Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 33 страниц)
Завтра его народ будет говорить его устами, просить его глазами, сербы не будут больше одни-одинешеньки на всем белом свете, не будут бессмысленно рассеяны по чужой им Австрии.
День прошел как в лихорадке.
Хотя Исакович в Темишваре бывал и в высшем обществе, в кругу Энгельсгофена, посещал театр, видел Вену, видел другие страны во время войны, он был все-таки простой человек старого закала и не имел понятия о том, как ездит русская императрица, где останавливается на ночлег и каков церемониал аудиенции.
Поскольку ему было сказано в этот последний день никому не отворять ворот, никуда не выходить и помалкивать, Исакович сидел дома и ждал. Он долго стирал, мылся, причесывался, душился и одевался. И трясясь как в лихорадке, много пил в тот день водки.
А чтобы от него не пахло, полоскал рот и чистил зубы гвоздикой. Он был готов задолго до назначенного срока. И сидел, опустив голову, в ожидании ночи.
Уже совсем стемнело, когда он услышал, как у ворот остановился экипаж.
В ту пору ночи в Киеве были безлунными.
За ним в полной парадной форме, сверкая серебром, приехал Ракич.
На улице в экипаже их дожидался Мишкович, тоже разодетый.
Ракич, которого Павел знал плохо и недолюбливал, был смазливый малый с черными усиками и такими же черными волосами, тщательно завитыми и уложенными, как у мальчика, за которым смотрят сестры. Он был в узком доломане, в алых чикчирах и невысоких сапожках. В этот вечер он много смеялся. На голове у него красовался русский кивер со свисавшим до плеча султаном.
– Надо торопиться, нас уже ждут, – сказал он.
Длинноногий и длиннорукий Мишкович обнял Павла на тесном сиденье экипажа, словно они сидя собрались отплясывать коло. Этот высокий, рыжеволосый человек с рябым лицом, большими серыми глазами и длинными черными усами, свисавшими вдоль подбородка, заканчивая фразу, обычно с шумом всасывал через зубы воздух, словно обжигался.
– Мы надеемся, – сказал Мишкович, – что вы от нашего имени попросите императрицу, чтобы нас отправили не на польскую или прусскую границу, а на турецкую. Там мы готовы погибнуть.
Он тоже фыркал и, чтобы скрыть смех, покашливал. Исаковичу показалось, что они оба пьяны.
Ехали они в великолепной карете со стеклами в кожаной раме. Карета, – объяснили ему, – принадлежит Воронцову, а царица остановилась в резиденции Костюрина. Исакович удивленно спросил:
– Как так, ведь Костюрин уехал?
– Он вернулся, – сказал Мишкович.
Ехали они недолго, а когда карета остановилась, все дальнейшее происходило быстро и наспех. Выйдя из кареты, Исакович увидел только, что они зашли в сад с усыпанными песком и гравием дорожками, напоминавший костюринский. Фонарь у ворот освещал стоявших на страже двух гренадеров в белых с золотом киверах, напоминавших сахарные головы.
Исакович с удивлением заметил у них на ногах сапоги.
Они вошли в роскошную приемную, в которой толпилось несколько офицеров в парадной форме, настроенных очень весело. Павел увидел лейтенанта Петра Шевича, его брата Живана, своего дальнего родственника лейтенанта Субботу Чупоню, который приехал в Россию с Мишковичем и славился глупыми проделками, наглостью, но также и смелостью, и бывшего любимчика Хорвата лейтенанта Джюрку Гаича, который переметнулся в стан Вишневского. Вся эта компания ему не понравилась, и он уже хотел спросить, откуда здесь эти молокососы, но тут Мишкович повел его в следующую комнату, шепча ему на ухо, что сейчас его представят его сиятельству, государственному вице-канцлеру графу Михаилу Илларионовичу Воронцову. И пусть Исакович думает, что говорит.
Вопрос застрял у Павла в горле.
В комнате, куда они вошли, не было никого, но Павел чувствовал, что вот-вот войдет человек, перед которым нельзя стоять так, как он стоял в Вене перед Кейзерлингом. Обстановка была здесь роскошной, но ему показалось, что он ее уже видел, когда был у Костюрина в день Александра Невского. Видел богатые татарские ковры на полу и большое черное кресло в глубине комнаты у стены, и зеркала, о которых Виткович говорил, что Костюрин привез их из Италии. Недоумевая, Павел спрашивал себя, не был ли он уже здесь однажды и не отсюда ли прошел в костюринский сад?
Однако у него не было времени о чем-либо расспрашивать, потому что Мишкович сердито и строго пробормотал, чтобы он молчал.
Павлу казалось, что они так стояли, вытянувшись и застыв, очень долго.
Самое удивительное, что смех в приемной раздавался все громче.
Но вот дверь справа отворилась, и Павел увидел, как вошел большой толстый человек во французском платье с огромным париком, которому Мишкович несколько раз низко поклонился. Павел последовал его примеру.
Мишкович шепнул Павлу:
– Воронцов!
Павел несколько раз поклонился в пояс.
Мишкович подошел к Воронцову и поцеловал ему руку.
То же самое сделал Исакович.
Потом Мишкович громко назвал имя и чин Павла, с которым тот прибыл из Австрии. Воронцов крепко похлопал Исаковича по плечу и повторил его имя и чин.
Затем Мишкович, кланяясь, удалился.
Воронцов показал Павлу пальцем на левую дверь, потом, нажав ему на плечо, сказал:
– На колено!
Исакович опустился на колено.
Откуда-то все еще доносился смех.
И вот дверь слева отворилась, и в комнату медленно вошла царица. Воронцов, низко кланяясь, подбежал к ней и церемонно повел к стоящему в нише у стены креслу, едва касаясь пальцами ее руки.
Царица опустилась в кресло.
Воронцов расправил складки ее светло-голубого платья.
Павел увидел, что царица – молодая красивая женщина с необычайно добрым и милостивым лицом. У нее большие черные глаза, на голове – французский парик, на ногах – золотые туфельки, а в руке большой золотой веер.
Исакович быстро окинул царицу взглядом, но был потрясен до глубины души и знал, что запомнит ее на всю жизнь, если проживет даже до ста лет.
Она смотрела на него, лицо ее пылало румянцем – в комнате было жарко натоплено.
Воронцов назвал фамилию и чин Исаковича.
Царица сказала, чтобы граф подвел его ближе.
И хотя говорила она по-русски, Павел все отлично понял.
Он встал и, когда Воронцов взял его за плечо, подошел ближе и снова опустился на колено.
Однако честнейший Исакович был до того смущен, что когда императрица Елисавета протянула ему для поцелуя руку, он, совершенно потрясенный, пролепетал Воронцову:
– Я говорю только по-сербски!
Понял ли это вице-канцлер или нет, Павел не знал, но до его сознания дошло, что Воронцов рассказывает царице, как капитан Исакович давно и тщетно добивался разрешения поехать в Санкт-Петербург с тем, чтобы испросить высочайшей аудиенции. И как некий полковник Теодор Вишневский этому препятствовал. Десять челобитных положено под сукно.
На царицу, видимо, это произвело впечатление, потому что она опять протянула Исаковичу руку.
Стоя на колене и почти не поднимая глаза, Павел услышал, как она говорит Воронцову, что капитан может встать.
– Встаньте!
Воронцов потянул его за рукав, и Павел встал.
Царице, вероятно, понравился этот высокий офицер, выгодно отличавшийся от толстого графа.
Царица знала Версаль, и скорее всего Исакович в своей униформе казался ей офицером, прибывшим из Версаля, а не из маленькой Сербии, заброшенной турецкой провинции. Исакович в тот день был очень бледен, а его большие синие глаза, обычно такие холодные, сверкали безумным блеском. Высокий, бледный, благородный лоб, обрамленный прядями волос цвета червонного золота, восковое, почти прозрачное лицо с орлиным носом говорили о том, что он потрясен до глубины души. Он, столько умолявший об аудиенции, наконец стоит перед царицей. И несмотря на то, что в уголках его красных губ залегли горькие складки, а виски были тронуты сединой, царица не могла не заметить, какой он еще молодой.
А он преданно и восторженно смотрел на нее.
Когда царица велела ему подняться и честнейший Исакович, длинноногий и длиннорукий, встал, фигура его была легка и благородна. У него были широкие плечи и тонкий стан. Царица смотрела на него с явным удовольствием. В тот день Павел надел русский офицерский черный сюртук, походивший на прусскую форму того времени, которую ввел наследник престола Петр и которую носила часть киевского гарнизона. Узкий в талии и широкий в плечах, с большими отворотами, отороченными серебряным галуном, и двумя рядами серебряных пуговиц, спускавшихся к поясу в форме арфы. Шелковый воротник мягко облегал шею, отчего черты лица казались жестче, точно они были выбиты на медали. Такие лица нелегко забыть.
Рука в кружевных манжетах заметно дрожала, когда он, протянув ее, целовал императрице руку.
В сапогах до колен, узких белых лосинах с тремя пуговицами на поясе, в черном сюртуке этот высокий опрятный человек поражал не столько красотой своей фигуры, что не редкость среди его соплеменников, сколько чем-то духовно возвышенным, сильным и вместе с тем мрачным и темным, веявшим от всего его облика. Он напоминал черный монумент, могущественную яркую личность или застывшего на бегу вороного жеребца.
Царица, обращаясь к Воронцову, громко заметила:
– Красавец.
Павел слышал и понял ее.
Потом, обратившись к Исаковичу, она сказала, что ей известно о всех бедах его народа, которые привели их в Россию. Отныне она будет их защитницей, больше им не придется грустить, убиваться, они могут ни о чем не беспокоиться. Сербы прибыли туда, куда хотели, в Россию. Она распорядится, чтобы австрийская императрица разрешила переселиться в Россию всему сербскому народу. А он, Исакович, вскоре получит генеральский чин и генеральскую шляпу!
Так она и сказала.
И опять протянула руку для поцелуя.
Исакович, смущенный, пораженный и полный восторга, снова поцеловал ей руку.
Когда он склонился над ее рукой, царица нежно и милостиво опустила другую руку ему на голову, и он услышал, как она ласково спросила:
– Где ты оставил супругу, детей? Павел понял все от слова до слова. А Воронцов тем временем крикнул:
– Отвечайте!
Исакович, глядя влюбленными глазами на царицу, сказал, что два года тому назад схоронил жену и преждевременно родившегося ребенка. Он привел своих братьев (Исакович сказал «двоюродных братьев») в Россию, но сам он одинок. Как одинокое дерево.
Царица его поняла, поглядела на него участливо, а потом улыбнулась.
Снова протянула для поцелуя руку, погладила его склоненную голову и спросила, не собирается ли он снова жениться?
Павел все хорошо понял и тихо ответил, что не хочет и не может. Мысль о покойной жене и умершем вместе с ней ребенке не выходит из его головы. И он не хочет взваливать свое горе на вторую жену. Зачем, если ты несчастен, делать несчастным и другого? Смерть тех, кого мы любили, отмечает человека точно черное клеймо. Мысли наши всегда обращены в прошлое.
– Коли так, – спросила его весело царица, – почему бы вам не отправиться на берег Днепра, не выбрать какое-нибудь одинокое дерево и не повеситься на одиноком суку?
Воронцов, засмеявшись, крикнул:
– Отвечайте!
Ошеломленный Павел в первое мгновение онемел, ему показалось, что он спит или просто ослышался. Казалось невозможным, что это сказала царица.
Однако, собрав всю свою волю, из чувства долга он ответил:
– Смерть была бы для меня пробуждением, все равно мне уж не видать рассвета, и я с легкой душой смежу во мраке глаза. Это лишь продолжит сон. А жизнь моя прошла. Но я прибыл в Киев, подобно моим соплеменникам, чтобы вступить в русскую армию, чтобы вписать в нее и свое имя и чтобы с этой армией вернуться в Сербию. Бродим мы по свету не ради себя, а ради того, чтобы позвать на помощь русских! Чтобы с русской, а не с австрийской армией вернуться к турецкой границе. Я хочу еще раз увидеть перед смертью Цер, гору, под которой я родился, вернуться в свою отчизну.
Царица больше не смеялась. Она стала серьезной и, повернувшись к Воронцову, обменялась с ним взглядами. Потом поднялась и еще раз протянула ему для поцелуя руку.
И пока Павел прикладывался к руке, спросила: не хочет ли капитан, чтобы она забрала его в столицу? Для такого офицера в Санкт-Петербурге найдется должность. Или он предпочитает быть землевладельцем и скотоводом в Бахмуте? Если он хочет ехать, ему надо жениться. В России вдовцам запрещен въезд в столицу. Надо продолжать жизнь. Иметь детей.
– Ну как? Что скажете?
Исакович был сбит с толку и первыми словами царицы, и ее взглядами, а больше всего смехом. Продолжая разговор с императрицей, он до того смешался, что говорил, как в бреду, сам не зная что. И заикался.
Он совсем по-другому представлял себе и аудиенцию и дочь Петра Великого, царицу всея Руси. Он растерялся, обомлел. Но услыхав, что Воронцов кричит ему: «Отвечайте!» – вздрогнул, скрепился духом, собрался с силами и ответил, что мечтает увидеть Санкт-Петербург, как, вероятно, тяжелобольной ночью мечтает дождаться утра и увидеть утреннюю звезду! Его народ видит свое спасение в городе Петра Великого, подобно тому, как потерпевшие кораблекрушение видят далекий берег среди бушующей стихии. Для него и для его соплеменников, которые переселились в Россию, этот заснеженный город – последняя их надежда. Другой у них нет. Вот уже шестьдесят лет они со слезами бродят по свету и носят с собой руку царя Лазара, и теперь их последнее упование – соединить эту руку с рукой ее отца, который позвал их в Россию.
Тогда царица строго его спросила:
– Вы князь?
Ошарашенный Павел смущенно ответил:
– Нет, не князь. Исаковичи не князья. В нашем народе князья только Рашковичи. Однако наша мать уверяла, что Исаковичи сражались на Косове. Есть тому доказательства в синодиках, куда записывали имена покойников.
Исакович был вне себя. Этого вопроса не предвидел ни Ракич, ни Мишкович.
Тем временем царица Елисавета нагнулась, ударила его слегка веером по носу, воскликнув, что он шалопай и обманывает свою императрицу.
– Обманщик!
И, трясясь от смеха, удалилась вместе с Воронцовым, который вел ее под руку. Исакович снова опустился на колено. Его прошиб холодный пот. Не помня себя он утирал лоб.
Тут появился Мишкович и шепнул, что надо как можно скорее уезжать. Павел, совершенно сбитый с толку, покинул апартаменты, где происходила аудиенция. В какое-то мгновение ему показалось, будто он видит в зеркале лицо смеющегося до слез Вишневского.
Павел не пришел в себя и тогда, когда его окружила группа офицеров в приемной и забросала вопросами, а Мишкович тащил его за рукав и торопил ехать.
Когда Исакович сел в карету, Мишкович подал знак кучеру трогать, а сам остался. Лошади рванули, и у Павла не было времени ни что-либо сказать, ни спросить.
Кучер гнал через Подол к дому Жолобова так, словно уходил от погони. И на всем скаку осадил у ворот, чуть не опрокинув карету.
Павел соскочил на землю и с недоумением увидел, что кучер тут же стегнул кнутом по лошади и умчался как бешеный.
«Все пьяные», – подумал он.
Он вошел в дом, словно вернулся с похорон.
Когда ему принесли свечу, он долго сидел, молча на нее уставясь.
Утром он отправился в штаб-квартиру.
Ощущение ужаса от провала аудиенции постепенно сменилось удовлетворением, что он все-таки видел императрицу, хотя от всего, что он от нее услышал, в голове возникла сумятица. Когда Виткович спросил, что с ним и назначил ли он день своего отъезда в Бахмут, Павел посмотрел на бригадира со странной улыбкой и спросил, видел ли тот царицу?
А когда Виткович вместо ответа с удивлением на него уставился, Павел опять улыбнулся и сказал, что он видел ее величество. Был у нее на аудиенции и надеется, что все будет хорошо, хотя он и не сумел вести себя как подобает и сказать то, о чем следует. Не повезло!
Виткович спросил, хочет ли Исакович сказать, что он видел ее величество императрицу Елисавету вчера в Киеве и с ней разговаривал?
А когда Павел это подтвердил, Виткович сказал, что Исакович сошел с ума. Потом, словно чего-то испугавшись, приказал ему немедленно отправляться домой и дожидаться его прихода.
Павел впервые в жизни был охвачен таким безудержным весельем, что, выходя из штаб-квартиры, поделился еще с несколькими офицерами тем, что вчера видел царицу, был у нее на аудиенции.
– Всем нам теперь в России будет хорошо!
В воскресенье 6 ноября 1753 года, в день святого Павла-исповедника, на киевскую офицерскую гауптвахту был доставлен сербский эмигрант из Австрии, недавно назначенный в Венгеро-сербский тридцать пятый полк капитан Павел Исакович.
Гренадерский капитан привел его в сопровождении прапорщика и четырех гренадеров пятого полка и сдал профосу под расписку. Все происходило совершенно спокойно. Арестованный, казалось, находился в каком-то сне.
Каземат помещался в те времена в разрушенном бастионе близ Золотых ворот, над Подолом, недалеко от Печерской лавры. Колокол над бастионом гудел почти весь день, начиная с раннего утра. Камеры для заключенных офицеров расположились в полуподвале. Зарешеченные окна выходили на задний двор.
В камерах топили, но воздух все равно был тяжелый.
Офицера доставили под вечер. На улице шел снег. Первый снег в Киеве в том году.
Камера, куда ввели Исаковича, была удобной, с постелью и горящей на столе свечой. На лежанке глиняной печи, в которой горели дрова, спал черный кот. Кто знает, когда он здесь поселился, никто его не прогонял. Он выходил и входил через решетчатую железную дверь.
Исакович провел эту ночь без сна.
У него отобрали саблю, но профос относился к нему весьма учтиво, как положено относиться к офицеру.
Исакович ничего не просил. Даже воды.
Он расстегнул лишь ворот своего гусарского мундира и лег на постель как был, в сапогах.
И лежал неподвижно.
Кот подлез было к нему, мурлыкая, но тут же понял, что он не из тех людей, которые приласкают, и отошел. Когда свеча перед зарей догорела, Павел видел только, как то вспыхивают, то гаснут во мраке, точно ночные светлячки, его светло-зеленые глаза.
Утром – в день тридцати мучеников – заключенного подняли рано. К нему привели парикмахера. Татарин почистил ему сапоги. Потом его повели мыться. Осмотрели, надраили пуговицы. У ворот его принял тот же офицер и окружили те же гренадеры, которые вчера брали его под стражу.
Утро было холодное, туманное. Со двора виден был Днепр и длинный ряд росших вдоль берега тополей и верб. Арестованный даже не взглянул туда.
Никто за все это время не промолвил с ним ни слова, но самым странным было то, что Павел ни о чем никого не спрашивал.
Он только услышал громкую команду, по которой должен был встать во вздвоенный ряд и пойти с гренадерами в ногу.
И они зашагали в близлежащую военную комендатуру Костюрина, большое трехэтажное желтое здание с будкой для часового, выкрашенной белыми и синими полосами.
Поднялись на второй этаж, вошли в комнату с тремя окнами, в среднем было выбито стекло; Павлу предложили сесть на скамью без спинки.
Так он и просидел, может быть, час, а может быть, полтора.
Сидел, уставясь на большое изображение русского двуглавого черного орла, на русский флаг и портреты каких-то латников с французскими париками на головах. Под гербом вдоль стены стоял длинный, покрытый сукном стол с чернильницей посредине и большой книгой в переплете из бархата, кожи и серебра – Евангелием.
Там же стояли три канделябра со свечами, а рядом – бокал с гусиными перьями.
Вдоль побеленной стены слева и справа тянулись скамьи. А за его спиной стояли гренадеры – он чувствовал это не оглядываясь.
Наконец он увидел, как в одну из дверей справа входят Костюрин, Виткович, какой-то полковник, капитан и прапорщик, которых он до тех пор никогда не видел. Полковник был огромный, пузатый седой мужчина. Капитан, желтолицый, болезненного вида человек, каждую минуту скрещивал пальцы и громко хрустел суставами. Молодой низенький прапорщик был до того надушен, что даже далеко сидевшему Павлу шибануло в нос. Подождав, когда Костюрин уселся посредине, сели и они.
Исакович обратил внимание на то, что Виткович сел в сторонке.
Там же он увидел и доставившего его сюда гренадерского капитана. На коленях у него лежала отобранная в тюрьме офицерская перевязь Павла. Но больше всего удивляло его то, что в том же углу, где сидел Виткович, появился грек Трикорфос, лекарь, врачевавший Петра, когда его ударила в голову лошадь.
Он подошел к Павлу, словно явился к нему с визитом, и задал несколько вопросов, на которые Исакович, заикаясь, но громко ответил. Грек спрашивал, как он себя чувствует? Хороша ли погода? Как он спал? Видел ли он в последнее время кого-нибудь из семьи? И тому подобное.
Исакович диву давался, что за притча такая.
Но он заметил, что Костюрин и все прочие внимательно слушают и переглядываются.
Костюрин, сидевший посредине, не спускал с Павла глаз.
Потом приказал ему встать.
Павел встал.
Капитан рассказал, как он его арестовал, как сделал обыск в его доме, и должен доложить, что ничего заслуживающего внимания не обнаружил.
Потом подошел к Павлу и подал ему перевязь. Павел сел.
Тогда встал похожий на больного капитан. Он предложил считать капитана Исаковича способным отвечать разумно и приступить к допросу.
Павел понял, что тот сказал, но не понял, чего он хочет.
Его позвали ближе к столу, где он, положив руку на Евангелие, поклялся.
Он не понял, в чем он клялся и почему клялся.
Ему все было безразлично.
Он стоял перед Костюриным, длинный, хмурый и дерзкий.
Его голубые глаза светились безумным блеском.
Вопросы капитана сводились к тому, что он на разные лады выспрашивал у Павла его имя, чин, сведения о его семье, об отъезде в Вену к графу Кейзерлингу, о прибытии в Россию и тому подобное. Тем временем прапорщик царапал что-то гусиным пером в большой книге. И при этом шевелил губами, словно глотал лягушку.
Покончили и с этим.
Потом Костюрин отдал какое-то распоряжение. Павел понял лишь то, что следует привести офицеров, с которыми он был в день аудиенции: капитана Мишковича, лейтенанта Чупоню, Джюрку Гаича и фендрика Ракича. Тут только до сознания Павла дошло, что речь идет о какой-то его вине, вероятно связанной с тем, что он пошел к царице на аудиенцию. Но в чем суть этой вины, он себе не представлял.
Тем временем упомянутые офицеры в полной парадной форме вошли в зал и выстроились, как дети, играющие в солдат.
На Павла они даже не взглянули.
Костюрин приказал Павлу встать и спросил, известны ли ему эти господа? Исакович спокойно сказал: «Еще бы!» (По-русски это звучало так: «Ну! Что же? Хорошо! Хорошо!»)
Он знал уже много русских слов, но их смысла и точного употребления до конца не постиг. Как раньше он коверкал немецкий язык, так и сейчас его русская речь была корявой и безотрадной.
Костюрин тогда ласково спросил его: рассказывал ли он, Исакович, этим господам, что был на аудиенции у ее величества императрицы? Здесь? В Киеве? В прошлое воскресенье?
Исакович совершенно спокойно ответил утвердительно.
И даже погладил свой ус.
В зале на какое-то мгновение воцарилась тишина. И тут же Исакович увидел взбешенного Костюрина. Ударяя кулаком по какой-то бумаге, лежащей на столе, он завопил:
– Исакович сошел с ума! Этот человек безумен! Я прекращаю следствие.
В зале поднялся шум.
Собрав лежащие перед ним бумаги и роняя на ходу стулья, Костюрин направился к Витковичу и вместе с ним выскочил из зала. Словно спасался от пожара.
Павел стоял в недоумении. Ему казалось, что вокруг него все сошли с ума.
Оглянувшись, он увидел, как его обступают гренадеры и как подходит к нему капитан, доставивший его сюда. Взяв у него перевязь, он приказал Павлу сесть и сидеть смирно, если он не хочет, чтобы его связали.
У стола снова стоял фельдшер Трикорфос и удивленно, с сожалением смотрел на него. Павел не понимал почему. Однако почувствовал, что вокруг него происходит что-то неладное и что он попал в какую-то нехорошую историю.
Павел опустил голову.
Под столом, как раз там, где недавно еще сидел Костюрин, Исакович увидел мышь: она бегала и копошилась в свисавших до самого пола кистях суконной скатерти, которой был покрыт стол. Павел сидел в четырех шагах, и ему казалось, что мышь время от времени оглядывается и пристально на него смотрит.
Через несколько минут Костюрин с Витковичем и офицерами вернулся и сел на свое место. Но Мишковича, Чупони, Гаича и Ракича не было.
Костюрина словно подменили.
Он приказал подать арестованному стул.
А Павлу – сесть поближе к столу.
Потом попросил подробно рассказать, каким образом ему удалось видеть императрицу?
Костюрин даже улыбнулся Павлу, потом о чем-то перешепнулся с Трикорфосом. И уже совсем по-отечески повторил, что он слушает.
Пусть Павел расскажет все, что он считает нужным, о том, как он был у царицы.
Исакович понял, что речь идет о каком-то очень опасном деле, в которое он так нелепо оказался замешанным, и Костюрин думает, будто он врет. Врет, что был на аудиенции. И как всегда, встречаясь с опасностью или смертью, он взял себя в руки и начал спокойно и хладнокровно рассказывать.
Как он услыхал о том, что царица намеревается ночевать в Киеве.
Как земляки предложили ему выхлопотать у нее аудиенцию.
Как приехали за ним. Как отвели к Воронцову.
Когда он упомянул Воронцова, Костюрин просто затрясся от смеха. Но сразу стал серьезен, когда Павел описал, как он преклонил колено перед императрицей.
В зале воцарилась гробовая тишина.
Костюрин, не спуская глаз с Павла, утомленно тер себе лоб.
В тот день он надел черный мундир. У него было усталое лицо, весь он как-то поблек, рука, перебиравшая бумаги, дрожала.
Глухим, замогильным голосом он прервал рассказ Павла вопросом: знакомился ли он, будучи в австрийской армии, с обманными маневрами, с маскировкой, когда при помощи соломы, тряпок, печных труб создают фальшивую пушку? Неужто никогда не слыхал, что можно поставить на холм во время боя толпу унтер-офицеров в треуголках с перьями, в голубых мундирах, и неприятель, даже глядя в бинокль, будет уверен, что это штаб армии, а не маскарад.
На войне все средства хороши.
Есть ли у Исаковича в Киеве враг? Не приходило ли ему в голову, что его друзья – охальники, которые просто хотели сыграть с ним злую шутку, надуть его, чтоб над ним посмеяться?
Костюрин поднялся из-за стола и медленно пошел к Павлу.
В эту минуту он был необычайно изящен, легок и элегантен.
Глаза его смотрели на Исаковича с грустью.
Подойдя ближе, Костюрин вынул из кармана медальон, показал его Павлу и спросил, узнает ли он, чей это портрет? Видел ли он когда-нибудь в жизни женщину, здесь изображенную?
Исакович увидел на эмалевом в золоте портрете дородную красавицу с открытой пышной грудью и большими, устремленными на него глазами.
Ему показалось, что она похожа на Марию Терезию.
И Павел сказал, что да, он видел австрийскую императрицу.
В зале раздался смех, но он тотчас погас, когда Костюрин повернулся и крикнул, что ничего тут смешного нет. Они присутствуют при оскорблении ее величества, над именем и персоной которой кто-то смеет подшучивать. А этот невинно обвиненный человек может лишиться головы.
Потом он обернулся к Павлу и сказал, что портрет, который он только что видел, – точное изображение императрицы всея Руси, Елисаветы I, а та, которой капитан чмокал руку, – просто потаскуха. Бог знает кто.
И, повернувшись, Костюрин крикнул сидящим за столом офицерам, что на сегодня заседание суда окончено. В наступившем вслед за этим шуме Исакович услышал свой собственный громкий голос:
– Я знаю, чьих рук это дело! Всю эту комедию устроил Вишневский!
Услыхав это, Костюрин остановился и, обратившись к Витковичу, заметил:
– Хорошенькое приобретение получили мы с сербами! Поздравляю!
Виткович громко выругался.
Самым забавным было то, что Вишневский находился на пути в Санкт-Петербург.
Исакович был освобожден из-под ареста спустя шесть суток, в воскресенье тринадцатого ноября, в день Иоанна Златоуста.
Он вернулся в свой дом с приказом как можно скорее явиться в Бахмут.
В Киеве выпал снег.
Вместо Павла под стражу были взяты Мишкович, Чупоня, Гаич и Ракич. Было допрошено еще несколько офицеров. В семьях арестованных поднялся плач.
Больше всего шло разговоров об Елисавете, жене капитана Мишковича, которая в ту ночь играла роль императрицы. Она была русская, из офицерской семьи, ей угрожала смертная казнь.
Мишковича заковали в кандалы, хотя вина его была наименьшая.
Роль Воронцова играл лакей Вишневского. Из Киева лакей исчез.
С Вишневским уехала и Юлиана.
Виткович сказал Павлу, что судьба Вишневского и всех прочих зависит от размеров взятки. Канцелярии Шувалова известны все тайны, Вишневского быстро разыщут и арестуют. Тех же, что в Киеве, уже заковали в кандалы. Все зависит – полагал Виткович – от того, сможет ли Костюрин умилостивить Воронцова – настоящего Воронцова, – и еще от того, как воспримет озорную шутку сама царица.
Как бы там ни было, Вишневскому достанется крепко.
Многое еще зависит и от того, насколько Вишневскому удастся обелить себя и очернить тех, кто уже в кандалах. Насколько он сумеет взвалить вину на тех, в Киеве, а себя выгородить.
Впрочем, как бы там ни было, даже если Вишневский и выкрутится, его песенка спета.
Блестящая офицерская карьера для него окончена; если только он останется жив, ему придется разжалованным отправиться к черту на рога в Сибирь, либо в полк на границе с Персией, либо на Кавказ.
Не лучшая судьба ожидает и тех офицеров, что участвовали в маскараде.
Виткович утверждал, что, насколько ему известно, Костюрин попытается спасти то, что можно. Он считает все это глупой шуткой, в которой никакого намерения посмеяться над императрицей не было. Причина всего – скука и зависть, взаимная зависть, процветающая между сербами. Весь вопрос в том, как в окружении Воронцова воспримут эту комедию.
Императрица знает – и Шуваловы открыто отстаивают ту точку зрения, что ни один человек не родится безгрешным. Императрица очень веселая особа. Если ей расскажут, что произошло в Киеве, она может лишь посмеяться и потребовать показать ей этого Воронцова из Киева. Это может спасти Вишневского.
Но если императрица не засмеется, быть усекновению языков.
Елисавета I только поначалу не поддавалась на уговоры и не подписывала указы о смертной казни, когда это было нужно. И плакала. Сейчас, однако, спокойно их подписывает.
Осталась без языка даже бывшая жена Бестужева, родом из Саксонии.
И самое интересное, что Виткович во всем случившемся винил Павла. Всему причиной, говорил он, надменность вдовца. Вдовцы и холостяки озлоблены, не любят общества. Они во всем всегда виноваты.
Человек, не похожий на других, несет в себе беду.
Павел – ходячее несчастье!
Согласно протоколу штаб-квартиры, Исакович переехал из Киева в Бахмут семнадцатого ноября 1753 года, в день Григория-чудотворца.
Виткович уверял Костюрина, что на Подоле теперь среди сербских офицеров воцарится мир.








