как Варвара поправилась и окрепла, Петр ожил и даже помолодел. Словно его согревало сквозь серую снежную мглу невидимое солнце.

Нечего ему бояться проклятий Стритцеского!

Павла он перестал ревновать, но и не уважал его. В тот день Петр собирался появиться в штаб-квартире весь в серебре и то и дело кричал Юрату или Павлу:

– Чего приуныли? Хорошо в Киеве! Нам бы приехать два года тому назад, когда первые переселенцы двинулись из Темишвара, а Тешо Киюк поднимал народ на восстание в Глине и Костайнице. И зачем было столько клянчить и писать? Дали бы лучше этому Гарсули ногою в гульфик…

Павел не знал, что такое гульфик, и не стал спрашивать.

Потом Петр рассказал, как Живан Шевич, помогая ему составлять рапорт, уверял, что в Австрии он прошел через все и испытал все и диву дается, как только смог это вытерпеть. Ведь каждый, кто прибыл из Осека, привез вещи самое большее на одной подводе. А при отъезде требовал не меньше десяти подвод. И зачем им надо было столько ждать и сетовать на судьбу? В Киеве он чувствует себя преотлично. Если жена родит мальчика, он никогда не пожалеет, что оставил Нови-Сад.

– Ты, апостол, был прав! Надо было давно уехать. До сих пор я, каланча, тебя слушал – так уж от Вука повелось. Но отныне все буду делать по собственному разумению, как нашептывает мне моя тыква. Не боюсь я проклятий тестя! Вот так-то!

Павел слушал Петра краем уха. На лице его играла бездумная улыбка.

В то утро ему было нелегко. Когда брат ушел к парикмахеру, Павел еще какое-то время сидел понурившись. С тех пор как пришло письмо от Агагиянияна, он чувствовал себя усталым и разбитым.

Поднялся он рано утром после мучительной бессонной ночи, невыспавшийся, собираясь помыться и надеть чистое белье, и долго сидел на постели, что-то бормоча себе под нос. Досточтимому Исаковичу казалось, будто в доме Жолобова ненависть ушла и его охватывает глубокая печаль.

Среди женатых братьев он все больше ощущал свое одиночество. А комната напоминала ему тюрьму в Темишваре. Но надежды засадить в нее когда-нибудь Гарсули уже не было. Видно, во всех городах, во всех трактирах, как и в домах Киева, тоже есть такая комната, в которой особенно чувствуешь свое одиночество. Оно, это одиночество, не становится меньше, когда тебя окружают люди, – в Вене, например, когда вокруг тебя море голов, множество мужских и женских лиц, когда ты идешь вдоль бесконечной вереницы окон, дверей и заборов.

Вчера ночью рожала Анна и в доме всюду горели свечи, Павел время от времени смотрел, отодвинув занавес, как торопливо снуют по дому Варвара и повивальная бабка. Потом он возвратился в свою натопленную комнату, где пахло мукой и хлебом, и ему почудилось, будто на широкой русской лежанке его ждет жена – белая, голая. И грустно на него смотрит.

– Наш ребенок, – сказала она, – родился мертвым.

И спросила: куда он все ходит и почему вернулся?

И вот сейчас, утром, опустив голову в ладони, Павел устало смотрел на стол из липового дерева с остатками еды, по которому бегал мышонок. Мышонок забирался и в его забытую на столе офицерскую треуголку. Забирался и выбегал снова, словно в треуголке была дыра. Наконец, затеяв игру с сидящим за столом человеком, мышонок то становился на задние лапки и смотрел на Павла черными бусинками глаз, то прятался в треуголку, откуда торчал только его хвост.

Павел не тронул мышонка.

Он не торопясь надел парадный мундир, а на побеленной печи и бревенчатой стене видел уже не свою покойную жену, а Евдокию и ее дочь Теклу.

Благородную, великосветскую кокетку, о которой он совсем забыл.

Собираясь на аудиенцию к Костюрину, Исакович после письма Агагиянияна испытывал к Евдокии и ее дочери какую-то щемящую жалость. «Божич сволочь, он продает дочь и выбрасывает на улицу жену, за которой взял богатое приданое». В ту минуту Исакович считал мать и дочь несчастными и очень добрыми существами. Ему вдруг захотелось вернуться к ним. Обе они были такие веселые, казалось, все на свете им улыбалось. Как же, думал он, им сейчас трудно приходится!

Обе часто смеялись.

Но он-то знал, что ночью, под покровом темноты, они плачут. Страдают от неосуществимости своих желаний. Днем же источают столько лжи, сознавая, что это ложь. А оставшись наедине во мраке и вспомнив, что они мать и дочь, поверяют друг другу горькую правду. Их жизнь, такая легкая и приятная с виду, полна фальши, которую приходится скрывать, горька и тяжела.

При всей своей красоте Евдокия не смогла изгнать из сновидений Павла покойную жену. Катинка – невидимая между живыми – жила с ним уже целый год во сне как нечто прекрасное, и тем более прекрасное, что было утрачено навсегда.

Таким образом, досточтимый Исакович во сне снова влюбился в свою покойную жену, несмотря на то, что недавно встречался с другой.

Впервые он задумался над тем, что супруги должны быть связаны между собой более крепкими узами, что им надо рождаться и умирать в один и тот же день.

И все-таки после письма Агагиянияна Павел не мог выбросить из головы воспоминаний о г-же Божич, как не прогоняют из гнезда ласточек, когда они возвращаются туда весной. Он понял, что никогда до конца не освободится ни от этой женщины, ни от ее дочери и никогда не расстанется с ними навеки. Случай, который свел их в дороге, был не случаем, а перстом судьбы.

А никому еще и никогда не удавалось избежать своей судьбы.

В ту вторую неделю великого поста в Киеве душа Исаковича опять пришла в смятение, хотя о венском обществе, из которого он вырвался, он нисколько не сожалел. В его народе каждая семья хорошо знала, что значит счастье, что в жизни позволено и что нет. Что красиво, а что постыдно. Что такое радость и что такое горе. Эти два понятия не смешивали и не путали. Ни мужчины, ни женщины внезапно, ни с того ни с сего не менялись, было известно, кто есть кто и что от кого можно ждать. В обществе г-жи Божич все было так переменчиво!

Словно все носили на лицах маски!

Она не захотела ехать с ним в Россию, потому что, очевидно, боялась остаться на улице. И вот просвещенный, сверкающий серебром майор бьет ее ногой. В живот! Как лошадь!

К тому времени, когда сани из штаб-квартиры бригадира Витковича прибыли за Исаковичами, Павел, раздумывая о г-же Божич, расстроился не на шутку. Он зашел на минуту взглянуть на Анну. Она спала. На ее лице, точно роса, поблескивали капельки пота. Спал и ребеночек.

Когда Исаковичи садились в сани, проглянуло солнце. Небо очистилось от туч, снег таял, было тепло.

Павел заметил, что Юрат вышел из дому, не зайдя даже поглядеть еще раз на жену и поцеловать новорожденную дочурку.

Он упрекнул его.

Юрат ничего не ответил.

Петр крикнул:

– Придется тебе, толстый, ставить угощение! Никогда в жизни не видел ребенка краше. Кажись, ты, хвала богу, красавицу сделал!

Но Юрат вполголоса зло и грубо бросил:

– Чего болтаешь, чего я там сделал? Ребенка? Говоря по чистой совести, сделай я теленка, тогда было бы чему дивиться. А ребенка? Сколько их рождается? Как звезд на небе! Нашел чем гордиться!

Вот так, в воскресенье, на второй неделе великого поста 1753 года Исаковичи отправились на аудиенцию к генералу Костюрину.

Позже, когда братья Павла – Юрат, Петр и Трифун Исаковичи – рассказывали о том, как их принял в Киеве генерал Костюрин и как их поселили в Новой Сербии, рассказывали они всегда по-разному, и рассказы их были сумбурными и бессвязными.

Впрочем, и Павел описывал это не лучше.

Штаб-квартира бригадира Витковича, по их словам, находилась на горе, над Подолом, между бастионами и развалинами, рядом с так называемыми Золотыми воротами, совсем как в Варадине. Павел говорил, что ему показалось, будто он идет к Энгельсгофену.

В штаб-квартиру проходили между двумя башнями, не старинными, а вновь построенными. С их островерхих голубых крыш капал тающий на солнце снег.

У ворот стояли двое часовых в потрепанном обмундировании. Возле караульного помещения Исаковичей попросили сойти с саней и повели через мощеный двор в штаб. Во дворе никого не было, роты Витковича с утра пошли в церковь. У Исаковичей, по обычаю сирмийских гусар, сабли волочились по мостовой, и их бряцание, такое родное, их развеселило.

Штаб-квартира у Витковича была хорошая.

Генералы Хорват, Шевич и Прерадович ссорились, писали друг на друга доносы, доказывали, кто в Австрии был старше по чину и кто больше привел солдат. Виткович в этих дрязгах не участвовал. И не было нужды. Он приехал раньше и завоевал уже себе в Киеве известное положение.

В коридорах штаба Исаковичам пришлось подождать, вместе с ними ждали еще немало офицеров-переселенцев, которых Костюрин также пожелал видеть.

В киевских штабах, занимавшихся переселенцами, в те годы ликвидировали старую ратную силу и создавали новую. Ликвидировали сербскую милицию, воевавшую вместе с Австрией против турок под лозунгом: «За Христа и христианство!» Новая же создавалась по типу армии, какую некогда создавал Петр Великий.

Первой австрийские цесари посылали благодарственные грамоты, потому что она помогала генералу Пикколомини прорваться в Турцию до Скопле{33}. Другую начали формировать несколько дней назад на основе бывшей петровской армии, и по образцу собственных «янычар» – гвардейских полков в Санкт-Петербурге – готовить к войне в Европе. Эта армия спустя семь лет войдет в Берлин и вырастет до трехсот тысяч человек. Для того времени это была величайшая армия, которая могла завоевать всю Европу.

Войска, из которых ушли Исаковичи и многие другие, просились в Россию с давних пор. Еще в 1710 году Иван Текелия, Хаджи Рашкович и Вулин из Потисья предлагали Петру десять тысяч сербов{34}. Даже спустя шестьдесят лет после того, как этот несчастный народ начал уходить с Балкан, воины не желали превращаться в крестьян и сдавать оружие.

Чуруг ответил Вене так:

«Все мы, как один, раз и навсегда, требуем, чтоб нас оставили солдатами во имя нашей чести; у нас нет ни малейшего желания бросать ружья и, взявшись за орало, превращаться в крестьян. Это вовсе не значит, что мы – разбойники, гуляки, бездельники, что не любим трудиться на земле. Но мы хорошо понимаем, что великая перемена наступит для нашего народа, если мы останемся без оружия…»

Писали Леопольду I:

«Нам не ведомо, в чем мы провинились, чем вызвана эта реформа…»

Они не хотели отдавать крепости, бастионы и шанцы и грозили переселением в Россию уже десять лет назад, когда их начали гнать не только из крепостей в Чонграде, Араде, Чанаде и Заранде, но и выселять из укрепленных городов Поморишья, Потисья и Бачки.

Чего им было бояться в Европе?

В просвещенном государстве, где был суд и судьи?

Но они кричали: «Судьи – наши гонители! Белое называют черным! Мало того что нам отказывают, они скоро нас в жупаниях запирать и бить будут!»

«Как только кончается война, землю – и войсковую – возвращай!»

«Заключен мир – оружие, добытое на войне, отдавай!»

«Добро свое в уплату налогов продай!»

«А на продажу дается шесть недель!»

Почему они кричали? – Отвечают: «Нет сил зло терпеть!»

Что было причиной переселения стольких бедняков? – «Беда нестерпимая!»

В Киеве, где принимали поселенцев, в те годы ощущалось сильное веяние проводимых в России реформ.

Петр Великий послал на смерть родного сына, только чтобы не сел на престол человек, который захочет изменить все им созданное. Одним из последних его изречений перед смертью было: «К чему законы? Их писать напрасно, если никто их не выполняет!»

Его престол унаследовали женщины! У каждой была своя партия.

А меняли их и сажали на престол гвардейские офицеры.

Министры же, сказывают, только и занимались тем, что оглядывались по сторонам, где бы что украсть.

И, как бывает в подобных обстоятельствах, среди охватившего всех безумия и отчаяния, летели головы тех, кто стоял выше всех, как высокие деревья, возвышавшиеся над лесом. В армии это были немцы: Миних, мечтавший завоевать Константинополь; Остерман, мечтавший создать в России флот, который мог бы победить флот шведов, – обоих постигла мучительная смерть в сибирской темнице.

Остался лишь шотландец Ласси{35}.

Однако один из этих иностранцев герцог курляндский Бирон{36} почувствовал, что язва России – ее дворянские полки: Преображенский, Семеновский, Измайловский. Бирон назвал их янычарами. Солдаты и офицеры этих полков должны стать такими же, как и все прочие, и тогда Россия будет непобедима!

Костюрин, генерал-губернатор Киева, был единственным в его фракции русским. Русским медведем.

Исаковичи вскоре испытали это на собственной шкуре.

Русский медведь, которого Павел увидел впервые в то воскресенье, на самом деле оказался поджарым мужчиной с русыми, тронутыми сединой волосами, собранными в сильно напудренную косицу.

На вид ему было лет шестьдесят. Старость только начала к нему подступать.

Бросались в глаза его стройные ноги в великолепных французских сапогах и белых лосинах. Ступал он легко, но твердо, словно ноги его были древками полкового знамени, которое несут, подняв высоко вверх.

Среди сопровождавших его офицеров, которые услужливо старались держаться у него за спиной, были гренадеры в голубой форме и пехотинцы в зеленых мундирах с красными отворотами и белыми кокардами. Костюрин держался прямо, был строен и, видимо, силен, хотя и тонкого сложения. На нем был черный узкий мундир, наподобие французского фрака, расшитый золотом, с большими серебряными пуговицами на рукавах и отворотах. Казалось, генерал весь усыпан золотыми цветами. А пуговицы, пришитые в строгом порядке, напоминали солдат на учении.

Костюрин, несмотря на свой возраст, был еще красивый мужчина.

Судя по носу, он был из крестьян. А судя по зеленым добрым глазам – князь.

Единственно, что в нем было медвежье, это очень густые брови. Выделялась на его красивом лице и кожа, вся покрытая морщинами, жесткая, словно опаленная солнцем и лютыми морозами, обветренная свирепыми бурями.

Темную кожу на лице особенно подчеркивало белое жабо, со множеством сборок и черной шелковой опушкой.

О Костюрине говорили, что он примерный супруг и отец, но во время учений и на маневрах наказывает с жесточайшей строгостью. Эта непомерная русская строгость напугала и опечалила Исаковича и прочих сербских офицеров на русской службе. Она казалась им неожиданной, непонятной и жуткой.

Они со страхом слушали рассказы о том, как членов царской семьи Петра Великого уводили из Зимнего дворца в казематы Петропавловской крепости, как были смещены верховные командующие Миних и Остерман, как их пытали и выслали в Сибирь. Кровь леденела в их жилах, когда они узнали о том, что людям вырезают языки и что жена Бестужева попала в Сибирь.

Наслушавшись подобных рассказов, Юрат принес в дом кнут.

Жестокость эта была тем непостижимее, что по рассказам, которые Варвара и Анна слышали в Киеве, она вовсе не противоречила необычайной нежности и мужчин и женщин. О царице шептали, что ее первой любовью был простой казак, который хорошо пел. Дамы, приехавшие этой зимой из Москвы, рассказывали, что во время представления в театре один маленький кадетик заснул в гардеробной и царица собственноручно раздела его и уложила в постель.

Но самым нелепым было то, что и за такие разговоры – даже шепотом – сажали в тюрьму.

Костюрин в сопровождении бригадира Витковича вышел из гостиной в увешанный знаменами коридор. Сербских офицеров представлял сын генерала Шевича, Живан, громко выкрикивая их имена и чины.

Витковичу хотелось, чтобы Костюрин принял Исаковичей хорошо.

Живан Шевич старался их изобразить повесами, бездельниками и дураками. Он сразу же поставил Исаковичей в дальний угол и всячески обходил их. Список офицеров, представленных Шевичем, готовил некий албанец Шейтани Албанез, которого Павел знал еще по Осеку.

Вместе с отступавшей от Скопле австрийской армией наряду с сербами ушло и довольно много албанцев, поселившихся потом в Среме, немало их вместе с сербами и хорватами прибыло в Россию. Иван Албанез привел 459 человек.

В то утро Исаковичей в списке Шейтани не оказалось. Белокурый статный красавец Шевич улыбался, и дерзкая улыбка не сходила с его уст.

С первой четверкой, представленной Шевичем, Костюрин покончил в две-три минуты. Пока он осматривал застывшую по стойке «смирно» среди мертвой тишины вторую четверку, до сознания Павла дошло только то, что Шевич выкрикивает имена и чины лейтенантов Джюрки Гаича и Михаила Гайдаша, и на какое-то мгновение ему примерещилось, что он спит и видит во сне, как он в Темишваре, в казарме, пришел на рапорт к Энгельсгофену.

Гаич и Гайдаш жаловались, что Хорват ущемил их офицерские права и не выплатил причитающихся им денег. Костюрин приказал подать жалобу письменно и сначала – Хорвату. И вообще не досаждать ему материальными делами. Он, Костюрин, отныне принимает дома только тех сербов, кто приходит по военным делам. А материальными вопросами и легализацией занимается генерал Бибиков.

Потом, смягчив голос, он заметил двум офицерам по-дружески, что это не означает отказа в их жалобах. Пусть скажут в Киеве всем своим, что он хорошо понимает, как трудно молодым офицерам-переселенцам. Особенно тем, кто приехал с семьей. И все же пусть не теряют надежды и не беспокоятся о будущем. О них печется государыня.

Два приехавших с Витковичем офицера, капитан Павел Кнежевич и лейтенант Станиша Кнежевич, просили разрешения подать челобитную, чтобы поехать за семьями и привезти их в Россию.

Костюрин одобрил это с тем, чтобы сначала бумаги послать в Санкт-Петербург, генерал-прокурору Никите Юрьевичу Трубецкому{37}, дабы узнать его мнение. Несколько офицеров, приехав по тому же поводу в Австрию, были арестованы.

Капитан Гаврило Новакович и лейтенант Георгий Новакович покорнейше просили разрешения подать челобитную о переводе в Санкт-Петербург. Им хотелось бы служить в сербском гусарском полку.

Костюрин повернулся к Витковичу и, кисло улыбнувшись, заметил:

– Господа немного опоздали! Сербский гусарский полк служил еще царице Анне. Почти пятьдесят лет тому назад. Господам следовало поторопиться и прибыть в Россию раньше, чтобы служить в столице, в этом гусарском полку. Надо было приехать с Божичем Паной и другими! А сейчас придется подождать.

Следствие покажет, не склонны ли эти господа к чрезмерной дерзости. Он поговорит с ними в следующий раз.

Живан Шевич явно хотел, чтобы Костюрин прошел мимо Исаковичей к ожидавшей его толпе офицеров. Но Виткович прошептал что-то Костюрину и указал на Исаковичей.

Шевич быстро подбежал к ним и приказал выйти вперед.

Тут только Павел увидел Трифуна, которого Шевич подтолкнул так, что тот стал плечом к плечу к нему.

Четверо Исаковичей, выйдя на шаг вперед, застыли, вытянувшись в одной шеренге. Виткович что-то шептал про них Костюрину, тот молча на них смотрел.

Павел слышал почти все сказанное, но не все понял. Офицеры-сербы, которых он застал в Киеве, уже говорили по-русски, и Костюрин обращался к ним только по-русски.

Правда, язык, на котором говорили его земляки, был не русский, а исковерканный сербский с отдельными русскими словами. Смешнее всего было то, что и Костюрин, разговаривая с ними, вставлял в свою речь якобы сербские слова. А заметив это, спохватывался и начинал сердиться.

Когда Трифуна подтолкнули к Павлу и он, даже не взглянув на него, неподвижно встал рядом, Павел увидел, что и брат переменился. Он помолодел, был прекрасно одет и чисто выбрит. На лице не осталось и следа прежней к нему ненависти. Подошел он к брату спокойно. И, не говоря ни слова, встал так близко, что его сабля и рука касались бедра Павла.

Павлу Исаковичу, который представлял себе Костюрина и Киев совсем по-другому, было противно, что Шевич хватает его за рукав и тянет; кто знает почему, ему показалось, будто все вокруг происходящее очень напоминает их встречу с Гарсули. Павел принял небрежную позу и даже погладил свой ус.

А потом сердито зашептал Трифуну:

– Никуда от тебя, Трифун, не денешься! В Банате и в Токае не тронул тебя, честь нашу не хотел марать, но ты и сюда, курва, явился. Целишь в голову, мой благородный и любезный брат, и попасть не можешь!

Какое-то мгновение стояла тишина.

Потом он услышал, как Трифун вздыхает и бормочет, словно через силу:

– Отстань, не морочь голову, вещун! Напророчишь! Деток своих ради ушел я из отечества, а здесь мне незачем, ни к чему и не о ком печься. Для меня мир опустел. Оставь меня в покое, горе мое, брось лаяться!

Павел фыркнул и, кто знает, может, и продолжил бы разговор, если бы к ним не приблизился Костюрин. Он подошел не к старшему по чину Трифуну, а к левому флангу, где стоял Петр. Павел слышал, как Костюрин, видимо предупрежденный, что Исаковичи русского еще не знают, обратился к Шевичу:

– Скажите им, что мне приятно видеть таких людей, как они. Красивые люди! И все на них чисто и аккуратно!

Костюрин сам поправил на Петре перекосившуюся портупею.

Хорват за такое раздавал пощечины даже офицерам.

– Скажите ему, что мне известно, как он, сидя ночью в засаде, в снегу, захватил в плен двух офицеров и был при этом ранен. Молод, но далеко пойдет!

Русские офицеры, знавшие Костюрина, были удивлены. Генерал славился тем, что требовал от молодых очень много и вовсе не вознаграждал их за это. К молодежи он испытывал тайную ненависть, свойственную многим старикам.

Юрату генерал велел сказать, что нахватал он чины слишком быстро, и это нехорошо. Однако, когда приедет генерал Шевич и когда они уедут на Донец, капитан вправе просить повышения. Он, Костюрин, слыхал, что капитан хороший воин.

Когда Костюрин подошел к Павлу, досточтимый Исакович увидел добрые зеленые глаза красивого пожилого человека, которые с удовольствием на него смотрели. Павел был выше Костюрина на целую голову, но легкий, статный генерал, взгляд которого стал грустно-мечтательным, казался высоким, и глаза у него в самом деле были очень красивые. В эту минуту – Павел этого не знал – Костюрин вспоминал свою молодость.

– Скажите капитану, – приказал он Шевичу, – что для такого красавца в Санкт-Петербургском гусарском полку всегда найдется вакансия. Пусть подает прошение, и я переведу его.

Шевич нагло переврал его слова.

Его зависть к родичу была столь велика, что он даже побледнел.

Между тем взгляд Павла случайно скользнул с красивого лица генерала на руку – тот вытащил из рукава платок, чтобы вытереть бровь. Рука в кружевах была корявая и уродливая.

Шевич, стараясь уменьшить любезность генерала, стал путаться и заикаться при переводе, и тогда Костюрин спросил Павла, знает ли он русский? О нем пришли рапорты из посольства в Вене и из токайской миссии.

Павел понял вопрос.

Но, не зная почему, ответил надменно и раздраженно:

– Само сербски знам![31]31
  Я знаю только сербский! (сербскохорв.)


[Закрыть]

В семействе Исаковичей бытовала легенда, будто так именно сказал однажды Иван Текелия.

А досточтимый Исакович, точно сойдя с ума, вообразил, что не только несет в себе дух Бакича и отчима Вука, но и гордый язык, на котором Текелия и с царями говорил.

Костюрин улыбнулся и велел сказать Павлу, что под его началом нет места вдовцам. Капитану надо жениться. На какой-нибудь русской барышне. Она быстро и приятнейшим образом научит его говорить по-русски.

К Трифуну Костюрин подошел как к близкому родичу.

Когда майору вздумается, сказал он, если что будет нужно, Трифун может писать ему лично!

На этом аудиенция у Костюрина была закончена.

Все после этого должны были пойти в церковь на службу.

И хотя Костюрин, подобно многим сановникам при дворе, был атеистом, он не смел о том и заикнуться. Такие разговоры грозили смертью. Как Петр Великий являлся всеобщим отцом и главным управителем б государстве Российском, так бог выполнял ту же роль для всего мира.

Подобно императрице Елисавете Петровне, у которой в церкви обычно пели те же украинские певчие, что потом пели ей и цыганские песни, Костюрин после службы имел обыкновение развлекать своих офицеров. Все они были званы после обеда к нему на стрельбище.

В его резиденцию.

У Костюрина были дочери на выданье.

О резиденции генерала Исаковичи позже рассказывали настоящие сказки. Это, говорили, большой дворец, неподалеку от Печерской лавры над Подолом. С его террасы открывается вид на Днепр и на обширную равнину за островом Трухановым. Потрясающая картина!

Перед дворцом раскинулся искусственный французский пруд. К пруду вели мраморные ступени.

Избегая общества, Исаковичи с удовольствием уселись на эти ступени и принялись разглядывать отражавшихся в воде мраморных нимф и сатиров. На воде и в саду появились первые признаки весны. Показались проталины, солнце грело все жарче.

Этого дворца больше нет. Он тоже отражался в воде, но сгинул, словно был построен на воде.

Таким же всеобщим, как страх перед богом, в существовании которого даже царица не смела усомниться, а тем более это высказать, в Киеве было желание осуществить завет Петра Великого – сделать Россию такой же, как Европа. И как Санкт-Петербург на Финском заливе и Неве строился с оглядкой на Париж и Лондон того времени, так и Костюрин старался, чтобы его дом походил на петербургские дворцы. А дворцы эти строились так, как советовал французский посол маркиз де ла Шетарди, царицын любимец, и привезенные в Россию итальянские архитекторы.

Костюрин хотел, чтобы его резиденция походила на летний дворец польских королей.

Императрица, посетив Версаль, не могла его забыть и мечтала построить второй Версаль среди русского снега.

Те, кто в ноябрьскую ночь возвели на престол императрицу, хотели походить на европейцев и одеждой. И напоминали своими костюмами французов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю