Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 33 страниц)
Привыкнув, что во время войн их использовали для неожиданных налетов и засад, Исаковичи всегда готовы были на любую самую безумную авантюру. В ярости от собственного бессилия, от невозможности помочь своим попавшим в беду соотечественникам Павел, стоя перед воротами, едва сдерживал крик, рвущийся из его груди.
Его земляки из «Ангела», – безмолвно продолжал он свой монолог, – рано или поздно уедут в Россию и станут там премьер-майорами, полковниками и даже генералами. Их желание осуществится, они смогут торжествовать. Их примут в русскую армию, да еще и повысят в чине.
Некоторые умрут графами и князьями. Да и те, кто останется в Австрии, кто затаится и поведет себя мудро, как змея, тоже кончат хорошо. Женятся, наплодят детей, станут кавалерами ордена Марии Терезии, полковниками, генералами, фельдмаршалами!
И только этим несчастным здесь, наверху, тем, кто бунтовал, кто ни перед кем не склонял головы, никогда не увидеть солнца в Среме, не проскакать по зеленой траве, не насладиться серебристым светом луны в Варадине, не полюбоваться зреющим хлебом и алеющими в хлебах красными маками.
Им навеки оставаться здесь, в Шлосберге, заживо погребенными.
И умрут они тут, в тюрьме, – поседевшие, взлохмаченные и полубезумные.
Неудивительно, что в тот вечер Павел пришел в дом Клейнштетера совершенно не в себе, хотя никто не узнал, куда он ходил и где был.
Тучи опустились так низко, что его никто не заметил.
Он просушил одежду, лег, но уснуть не мог.
Потом вскочил и начал ходить как неприкаянный взад и вперед по комнате, потом заговорил, точно безумный, сам с собою и, наконец, принялся кричать на Юрата, несмотря на то, что его двоюродный брат находился далеко..
Юрат, посмеиваясь, спрашивал: «Что, каланча, это ты так едешь в Россию?»
А Павел кричал в ответ:
«Считай, толстяк, считай! Сколько наших солдат сидит по тюрьмам? Считай, толстяк, считай! Сколько наших лежит в могилах? Можешь ли ты перечислить имена наших убитых детей, которых в твоем христианском государстве никто не оплакал и трупами которых можно выложить дорогу от Вены до Стамбула? А костями нашими вымостить дорогу до самой Венеции. Чтобы белела по ночам. Провести большак по плану графа Мерси!
Что скажешь, толстяк? А сколько нанесено нам оскорблений, сколько опозорено, изнасиловано наших женщин и девушек, скольких рожениц били по животу? Вспомни старух, которые стояли, плача, и ждали перед тюрьмами в Коморане и Марбурге, в Салониках и Смирне? Смилостивился ли кто-нибудь над ними? Их сыновья так и не вернулись. Сосчитай, сосчитай, если можешь! Сколько их было? Сколько матерей наших, рыдая, молили? Разве их кто-нибудь услышал?
Мы верные служаки. Одни служили христианской Австрии и Венеции, другие – магометанской Турции, прославились этим на весь мир и теперь кичимся, не правда ли? А все эти наши знаменитые сербы – обычные наемники! Неужто у нас совсем мозгов не осталось? Эх! Сидят наши в тюрьмах даже Айфы и Египта. Всюду мы в виноватых ходим!
Твой фельдфебель Пивар собирался аж в Триест, чтобы перед отъездом причаститься, но, оказывается, и этого нельзя. Можно, говорят, но чтоб служба шла по-гречески. Всё нам предписывают. И чтобы дома и дворы ставить по ранжиру и шелковицы вдоль домов сажать! Решили даже, чтоб в церквах нашей Сербии греческие попы по-гречески славили бога, а по-сербски бы только «аминь» говорили. Чтобы и мы перед богом рот раскрыли. Эх, Юрат, когда же этому конец придет?
Вот побывал я в Граце на Шлосберге, выполнил давнее желание оплакать Йоанновича, который Вука в Россию звал. Угомониться, мол, не хотим. Как же нам, толстяк, угомониться? Ведь не мы с тобой, а кости сербские не могут спокойно лежать в земле. Ведь они и в Италии, и во Франции, и в Пруссии, и в Нидерландах, а сейчас и Россию надо будет прибавить. А кто покрыл землей наши кости? Или помиловал заключенных? Болгар одни турки режут, а венгры и вовсе господа, умирают лишь за Марию Терезию. А нас режут все, и умираем мы за кого придется. Поэтому и говорят, что мы-де люди ненадежные, предать можем! Мы, Юрат, – чудо невиданное!
Сербы умирают на Рейне, в Ломбардии, в Силезии, где их хоронят замерзших. Да и ты сам не дрался с французами на снегу, в зимнюю стужу в Праге? Не оставил непогребенными семерых? А сколько осталось на желтой листве и на снегу? Ты можешь их сосчитать? Мы шли за австрийскими генералами, этими старыми бабами, чтобы вернуть свою Сербию. Врывались в нее и отступали, снова врывались и снова отступали. Кругом ложь и обман! Надо-де умирать за Христа!
В Темишваре прасолы Маленицы рассказывают, что в нашей Сербии и птицы уже не поют, тишина стоит в сожженных деревнях такая, что одних сов по ночам и слышно. Обезлюдела Сербия, Юрат. Черные платки висят в нашей Црна-Баре не на кладбище, а на придорожных деревьях. Некому хоронить покойников, собаки их терзают.
Эх, толстяк, когда двинемся мы в Россию, придется нести перед собой не знамена, а черные стяги.
Конечно, несчастья преследуют и другие народы. Но они хоть могут передохнуть, забыться. А нам и этого не дано.
В Сербии, сказывают, все вымерло, слыхать лишь, как ужи – хранители очага, единственные живые существа, – ползают по пожарищу. Да, да, Юрат, был я и в Шлосберге.
Выполняли мы императорский приказ, слушались Энгельсгофена и Сербеллони.
Был я и в Вене.
Молили светлейшего дожа Венеции.
Обхаживали и пашу в Белграде{8}.
Сейчас, толстяк, я направляюсь в Россию. Еду туда.
А с собой беру и тебя, и Анну, и Трифуна, и Петра, и Варвару.
Русские говорят, что отныне мы должны их слушаться и думать о том, что делаем.
Отныне мы будем слушаться его высокопревосходительства Степана Федоровича Апраксина, ее императорского величества генерал-кригскомиссара{9}, подполковника лейб-гвардии Семеновского полка и всех российских орденов кавалера и милостивого государя нашего!
Слышишь, толстяк? Слышишь?
Всю дорогу до Леобена Исаковича трясла лихорадка, которой в те времена мучились почти все его земляки. Он дремал. Голова горела. Время от времени он что-то бормотал и разговаривал сам с собой.
Кучер Клейнштетера был из тех кучеров, каких только и могут держать скобяных и кузнечных дел мастера, если они их вообще держат: человек грузный, невеселый и молчаливый.
Он торопился и ехал напрямик, в гору ли или под гору.
Мимо Исаковича вновь проплывали придорожные вековые дубы, молодые буки, каштаны, а далеко на горизонте белели снежные вершины гор. Зелень в перелесках была тут густая, и экипаж все чаще нырял в прохладную густую тень.
По обочинам дороги в высокой траве пестрели пахучие цветы.
Карета время от времени проезжала мимо дома, фруктового сада или пчельника.
Как это обычно бывает в пути, жизнь представлялась Исаковичу каким-то подобием ветряной мельницы. И хотя он сердился на Кейзерлинга и на Волкова за то, что они отправили его в это путешествие, только со службой в русской армии связаны были все его надежды. Исаковичи и их родичи не так-то легко решились на переселение, хотя Австрию в последнее время во всем Среме возненавидели. Мысль о переселении, охватившая жителей пограничья, вызывала одновременно и смятение. Связи с австрийской армией, с которой они ушли из своей Сербии и с которой отступали до Буды и Острогона, рвать было нелегко. С ней они бились за Белград, с ней связывали надежду на возвращение домой. И лишь уразумев, что их обманывают, что вся эта война Вены против нехристей – наглое надувательство, они возненавидели Австрию.
Русская армия, возросшая слава которой совпала с их юностью, стала, подобно французской или прусской, легендарной, но главное, она была православной, и поэтому обнищавшие, измученные народы Балкан увенчали ее почти неземным ореолом. И как только Павел вспоминал, что принят в эту братскую армию, он выпячивал грудь, и гордо вскидывал голову. И говорил себе, что все-таки есть в его жизни утешение. Как бы там ни было, он остался кавалеристом, и путь его, хоть и окольный, а все-таки ведет в Россию.
«В конце концов, – думал он, – если я и погибну, то в лихой кавалерийской атаке, которыми так славятся русские, а не старым уродливым беззубым стариком – ведь именно такая участь ждет всех этих купцов, торговцев и адвокатов в Руме, Митровице и Осеке. Исаковичи должны умирать красиво».
С этой мыслью, пока лошади отдыхали, он с удовольствием растянулся на траве неподалеку от экипажа и спокойно уснул.
Переночевав в Леобене, на рассвете отправились дальше.
Дорога оказалась тяжелой, без конца лил дождь, приходилось то и дело останавливаться в каких-то убогих трактирах, а уж хуже этого нет ничего на свете.
В Леобене Павлу приснился сон, который позже не раз вспоминался ему наяву. О том, как он был на могиле жены, когда ездил в Руму.
Павел остановился в Неоплатенси по дороге из Темишвара в Срем и провел день в гостях у сенаторов Стритцеского и Богдановича. Заехал он и в Варадин, чтобы посетить гробницу, построенную братьями над могилой его жены. Сыщик из штаба корпуса, следивший за ним в Неоплатенси, сообщил лишь, что в Варадине капитан ходил только на кладбище.
Донесение с удивлением пришили ad acta[7]7
к делу (лат.).
[Закрыть].
Однако так все и было.
Павел поехал на могилу жены не по религиозным побуждениям и не обычая ради, а потому, что был полон восхищения этой женщиной – сейчас он любил ее мертвую больше, чем живую. И этот человек, обычно не признававший слез, долго стоял над могилой в лазури летнего дня и трясся от рыданий. И даже теперь, когда он был так далеко от нее, при одном воспоминании у него перехватывало горло.
Он снова и снова вспоминал, как молча шагал вдоль насыпей освещенных солнцем батарей, по узким проходам крепости, где не могла проехать и повозка, как издали увидел кладбище, а еще дальше за ним – Фрушка-Гору.
Гробница жены была на холме, в тени сливового сада, и ее синий жестяный купол проглядывал в зелени. Перед ней, окруженная вечнозеленым самшитом, стояла скамейка, отсюда открывался вид на скошенные поля, далекий лес и долину Дуная.
Постояв какое-то время у могилы, Павел сел на скамейку, вытянул ноги и закрыл глаза. Он чувствовал, как ветерок с Дуная гладит его волосы и лицо. Потом он рассказывал братьям, что эти минуты у могилы жены были для него самыми сладостными в жизни.
Он содрогался, думая о том, какое должно быть сейчас тело его молодой жены, но это не мешало ему мысленно обнимать и целовать ее еще с большим жаром, чем при жизни. Представив себе труп жены, а повидал он в жизни множество трупов – Павел на мгновенье в ужасе вытаращил глаза, но тут же успокоился. Всё в мире – суета сует, всё – тлен, всё преходяще, как и это лето, что минет с его отъездом в Россию. В том году, будучи все время в дороге, Павел особенно чувствовал поступь лета: на скошенных нивах, кровлях Варадина; на кладбище; во всем Среме; на себе самом; во всех странах и государствах.
В родных местах лето было еще жарким, но с Дуная уже тянуло свежим осенним ветерком. Смерть жены соединилась в его сознании с быстротечностью всего сущего, всего, что составляло его жизнь. Темишвар, Сирмийский гусарский полк, земля, дом – он все оставляет, и провожает его, гладя по волосам и лицу, лишь мертвая жена. У братьев есть дети, братья могут тешить себя тем, что дети продолжат их жизнь и таким образом она будет тянуться вечно. Он же так не мог думать, ему казалось: все, что с ним происходит, происходит во сне. И все же из Варадина Павел уехал без грусти. Напротив, он увез оттуда песни – парни как раз ввели в обычай водить хороводы в лунные летние ночи. И услышанные мелодии неизменно приходили ему в голову, когда он вспоминал о жене.
И это было прекрасно.
Из найденных после смерти лейтенанта Исака Исаковича бумаг видно, что Павел вернулся в Вену из своей поездки по Срему и Посавью семнадцатого сентября 1752 года. В день святого Франи. По православному календарю это был день великомученика Вавилы.
Слава богу, что и по одному, и по другому календарю это была пятница.
Таким образом, мы знаем, когда это произошло.
На этот раз обошлось без всяких дорожных происшествий.
В Леобене ему показали чудо: божью матерь, которая один раз в году проливает слезы. Ее лицо из белого фаянса понравилось Павлу, как и надетый на голову венок из лилий. Ее черные глаза немо смотрели на него. От всего ее облика веяло святостью, которую он воспринял всей душой.
И тут в Леобене, в трактире, где он ночевал, Павел слушал часы с кукушкой, которые во мраке отсчитывали время, и думал о его быстротечности и о том, что кукушка эта будет куковать часы и тогда, когда он уедет из Леобена, и тогда, когда его уже не будет на свете.
Дороги в Австрии в ту пору были хорошие, и ехал он быстро; багаж проверяли лишь в Леобене. Но ответы на вопросы, куда и зачем он едет, и здесь занесли в почтовую книгу.
И только перед самым отъездом из Леобена Павлу довелось увидеть на базарной площади нечто такое, что запомнилось ему на всю жизнь. Вешали вора. Подмастерье портного. Несчастный воровал сукно. Хилый паренек отбивался и кричал так отчаянно, что, несмотря на грохот барабанов и женский визг, его голос звенел в ушах. Толпа запрудила площадь, изо всех окон торчали головы. По обычаю того времени, чтобы скорей свернуть шею повешенному, палач, точно обезьяна, прыгнул ему на спину и раскачивался на нем, будто звонил в большой немой колокол.
Павел был счастлив покинуть Леобен. Но до самой Вены он уже ничего не видел, хотя глаза его и были открыты. И только бормотал и бурчал что-то себе под нос, разговаривая сам с собой.
Путешествие тем временем близилось к концу и становилось по мере приближения к Вене приятным. Когда они спустились в утопающую в садах долину и миновали Венский лес, Павел увидел наконец пестрый ковер цветов, виноградники и сады с красно-белыми домиками и гнездами аистов на крышах.
Выросший в нужде, непрекращающихся бедах и войнах, в дикости, Павел Исакович понимал, что в царящих в его краю невежестве, грубости и неграмотности ничего хорошего нет, что в просвещенной стране жизнь лучше, хотя и там многое неладно, глупо и отвратительно.
При въезде в город его задержали, но тут же отпустили.
Бумаги с большими свисавшими печатями были в порядке.
Внезапно при въезде в Вену налетел дождик. И когда Павел выходил у трактира «Золотая гора», с кареты еще капало.
Трактирные слуги, приставившие было к запяткам кареты лестницу, чтобы снять с крыши багаж капитана, услыхали, что никакого багажа нет. У Исаковича была лишь кожаная сумка, которую ему купил Агагияниян.
Поскольку господин капитан приехал без предупреждения, сказали ему, и его не ждали, а постояльцев в трактире много и свободных номеров нет, ему придется немного подождать – скоро освободится небольшая комната в конце галереи, над воротами. А пока ему пригласят парикмахера.
Трактирный двор, выложенный булыжником, напоминал пологую, спускавшуюся к сточным канавкам, перевернутую пирамиду. Несколько часов Павел провел в просторной кухне, служившей одновременно и столовой, куда вела лестница с железными перилами. Потом ему отвели уютную, обставленную на французский манер комнатку над воротами.
В ней было три зеркала.
Павлу вдруг почудилось, что из них вот-вот выйдет поджидающая его г-жа Божич.
Уже на следующее утро он входил в кабинет конференц-секретаря графа Кейзерлинга с нескладно написанным на немецком языке рапортом о положении на южных границах империи. Барон Аш – помощник первого секретаря посольства Чернёва – переписал и выправил этот рапорт для посла.
Спустя два дня Исаковича повели к Кейзерлингу.
На сей раз граф к изумлению Павла принял его без всякого парада, без орденов, полураздетый, в утреннем халате, подбитом мехом. Он был болен. Исакович позднее рассказывал, что Кейзерлинг без конца чихал, а его голые, обросшие шерстью ноги были опущены в таз. До конца аудиенции посол держал ноги в воде, от которой шел пар, а лакей утирал ему со лба пот.
Кейзерлинг принял Исаковича милостиво. Встретил его как старого знакомого и тотчас предложил им с Волковым сесть.
Волков сел сзади Павла, держа в руках кипу бумаг.
– Я познакомился с вашим докладом, – сказал граф, – и доволен им. Вы осветили положение на австрийской границе – наводненной солдатами и хорошо охраняемой, и на турецкой – безлюдной, слабо укрепленной и необъяснимо пустой. Понравилось мне, капитан, и ваше описание крепости на острове, название которого я забыл, и список офицеров с данными о них. Хотите ли вы еще что-нибудь добавить?
Исакович, поднявшись, почтительно сказал, что хотел бы добавить только одно: ему кажется, турецкая граница на свой лад тоже укреплена, хотя и создает видимость пустынной. Там тоже много солдат, но они не ходят в униформе, потому и не бросаются в глаза. Собственно, турецкий берег Савы представляет собой естественную фортификацию.
– Хочу только сказать, – продолжал Павел, – что дебаркация[8]8
высадка людей с судов на берег (фр.).
[Закрыть] лишь на первый взгляд кажется легкой, но в действительности обошлась бы Австрии слишком дорого, ибо, боюсь, спустя какое-то время дебаркация превратится в деплорацию[9]9
оплакивание (лат.).
[Закрыть] армии.
Кейзерлинг благосклонно поглядывал на Исаковича, утирая пот со лба и крупного носа.
– Означает ли это, – спросил он, – in ultima analysis[10]10
в итоге анализа (лат.).
[Закрыть], что вы, капитан, как бывший австрийский офицер полагаете, что Австрии в случае войны с Турцией придется подвести к границе много частей?
– Ja, gnädigster Graf![11]11
Да, ваше сиятельство! (нем.)
[Закрыть] – подтвердил Павел.
Кейзерлинг закивал головой и пробормотал: «Schön! Schön!» – а потом, поглядев на Волкова, добавил по-русски: «Хорошо! Хорошо!»
Перебирая бумаги на придвинутом к нему столе, Кейзерлинг сказал, что, как ему кажется, в одном пункте доклада Исакович изменил свое мнение. До сих пор он уверял, что население пограничных областей вместе со своими офицерами с радостью переселилось бы в Россию, а сейчас пишет, что идея переселения в Россию здесь уже не популярна и лишь небольшое число офицеров будет сейчас просить паспорт для переселения. Что произошло?
Погладив пальцами кончик своих русых, в тот день особенно надушенных усов, Исакович сказал, что офицеры полагают, будто митрополия в Вене сейчас гораздо влиятельней русских господ. Поэтому многие отступились. А многие арестованы. Ввели смертную казнь. Церковь распространяет слухи, что скоро сербам будет лучше и не следует отделяться от Австрии. «Надо трудиться на благо сербского народа в самой Австрии, проповедует митрополит, а вся наша жизнь дана нам, дабы радеть во имя блага всего сербского народа». Всеобщее движение за переселение в Россию, охватившее страну, подобно буре, постепенно иссякает, превращаясь в бегство одиночек, а миссия полковника Хорвата, присланная из России для вербовки людей в Австрии, пользуется недозволенными средствами. Сербские офицеры в Осеке считают, что помощь со стороны России должна была бы быть более ощутимой!
Не успел Павел это сказать, как Кейзерлинг ударил кулаком по столу и заорал:
– В ваших советах, капитан, я не нуждаюсь! Мне нужны голые факты! Вы уверяли, что весь народ с радостью двинулся бы в Россию, что сотни офицеров готовы уехать, а сейчас вы утверждаете обратное. В чем дело?
Павел почувствовал, что Волков подталкивает его в спину.
Он поднялся, еще больше выпятил грудь, поставил ноги пошире (икры у него были сильные, и держался он на ногах крепко), после чего почтительно заметил:
– Среди жителей пограничья утверждается мнение, что для сербов было большим несчастьем, когда им пришлось покинуть Сербию и переселиться в Австрию, но еще большим несчастьем может быть переселение в далекую Россию, откуда уже не вернешься. И если ваше сиятельство разрешит, я приведу слова, сказанные мне моим бывшим верховным главнокомандующим фельдмаршал-лейтенантом Францем Карлом Леопольдом бароном фон Энгельсгофеном. Граф Бестужев, утверждал он, оказывает империи большую услугу, переселяя сербов в Россию, ибо, когда граница с Турцией опустеет, Австрия с радостью поселит там немцев из Рейнланда и Лотарингии. И это заселение уже началось.
У сербских офицеров это не может не вызывать озабоченности и тревоги.
Одновременно Австрия стала раздавать поместья и дворянские звания тем, кто отказывается от переселения в Россию.
– Это мне известно, – сказал Кейзерлинг. – А сейчас, капитан, вы можете ехать. От Волкова получите все необходимые бумаги для себя и для своих родственников. Русская миссия в Токае будет уведомлена о вашем приезде. Я дам вам также рекомендательные письма к генерал-аншефу Петру Спиридоновичу Сумарокову{10}, члену Военной коллегии в Петербурге, и генерал-аншефу, кригскомиссару Степану Федоровичу Апраксину. Надеюсь, в России Исаковичи оправдают мое доверие.
Русский посол в Вене давал такие письма всем офицерам, едущим в Россию, но Исаковичу преподнес это с таким видом, будто оказывал ему особую милость.
Тут Исакович, кланяясь, стал пятиться, согласно этикету, но граф снова задержал его. Обращаясь к Волкову, он сказал, что, прежде чем капитан уедет, пусть еще раз осведомится у первого секретаря Чернёва. Может быть, все-таки надо его послать в Черногорию?
Услыхав это, Исакович обомлел.
– Кстати, капитан, – спросил Кейзерлинг Павла, – почему вас так ненавидят соотечественники? В канцелярии полно на вас доносов. Секретарь митрополита грозится подать жалобу и на меня за то, что я пускаю в Россию семью, изменившую православию и перешедшую к униатам. Мне хочется защитить схизматиков, но это так трудно! Уж слишком много среди них доносчиков. Чем вы это объясняете?
Павел, улыбнувшись, сказал, что в отношении Исаковичей все объясняется просто. Их приняли в австрийскую армию наемниками, когда они были еще совсем молодые и холостые. Женились они в Австрии, и интересовались они тогда не верой, какую исповедуют их невесты, а хороши ли они собой. Каковы они с лица да с заду.
Из-за этих смешанных браков их невзлюбили и православные, и католические монахи. Что же касается митрополита, он ненавидит Исаковичей за то, что они едут в Россию.
Они же испокон веков исповедуют православие.
Кейзерлинг снова зачихал, а потом весело воскликнул:
– Я тоже полагаю: когда речь идет о женщине, то, конечно, главное ее фигура, а не религия. – (Исакович тоже хотел сказать «фигура», но сказал: «Hinter»[12]12
«зад» (нем.).
[Закрыть].) – Граф засмеялся и сказал: – Счастливого пути!
Кейзерлинг так развеселился, что даже принялся махать Исаковичу руками и полотенцем, которое снял с головы.
Оказалось, посол был совершенно лыс.








