412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Милош Црнянский » Переселение. Том 2 » Текст книги (страница 11)
Переселение. Том 2
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 02:01

Текст книги "Переселение. Том 2"


Автор книги: Милош Црнянский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)

Он тоже похвалил дом и сад, не понравилось ему только то, как спят в Токае супруги. Поглядев на узкие ложа, стоявшие в комнатах парами, на расстоянии пяди или двух друг от друга, он спросил:

– Неужто супруги в Токае лежат по ночам друг возле друга как мертвые в гробу? – И заключил: – Все на чужбине по-дурацки!

Анна рассказала, что Петр и Варвара едут за ними в сопровождении лишь двух гусаров, в экипаже сенатора Стритцеского, очень тяжелом и старом, потому и отстали. Варваре дважды в дороге было нехорошо, но она не желает и слышать о том, чтобы отказаться от путешествия. Стритцеский заблаговременно обеспечил им ночлег в венгерских городах, и Петр рассчитывает застать братьев в Токае. В штабе корпуса ему разрешили уехать без особых хлопот, но Петр перед отъездом страшно поссорился с тестем. Стритцеский никак не хотел отпускать в Россию Варвару. Темишвар и Варадин полны слухов о разных бедах, которые подстерегают переселенцев по дороге в Россию: бури, ливни, наводнения, дремучие леса, крутые утесы и даже разбойники. Говорят об упирающихся в небо горах, которые надо перевалить, прежде чем попадешь из Венгрии в польское королевство. Известно также и о целых кладбищах, которые оставляют на своем пути в Россию переселенцы, хороня своих покойников.

Петр заколебался.

Но Варвара упросила отца. «Умру, – сказала она, – если не поеду. Я хочу поглядеть на неведомую страну, на то, как живут там люди, я не могу отрываться от родичей. Исаковичи для меня не чужаки и не схизматики, они не виноваты, что им нет места среди кирасиров Сербеллони. Я связана с Исаковичами узами, которые сильнее родовых связей со Стритцескими. Это узы сердца, любви, счастливых дней. А если мне с мужем будет нехорошо, то я сумею и одна вернуться к отцу. А когда в России рожу первенца, приеду и покажу деду внука. Москали не за морями. Поеду, пока молодая!»

Из рассказов Анны у Павла создалось впечатление, что после ссоры в темишварском трактире семейная жизнь Варвары и Петра наладилась и между ними царят мир и любовь. Хорошо живут.

– Многое у Варвары с Петром изменилось, – сказала Анна.

Павел с рассеянным видом, витая где-то в облаках, казалось, не слушал, что говорила ему Анна, внимательно, хотя и украдкой на него поглядывавшая, и молча помогал ей выгружать домашнюю утварь, никак не выказывая ей своих мыслей и чувств.

Анна уже тише добавила, что пока это их женская тайна, но ей известно, что Варвара наконец забеременела и уже на втором месяце, а Петр, точно девушка, стыдливо это скрывает. Но счастлив-пресчастлив и только улыбается. Молча так улыбается.

Услыхав это, Павел вздрогнул. Остановился, приосанился и натянуто улыбнулся.

– Приятно слышать, – сказал он, – стало быть, сейчас у них все в порядке.

– Мир да лад.

– Значит, и эта балованная сенаторская дочь, что вечно жаловалась, в конце концов оказалась не бесплодной. Теперь не из-за чего ее жалеть. Очень приятно!

Анна и после этого разговора не спускала с Павла глаз, пока не убедилась, что в его сердце в самом деле не таится никаких недозволенных чувств к жене брата. Ее охватила такая радость, что она, взяв Павла за руки, закружилась с ним в танце; мужу пришлось даже прикрикнуть на нее, чтоб она успокоилась.

– Нет больше у Исаковичей пустовок! – шепнула она Павлу.

С наступлением вечера Анна принялась за шитье, Юрат – за починку седел, а Павел, усевшись на крылечке арендованного им в Токае дома, рассказывал им о Вене. Как наконец его отпустили и он уехал, как познакомился с Иоанном Божичем, как жил в трактире «У ангела». Рассказал о дочери Божича, но ни словом не помянул ни о г-же Божич, ни о том, как его пытались растоптать лошадьми в аллее.

О Петре и Варваре он больше не спрашивал.

А когда Анна сама о них заговаривала, Павел молчал.

Анна заметила, что Павел изменился: виски его еще больше поседели, он чаще прежнего молчал и только твердил: «Было и быльем поросло!»

Но больше всего Анну удивило то, что он, такой всегда строгий по части семейной морали, говорил о вероломной жене Трандафила Фемке с сердечной теплотой и очень охотно.

– Конечно, Фемка дура, что разрешила уломать себя этому шалопаю Бркичу, как жеребцу – одноглазую кобылу, но все-таки она вернулась к детям и мужу, и сейчас они снова заживут хорошо. Было и быльем поросло. А Фемка смеется так заразительно! Озорница! Если бы я снова женился, обязательно взял бы себе такую жену.

Жизнь мрачна, один свет – веселые люди.

Юрат обругал Фемку и, вероятно, чтобы перевести разговор на другое, рассказал о заварухе, которая поднялась в Темишварском Банате, когда пришло разрешение всем, кто значился в списке Шевича, ехать в Россию.

В Мошорине собираются в путь почти все православные. Более двухсот человек отправляются на этих днях из Титела. Едут alle mit Familien[20]20
  все с семьями (нем.).


[Закрыть]
из Бечея.

Двинулись и те, кто записывался в Мартоноше и Наджлаке.

А в Глоговаце в последнюю минуту люди разделились, так что без драки и проломленных голов не обошлось.

Собирались ехать целыми селами, но унтер-офицерам из штаба удалось внести смуту: народ разделился – одни хотят ехать, другие – нет, и сейчас уже не поймешь, кто едет, а кто остается. Женщины кричат, дети плачут. Хуже всего то, что ни на одной стороне нет перевеса, разделились точно пополам, словно яблоко переполовинили, и дерутся. В Мохоле дело даже до стрельбы дошло.

К их удивлению Павел слушал со скучающим и рассеянным видом.

Юрат сердито рубил ладонью и все твердил, что и ехать плохо, и оставаться не мед.

– И чего мы гомозимся? Чего снуем, как муравьи, туда и обратно? Там хорошо, где хорошая компания. Всюду хорошо, где есть друзья! А в каком государстве – дело десятое.

Павел сказал, что надо бы написать Божичу. Такие вот Божичи и устраивают смуту. За майорский чин душу черту готовы продать. А за полковничий – и жену отдадут. Знай дукаты на учкур нанизывают. Не слышат, как вороны на сербских кладбищах каркают.

Но почувствовав, что обижает Юрата в своем же доме, спохватился и спросил:

– А почему вы о Трифуне ничего не рассказываете? Как он? Что у него нового? – И тут же заметил, как Анна опустила голову, а Юрат уткнул нос в седло и принялся зубами откусывать кожу.

С минуту царила тишина, потом супруги переглянулись, словно спрашивая друг друга, кому говорить.

На каштаны уже ложились сумерки, за домом в траве и на скошенном лугу резвились суслики: выскочат из одной норы и тотчас нырнут в другую.

Скошенная трава опьяняюще пахла. Под черепичной стрехой еще ворковали голуби, а в воздухе вертелись турманы.

Вечер, неся тишину и покой, медленно спускался на усадьбу.

Будто не слыша вопроса, Юрат начал рассказывать о том, как они с женой намучились перед отъездом. Стритцеский грозился лишить Варвару наследства, мать Анны, Агриппина, кричала, что больше не разрешит мужу платить долги, которые Юрат наделает в России. Старик же орал: «Если не оставишь детей в Нови-Саде, не получишь из нашего дома ни форинта!»

И Юрат, чтобы не слышала жена, зашептал Павлу на ухо, будто теща великодушно позволяет сенатору открыть мошну лишь в том случае, если тот хорошо себя ночью покажет.

Павел, оборвав его болтовню, сказал: чего они крутят, почему не отвечают, что с Трифуном?

Юрат пробормотал, что Трифун, мол, совсем спятил, не дай бог оказаться у него на дороге среди бела дня, не говоря уж о ночи. Жена, как известно, его оставила и вернулась к отцу в Руму, и теперь всем уже ясно, что навсегда. И детей не отдает. Спуталась – такие, по крайней мере, дошли из Румы слухи – с каким-то корнетом, неким Вулиным, у которого еще молоко на губах не обсохло. И оба, говорят, влюблены друг в друга по уши. Знай воркуют да за руки держатся, как словачки, когда в церковь идут. Говорят, будто он красив как ангел и на четырнадцать лет моложе Кумрии. Вся Митровица только о том и судачит, и нетрудно догадаться, каково Трифуну слушать это.

Не захотел даже перед отъездом детей повидать.

А Кумрия и слышать не хочет о том, чтобы вернуться к мужу и ехать в Россию.

Когда Анна со слезами на глазах ушла в дом, Павел после долгого молчания сказал Юрату, что в голубой комнате, где они будут спать, муж зарезал своего ребенка и жену. Счастье еще, что Трифун не учинил ничего подобного.

Юрат с вытаращенными глазами оглядел мирно стоявший среди зелени и цветов дом и попросил Павла не говорить об этом Анне. Она на третьем месяце, и негоже ей слушать такие вещи. Пусть себе спит спокойно! И зачем надо было снимать этот дом? И Юрат, этот, в общем, бесшабашный офицер, опасливо стал поглядывать на стреху, словно ждал, что с чердака вот-вот закапает кровь. Он был на войне, от его руки погибло несколько неприятельских солдат, но у него никак не укладывалось в сознании, что муж может убить жену – женщину, которую он любил, а тем более – зарезать собственного ребенка. Лучше бы Павел ему этого не говорил!

Потом, понурившись и пряча глаза, добавил, что надо бы еще кое-что рассказать о Трифуне, но он предпочитает, чтобы это сделал Петр. О Трифуне Павел в Токае еще немало услышит. Тщетно спрашивал Павел, в чем дело. Юрат лишь невнятно бормотал да отмахивался рукой.

Тогда Павел сказал Юрату, что́ следует тому говорить Вишневскому, а также познакомил его со своим намерением переходить Карпаты не в ближайшие дни, а когда выпадет снег. Он, мол, уверен, что гораздо удобнее и быстрее ехать в санях.

Оставшись наедине с мужем, Анна, прежде чем лечь, стала расспрашивать Юрата, что он еще говорил Павлу о Трифуне? Юрат сказал, что о самом худшем он умолчал. Плохо, рассуждал он, разлучаться с родичами, но еще хуже – встречаться заново. Порой люди, в том числе и родные, меняются, будто времена года. И там, где ты думал найти розу, натыкаешься на голые шипы. Вот и Павел, прибавил он, предлагает ехать в Россию не сейчас – по опавшей, пожелтевшей листве, пока тепло, стоит вёдро и золотая осень, а дождаться, когда все завеет снегом, и ехать по снегу. Дескать, так скорее в Россию попадешь.

– Я говорю, надо как можно скорее перевалить через горы в Польшу, а он уверяет: «Нет, поедем по снегу!» Вот ты, Анна, теперь и выкручивайся! Того и гляди, родишь в снегах на каком-нибудь перевале. Хочется Павлу на саночках прокатить нас в Россию!

Через три дня, в пасмурный полдень почтмейстер Хурка пришел к Павлу с вестью, что прибыл лейтенант Петр Исакович с супругой. У околицы, перед трактиром, подковывает лошадей.

Он их сразу узнал, хотя никогда в жизни не видел.

Таких шляп дамы в Токае не носят. И офицеров, чтобы так сидели верхом, тоже нет. Вон три экипажа, у колодца с журавлем, неподалеку от криницы Вишневского. Народ вокруг них собрался.

Павел пошел навстречу Варваре и брату.

Пошел один, потому что Анны и Юрата дома не оказалось.

Встреча была сердечной. Павел сразу же заметил, как сильно изменился Петр, сейчас он был веселый, жизнерадостный, темный от загара, но вовсе не грязный и не запущенный, каким приехал Юрат. Голубой доломан Петра и в дороге сверкал серебром. Встретил он Павла радостно. Соскочил с коня, обнял его и, смеясь, закричал:

– Куда тебя занесло, каланча? Куда ты нас завел? Где ты, милый? Вот и мы собрались в твою Россию. Ну и ну! Дай хоть где-нибудь голову приклонить на ночь!

Варвара же встретила Павла совсем не так, как в Темишваре.

Она заметно окрепла, но казалась какой-то невеселой. Как и прежде, она обняла Павла и поцеловала, но в ее объятье и поцелуе не чувствовалось ни порывистости, ни тепла. В глазах у нее стояли слезы.

Павел только почувствовал нежное прикосновение ее руки и увидел, как она бледна.

– Павел, милый, вот мы и приехали. Устали! Знаешь, как было трудно! Анна и Юрат здесь?

Несмотря на бледность, Варвара была очень хороша, еще краше, чем в Темишваре, но какая-то совсем другая – тихая, и глаза стали вроде еще больше. Вся она была словно пронизана солнечными лучами. И золотистые волосы, теплые руки и грудь, которую Павел, обнимая ее, невольно ощутил, все было пронизано солнцем. Она выглядела спокойной и печальной, какой никогда раньше не была. С безразличием следила она за тем, что делал и говорил Петр.

И это безразличие, эту холодность, или, быть может, тоску, Павел увидел на Варварином лице и тогда, когда привел их в дом и они встретились с Анной и Юратом. Было ясно, что Петр счастлив и весел. А его задумчивая, тихая жена, видимо, несчастна.

В тот вечер все громко говорили, повествуя друг другу о том, что произошло с каждым из них. Тут-то Петр начал орать во все горло, что его жена ждет ребенка, будто все на свете, даже и воробьи на стрехе, должны о том слышать. Варваре это было явно не по душе, и она молча опустила голову, словно услышала что-то неожиданное и неприятное.

А Петр, сияя от счастья, не сводил с жены глаз. Он не отпускал ее от себя ни на шаг и касался ее так осторожно, точно брал в руки голубку.

Потом они весело ужинали в саду.

В конце ужина Павел внезапно спросил:

– Как Трифун?

Воцарилось молчание, у всех словно язык отнялся. Примолк и перестал смеяться весело болтавший Петр, затем, придя в себя, он повернулся к Павлу и, нехорошо улыбаясь, бросил:

– Об этом после, апостол! Услышишь еще о его подвигах! Узнаешь, что тебя ждет.

Голос у Петра был хриплый, насмешливый. Павел вздрогнул и сказал, что довольно с него бабьих сплетен, пусть они скажут ему напрямик, что произошло с Трифуном и что они от него, Павла, скрывают.

Варвара отставила шандал с горевшей свечой, вокруг которой кружился рой мошек и ночных бабочек, и, поглаживая руку Павлу, начала тихо рассказывать, что профосы учинили расправу в Махале, хотели даже вешать людей. Что Кумрия отказалась вернуться к Трифуну или хотя бы вернуть ему детей, а сейчас разгуливает в Митровице и Осеке с этим молокососом под руку, словно их поп венчал. Бахвалится перед женщинами, какая, дескать, она молодая и какой он молодой, как они счастливы и любят друг друга, и прибавляет, что, пока жива, не вернется к старому Трифуну!

Павел сказал, что все это он уже слыхал. Они скрывают от него другое.

Варвара, опустив голову, начала еще тише рассказывать о том, что после его, Павла, отъезда, стряслась большая беда. Страшное несчастье.

Трифун, по ее словам, точно обезумел, целыми днями выл волком и плакал как ребенок. И смотрел на них налитыми кровью глазами, а на Петра даже кинулся с ножом. А все потому, что та молодая женщина, Джинджа Зекович, мужа которой убили в ивняке на Беге, однажды вечером ушла и не вернулась. Бросилась в реку в самом глубоком месте, где песок вычерпывают. И утонула. Тело зацепилось за корни вербы. Там ее и нашли. На ней была старая черная крестьянская юбка, в которой Трифун привел ее к себе в дом. Не захотела надеть Кумрино. Лицо было совсем синее.

Павла это известие поразило до такой степени, что он не мог вымолвить ни слова. Опустив голову, он уже ни о чем больше не спрашивал.

Чтобы прервать тягостное молчание, в котором каждому чудился предсмертный крик молодой женщины, Варвара вполголоса прибавила, что Трифун от них откололся, не хочет отныне иметь дела с братьями и не пожелал даже ехать с ними. Дня два-три его никто не видел.

Люди из Махалы говорили, будто он отказался от переселения в Россию.

Но потом все-таки поехал, правда другой дорогой. Сказывают, будто в Арад, оттуда в Дебрецен, а дальше – через горы. Будто с ним едет двести человек. Много женщин и детей, целая вереница возов.

У них там страшнейший беспорядок, люди дерутся и пьянствуют.

– А Кумрия, – продолжала свой рассказ Анна, – словно спятила. Каждый день наряжается в новое платье, танцует на вечеринках и разгуливает со своим молокососом. И твердит, что никогда в жизни ей не было так хорошо. Она, мол, молодая и корнет Вулин молод. К мужу она никогда не вернется.

По словам Варвары, молодой офицер был еще совсем мальчишка, у которого едва усы пробивались. Он самый молодой и самый красивый офицер в Сан-Деметре. Весь город видит, как он до смерти влюблен в Кумрию. Ему, говорят, и двадцати нет, а он завел роман с женщиной, у которой шестеро детей! Ходит за ней как тень. Просто наваждение какое-то.

Потом Юрат подробно рассказал, как нашли ту несчастную женщину в Беге. Рассказал, почему бежал ее муж Зекович из Махалы. Как его убили в ивняке и как Трифун привел молодую вдову в дом и что его, подобно Кумрии, охватило безумие.

Однако к общему удивлению Павел быстро пришел в себя.

И после недолгого молчания, как ни в чем не бывало, продолжал расспрашивать о том, кто едет в Россию. И только вдруг, словно собравшись с духом, хрипло заметил, что всю жизнь будет жалеть эту горемыку, которая прыгнула в омут с ребенком под сердцем. И тут же снова принялся за расспросы.

Петр посоветовал Павлу какое-то время не показываться Трифуну на глаза. И в Токае вообще лучше ему с ним не встречаться. И при этом усмехнулся.

А когда Павел спросил, что он хочет этим сказать, Петр опять улыбнулся и бросил:

– Спроси, апостол, Юрата. Пусть он тебе растолкует.

Юрат заволновался и промямлил, что Трифун, когда нашли Джинджу, ярился, проклинал Павла. Просто с ума сходил.

– Да я-то чем, толстый, виноват? – снова спросил Павел.

Юрат смешался. Это, мол, длинная история. Ему лишь известно, что Трифун кричал, будто Павел последний видел Джинджу живой. И последний, чьи речи она слушала. И, дескать, кто знает, чем ей Павел угрожал? И почему она после разговора с ним совсем потеряла голову?

– Трифун считает, что ты, каланча, ее убийца!

– Я? – воскликнул Павел.

А Петр, смеясь, подтвердил:

– Да, да! Ты, апостол, ты!

Первым из Исаковичей отправился из Токая в Россию Юрат. Ему хотелось поскорее перевалить с беременной женою через Карпаты. Согласно записям, найденным в бумагах Исака Исаковича, он выехал спустя пять дней после приезда в Токай, десятого октября, в день мученика Евлампия. Разумеется, ни Юрат, ни его жена не имели понятия, какие муки претерпел Евлампий, однако они знали, что это было воскресенье.

Двинулись они в сторону поднимавшихся за Токаем гор на двух возках, в сопровождении пяти гусаров. Один воз оставили Павлу.

На рассвете упомянутого дня под возами, между колесами, уже примостилось несколько перепуганных собак, которые в тот год все лето встречали и провожали проходящие через Токай транспорты с переселенцами. Вереница повозок показывалась у далекого городского шлагбаума, а через день-другой чаще всего на заре исчезала в направлении толчванских виноградников среди придорожных рощ. И так до конца октября. Предотъездная суматоха, тени людей, снующих в предрассветных сумерках, собирали окрестных собак, встревоженных громкими восклицаниями незнакомых людей, глухими ударами лошадиных копыт у околицы. Собаки прятались под возы между колесами и непрерывно лаяли, пока транспорт не уезжал.

Осень в том году в Токае стояла, как всегда, погожая и теплая. Сбор винограда начинался только в конце октября – по католическому календарю в день Иуды Симеона – и заканчивался лишь в конце ноября.

В часы, когда переселенцы готовились в путь, Токай обычно спал. И главная улица, и выгон у околицы были безлюдны.

В то раннее утро перед домом Исаковича, закутавшись в шаль, как турчанка, в экипаже на высоком сиденье устроилась Анна. В те времена о перевале через Карпаты говорили как о перевале через Гималаи, и ехавших в Польшу охватывал страх.

И поэтому в то утро на необычайно красивом лице этой здоровой, беременной женщины с крупными сверкающими черными глазами ясно проступали тревога и глубокая печаль. Тревога – из-за грядущей неизвестности, а печаль, верно, от того, что мир, в котором она до сих пор так счастливо жила, уходил в прошлое.

Сидя в полумраке под кожаным верхом тяжелого рыдвана, Анна, словно сейчас это был ее дом, еще раз громко пересчитывала вещи: одеяла, платья, овчинные тулупы, горшки, зеркала, часы, ружья, сапоги и наваленные на другой воз мешки. И каждый раз, заканчивая пересчет, со вздохом вопрошала: «Что-то мои дети в Нови-Саде делают?»

И так без конца.

В белых рюшах и длинной черной дорожной накидке дочь сенатора Богдановича походила скорее на польскую кармелитку, чем на жену майора, отнюдь не монахиню.

Ее черные глаза в то утро лихорадочно горели, губы были вовсе не бледные и бескровные, как у монахинь, а пунцовые и припухшие, как у страстной женщины после ночи любви. Или у помирившейся после размолвки с мужем супруги.

Она то и дело высовывалась из экипажа и оглядывала цепь гор, все отчетливее выступавших из темноты. И жаловалась, что их, верно, ждет непогода, о которой кругом столько говорят.

Потом она быстро поворачивалась к Варваре; та, провожая их, сидела у ворот, неподалеку от экипажа. И долго не спускала с нее взгляда.

Уже не раз в то утро Анна, словно о чем-то предостерегая, твердила ей вполголоса: «Ты одна остаешься, милая, одна!»

Варваре накануне снова было плохо, второй раз за дорогу, и они с Петром решили дождаться в Токае вестей от Юрата, как они перевалят через горы и какая там погода. Варвара не была больна, но с тех пор как забеременела, у нее постоянно кружилась голова. И все-таки она встала на рассвете, как говорится с первыми петухами, чтобы проводить невестку. И теперь сидела подле дома с видом смертницы в шелковой рубахе, закутавшись в шелковое одеяло, которое всюду таскала с собой.

Ее побледневшее лицо уже не светилось радостью, как в Темишваре, а голубые глаза не меняли окраски, становясь бледно-зелеными и трепетно-дерзкими, какими были, когда она встречала Павла, приехавшего из Вены. Варвара по-прежнему была хороша, и улыбка ее оставалась такой же чарующей, только теперь она больше молчала и оживала лишь, когда светило солнце и в доме поднималась дневная суета.

Теперь она уже не смеялась так, что тряслись груди, и не ходила так быстро, как раньше, и без конца не перекидывала, как ветряная мельница, ногу на ногу. Перестала она и беззаботно болтать, чем так охотно занималась прежде. Теперь Варвара устало сидела на скамейке, прислонившись к воротам. Ее голова с копной пышных рыжих волос уже не была задорно вскинута; напротив, она низко ее опустила, словно под бременем тяжелых забот. Положив ногу на ногу, она обхватила руками колени, будто держала на них корзинку с ягодами, или голубей, или барашка, заплутавшего из ранней весны в глубокую осень.

Вероятно желая успокоить и утешить невестку, она, заткнув уши, чтобы не слышать собачьего лая, говорила:

– Поезжай, поезжай, дай бог тебе счастья! И Вишневский не двужильный! И я не ребенок!

Ее муж, свежий, подтянутый, несмотря на ранний час, сверкая серебром и позументами, обходил и оглядывал возы и, смеясь, кричал Юрату, что на переднем возке треснула оглобля. Хохоча, он спрашивал брата:

– Уж не дрался ли ты вчера вечером? Ну и ну!

Красавец Петр по-детски завидовал шутнику Юрату и сам старался изо всех сил балагурить. В последнее время его с утра до вечера не покидало отличное настроение, а при взгляде на жену он просто сиял от счастья.

У этого молодого тщеславного человека была отличная черта: он не терял жизнерадостности даже в самые трудные минуты.

Из братьев только Петр ехал в Россию беззаботно. Он даже позабыл о том, что старик Стритцеский в приступе старческого гнева проклял его.

Посмеиваясь, он продолжал обход, заглядывая под возы, осматривал лошадей, их копыта, бабки, колеса, каждую спицу, как ребенок осматривает подаренную игрушку. И все чаще кричал брату:

– Трогай, толстяк!

Гусары майора Юрата Исаковича, все неженатые, молодые, почти дети с едва пробивающимися усами, приходились ему, как они, по крайней мере, сами уверяли, дальними родичами. Юрат отобрал их не потому, что они отличились на войне, а потому, что они подходили ему по своему семейному положению. Он взял тех, кто не оставлял дома жену или мать и кто был известен в селе своей удалью. Все пятеро были бедные сироты, послушные и неученые парни, жаждавшие выдвинуться. Все пятеро примчались к оглобле, когда премьер-лейтенант крикнул, что она треснула.

Все пятеро подперли воз спинами.

Ребята выросли возле лошадей. Но верхом ездили еще как медвежата и до оружия не доросли. Умели лишь пользоваться ножом, прихватили с собой и топоры.

Майор уже в пути учил их брать препятствия и стрелять из пистолета. Но сабли обещал дать только в России.

Когда Петр, смеясь, спрашивал, для чего он взял с собой в Россию таких детей, Юрат отвечал: «Я знаю, что делаю! Пять лет тому назад я посадил перед домом в Хртковицах небольшие акации, а оставил их высоченными деревьями, под стать любому колодезному журавлю. Так и с гусарами. Это все будущие русские полковники, хоть сейчас они и ревут как ослы».

Поиздержавшись в Темишваре, он покупал им по дороге поношенную гусарскую униформу, из-за которой они готовы были драться, словно за золотое руно. В Киеве он посулил им золотые горы.

Когда, проезжая через города Венгрии, парни, зазевавшись, терялись, он колотил их и грозил вернуть в штаб Варадина. Юрат знал, что там строят планы создания нового пехотного полка под названием «Petervardeiner National-Grenzinfanterieregiment»[21]21
  Петроварадинский народный пограничный пехотный полк (нем.).


[Закрыть]
. И кричал, что в Россию он их с собой не звал и они могут отправляться на все четыре стороны. Ему наплевать, поедут они или не поедут в Россию. Пусть только помнят, что, если они осрамят царя Лазара, который отдал за них за всех свою жизнь на Косове, он будет не он, коли не вернет их в комендатуру, где они хлебнут горячего и где набирают рекрутов в упомянутый полк, в котором не поют сербских песен и не говорят по-сербски, а потом их навсегда загонят в землю папежников, в город под названием Мантуя, откуда сербу нет возврата!

И хотя они не знали, ни где находится эта Мантуя, ни в какой полк их погонят профосы, они понимали, что за всем этим стоит вечная разлука с земляками. Потому-то они так рьяно и толкались сейчас возле этой оглобли, меняя ее, словно хотели, чтобы их самих к ней привязали. Потому и лезли вон из кожи, вытаскивая из грязи возы, до самого Киева.

Как все матери, особенно, когда они снова беременны, Анна, по своей женской доброте, жалела и слуг мужа. Старалась их защищать, когда они в чем-нибудь провинились, отставали или дрались в придорожных корчмах, как это водится у взрослых. И хоть Анна была немногим старше их, она заботилась о молодых гусарах, как о своих детях. Заходила в корчму, чтобы лично убедиться, накормлены ли они.

Майора они боялись, хотя готовы были отдать за него и жизнь, а майоршу обожали. Перед Юратом, словно перед огромным, страшным медведем, они стояли испуганно вытянувшись в струнку, а майоршу провожали взглядом, словно она явилась с небес и они никогда ничего подобного не встречали и не переживали.

Если порой им приходилось видеть, как, садясь в экипаж, она приподнимает юбку, они, эти парни, за ее спиной, только подталкивали друг друга локтями, стараясь, чтобы нельзя было прочесть на их лицах, о чем они думают.

Юрат потом, уже в России, уверял, что никогда у него не было таких славных гусаров.

В утро отъезда из Токая он был не в духе.

За дни, а особенно ночи, которые они провели в Токае у Вишневского, Юрат отяжелел и разжирел. По его мнению, во время трапез было много такого, чего не должно бы быть, и немало они видели такого, на что лучше бы не смотреть.

Если так живут в России, – а Вишневский утверждал, что именно так, если и там такие браки, а Вишневский утверждал, что именно такие, – то лучше бы, говорил Юрат брату и жене, вернуться им восвояси.

И хотя Вишневский помог ему во всем – и видно было, как тот старался, – Юрат, уезжая, был разочарован и в нем, и в его семье еще больше, чем Павел. Есть, пить, точить лясы, играть в карты и лапать женщин – неужто в этом смысл жизни в России, о которой они в Темишваре так мечтали?

И хотя Вишневский прислал ему своего парикмахера, который выбрил его, оставив лишь короткие усики, Юрат уезжал из Токая взлохмаченным, не заботясь о том, как будет выглядеть по приезде в Россию.

Ему тяжко было оставлять детей, но он молчал, надеясь весною, если бог даст, их увидеть. Страх, что жене, может быть, придется рожать в дороге без повивальной бабки, мучил его больше всего. Хотя Юрат не говорил об этом столько, сколько Павел, он ничуть не меньше братьев ненавидел ложь, Гарсули и демилитаризацию. Терпеть не мог и австрийцев, которые сначала позвали их из Сербии воевать с турками, а потом сами же с турками помирились. Особенно же ненавидел он кирасир, призывавших сербов защищать христианство, а теперь предлагающих им отправляться на все четыре стороны, и даже в Турцию.

Но эта ненависть не вызывала у Юрата желания уйти куда глаза глядят. Он жил всегда для семьи и в семье, в узком кругу, куда входили и его друзья, жил словно на необитаемом острове. Будь его воля, надо было бы сидеть на месте и ждать; Гарсули, Сербеллони ушли бы, беспорядки в Темишварском Банате кончились, а они бы остались. А там было бы видно, что делать дальше. Даже ночь не тянется вечно. А если уж стало бы совсем невмоготу, надо было, сославшись на свои заслуги, подать в суд – темишварский, варадинский, осекский, венский, наконец. И драться с кирасирами, а не продавать свои дома и отправляться кочевать, подобно цыганам.

Или попросту ухлопать Гарсули.

Сейчас, когда они уезжали все дальше и дальше от Варадина и Фрушка-Горы, где женились и оставили детей, и Юрат впал в глубокую меланхолию. Жизнь и ему казалась бессмысленной.

Он договорился с Петром, что дождется его в Ярославе, по ту сторону Карпат, где, по уверению Вишневского, их удобно устроят.

Когда наконец надо было трогаться, Юрат сел в седло и окинул взглядом гусаров, которые собрались вокруг него и стояли в полном молчании, ожидая приказа. И вдруг этот, в общем грубый толстяк, глядя на окруживших его мальчишек, у которых сейчас, кроме него, не было никого на свете, пожалел этих сирот, так охотно шедших за ним, даже не спрашивая, куда он ведет их, почему они покидают Срем и что ожидает их в России.

Обводя взглядом их загорелые, грубые, но еще детские лица, их широко раскрытые глаза – а они так и таращили их на него, их лохматые головы, потому что ехали они без шапок, Юрат спрашивал себя, что ждет этих мальчишек в будущем?

И вдруг почувствовал себя намного старше. Какая судьба ожидает их там, думал он, в далекой братской империи, в России? Но человеку не дано ни предвидеть грядущее, ни предсказать свою будущую судьбу.

Единственное благо, данное человеку, – не знать, что сулит ему рок. Это и лучше.

В противном случае майор Юрат Исакович, уезжая из Токая, мог бы увидеть, что ждет его, что ждет этих мальчишек в ближайшие годы, и, конечно, ужаснулся бы этому.

Потому что он увидел бы, словно сквозь мглу, как через пять лет и он и они скачут в новенькой с иголочки блестящей русской униформе сербско-венгерского полка у городка Гросс-Егерсдорф{17}, как он и они переходят на мелкую рысь и, наконец, как он взмахивает саблей и они карьером мчатся на неприятеля.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю