Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)
В те дни Павел увидел первую партию своих соотечественников, переселявшихся в Россию. Это были люди лейтенанта Петра Боянаца из Канижи. Двадцать пять мужчин, семнадцать женщин и множество детей. Было у них всего три телеги да девять лошадей. Голь перекатная. Тащились медленно. В Венгрии они намучились и теперь отдыхали на противоположном берегу Тисы. Всюду их принимали за цыган, что водят медведей по ярмаркам. Были среди них и больные.
Переехав через реку и увидев виноградники Токая, они было возликовали, но услыхав, что придется еще переваливать через горы, испугались пуще прежнего. Стали возмущаться, что их так быстро изгоняют из Токая. Уж очень им хотелось тут немного отдохнуть. И было горько, что Вишневский, которого они принимали за чистокровного русского, гонит их дальше, вежливо, правда, но гонит. А Вишневский кричал, что они сунулись в воду, не зная броду. И бумаги у них не в порядке. Они не понимали, что он от них требует, и ругали его за спиной почем зря. А он лишь смеялся, когда ему об этом донесли. Не удивительно, мол, и он на их месте так же бы ругался.
А услыхав, что эти горемыки всерьез рассчитывают повидаться в России с императрицей Елисаветой, он чуть не задохнулся от хохота.
Переселенцы по требованию Вишневского в тот же день потянулись в сторону Уйгели. Неторопливо и безмолвно. Проводник, унтер-офицер, напился в тот день в Токае, но уверял Павла, что знает в Карпатах каждую тропу, каждую седловину. Не первый, мол, раз идет. Из Токая в польский Ярослав есть несколько дорог, но он еще не решил, по какой идти.
Ушли они, и Павел никогда больше о них не слыхал. Даже когда сам прибыл в Ярослав.
Ему было жаль этих людей, и он долго провожал их караван. Переселение в Австрию соотечественников, да и свое собственное, он считал величайшим обманом. Глядя теперь на то, как они переселяются в Россию, он был совершенно подавлен. И спрашивал себя: «Что же это?» Ему даже захотелось задержать их на какое-то время в Токае за свой счет, несмотря на то, что он уже изрядно поиздержался.
Однако надо было дождаться братьев, чтобы двинуться всем вместе. Говорили, будто хорошая погода стоит только в Токае, а в Польше и в России их ждут снежные сугробы.
Вишневский не разрешил отсрочить их отъезд.
Партии переселенцев должны были отправляться в назначенное им время.
Впрочем, жалость к соотечественникам недолго мучила Исаковича. Как у всех зажиточных людей, да еще и вдовцов, чувство это в нем было сильным, но преходящим, никогда не перерастая в неугасимый огонь сострадания, было зыбким, колеблющимся, как ветви легко колышущихся на ветру старых ив.
Понурив голову, он ехал вслед за соотечественниками несколько часов и лишь потом повернул обратно.
По вечерам, когда заходящее солнце еще светило и грело, Павел обычно сидел на каменных ступенях крыльца дома под шатром из виноградных лоз.
Два петуха, которых он, как человек суеверный, купил, чтобы они отгоняли духов, дрались тут же каждый вечер перед тем, как сопровождать кур на насест в конюшню. С тех пор как Павел их купил, он спал спокойно.
Перед рассветом они кукарекали, а он на заре возвращался от Вишневского и, следуя его примеру, спал до полудня. После выпитого вина, к которому он был непривычен, Токай больше не казался ему островом блаженных, а представлялся скорее странным, как и сам Вишневский, каким-то сумасшедшим городом.
Отойдя в Вене от общества соотечественников и оставшись один, Павел хотел поскорее соединиться с теми, кто переселяется, подобно ему, в Россию.
Он тешил себя мыслью, что он растворится среди народа, населяющего безграничные просторы России. Вишневский же уверял, что человек должен сам себе завоевать счастье, положение в обществе, богатство – так сказать, сам возложить себе на голову венец.
Исаковичу быстро надоело все это слушать, он теперь избегал Вишневского; прячась от него, садился в лодку и порой далеко уплывал вниз по реке. А под вечер купался в теплой воде к радости потешавшихся над ним жителей Токая, которые спрашивали себя, что может делать русский офицер в воде, среди лозняка, и к вящей муке агентов токайского магистрата, которые, неотступно следя за русским офицером, смотрели с берега, как он полощется в воде.
А когда Павел не ходил на реку, он, сидя на крыльце, читал, что тоже внушало удивление. Книги давал ему Вишневский. Получив их из Вены, он велел капитану их прочесть. Не с целью образовать его, а потому что сам читал плохо, чуть ли не по складам, и хотел, чтобы Павел растолковал ему их содержание. Книги присылали австрийцы, предназначались они для Санкт-Петербургской Коллегии. Переправляя их Костюрину в Киев, следовало дать какой-то отзыв. Пусть поэтому Исакович их прочтет, говорил Вишневский, и скажет, что́ написать в сопроводительном письме.
Это неожиданное поручение стало для Павла целым событием, запомнившимся ему на всю жизнь и оказавшим на него большое влияние. В прекрасно переплетенных фолиантах были сочинения знаменитых полководцев и генералов, толкующих о том, как надо выигрывать войны и побеждать в сражениях и как завоевывать страны.
То, что ему, Павлу Исаковичу, покинувшему родину и переселяющемуся в неизвестную даль человеку, который, подобно нищему, ходит по людям, надо было сейчас в Токае читать и думать, скажем, о том, как завоевывали Галлию, казалось капитану весьма диковинным. Читать, какую тактику применял шведский король в Тридцатилетней войне, и не иметь ни малейшей возможности оказать влияние на происходившие в России и во всем мире события, Исаковичу представлялось сначала достойным сожаления, потом страшным, а под конец – смешным и глупым.
Книги, кроме одной французской, были немецкие. Он вполголоса, медленно читал все подряд, даже когда не понимал.
Исакович говорил по-немецки довольно дурно, неуверенно, коверкал слова, а французский язык слышал только от взятых под Прагой пленных. О чем пишут во французской книге, которую ему дал Вишневский, он так и не понял, хотя долго рассматривал в ней чертежи. Видимо, это была биография французского генерала, имя которого Исакович прочел по слогам: Vi-com-te Tu-re-n-ne.
Но книги на немецком языке он понимал хорошо.
Больше всего ему понравились слепые глаза на скульптуре, изображавшей бюст римского полководца, которого звали Юлий Цезарь.
Павел читал о том, как Цезарь покорил Галлию.
И как он упрочил власть Рима над покоренными народами.
Наслаждался Павел и книгой, в которой Монтекукколи описывал собственные победы.
Все это было для него ново.
Внимательней всего штудировал Исакович схемы сражений, изучал он также и карты перевалов на Карпатах, имевшиеся у Вишневского. Когда все было прочитано, Вишневский поблагодарил Павла:
– При помощи ваших глаз и своих ушей я все запомнил, – сказал он и распорядился запаковать книги в сундук и отослать киевскому генерал-губернатору. – Иван Иванович Костюрин – весьма образованный человек. Для миссии в Токае он что бог на небесах. А я туда же положу бочоночек.
– Капитан, верно, полагает, – прибавил Вишневский, – что книги могут помочь выиграть сражения и стать генералом? И ошибается. Для полководца главное – покладистый характер. Генеральский чин обеспечивают связи при дворе.
И государство и слава – преходящи, вечна же – необходимость обладать ловкостью и умением угождать суверену. Будущее Исаковичей зависит от мнения, которое сложится о них у генерала Костюрина. Это добрый и веселый человек. У него красивая жена и дочь на выданье. Живет он в свое удовольствие. При случае пусть капитан ему скажет, что он, Вишневский, раздобыл эти книги специально для генерала! И для Коллегии!
Вишневский втолковывал Павлу, что они прибывают в Россию в пору великого военного перелома. Несколько молодых горячих голов в Коллегии утверждают, что конница в будущих войнах уже не сможет победить пехоту. Если только пехота не дрогнет! Например, прусская пехота при нападении конницы образует каре и открывает огонь. Причем стоит как вкопанная!
Коллегия сомневается: смогут ли русские создать пехоту, которая, образовав каре, не дрогнет? Если удастся научить этому мужиков, Россия будет способна создать бесчисленную армию.
А Костюрин едва не со слезами на глазах утверждает, что исход боя по-прежнему решает русская конница. И нет на свете такой пехоты, которая устоит на месте, когда атакует русская кавалерия.
Однако Коллегия создает пехоту.
И очень возможно, что Исаковичу в России придется служить в пехоте!
Павел заметил, что Санкт-Петербургская Коллегия, наверное, права. Но как кавалерист он на стороне Костюрина.
На маневрах в австрийской армии он изучал кавалерийские атаки, повторявшие тактику шведского короля во время Тридцатилетней войны. Петр Великий уже отказался от нее. Шведская и французская кавалерия приближались к пехоте медленно, стеной, стреляли из пистолетов с близкого расстояния и нападали лишь в том случае, если в рядах противника начиналось замешательство.
Франция использует и конных гренадеров.
Быстрый маневр рысью, затем гренадеры спешиваются и бросают гранаты.
Павел склонялся к венгерскому и сирмийскому методу. Ураганная сабельная атака! Вишневский смеялся и говорил, что Костюрину это понравится. Генерал думает так же!
Исакович, бывая в русском посольстве в Вене и в семье Божича, потерял всякую надежду обрести смысл жизни для себя и своего народа. А пьяница и развратник Вишневский, эта токайская марионетка, разбудил в нем эту надежду снова. Значит, не напрасно они, сербы, переселяются в Россию. Они ураганом примчатся в Сербию – на конях вместе с русскими!
Вишневский советовал Павлу идти в пехоту, потому что Коллегия сильнее Костюрина, а так Исакович сможет в один прекрасный день оказаться в Санкт-Петербурге. В армии не следует противоречить высокому начальству. Костюрин – человек добрый, порядочный, но уже старый.
Прошли времена кавалерии, сабель и пик. Он, Вишневский, в восторге от пушек, которые недавно получил Костюрин. А генерал все еще предпочитает пику!
Вишневский сообщал Костюрину о том, что французские и австрийские кирасиры не имеют прежнего успеха.
Павел заметил, что и они, сирмийские гусары, так считают, но это потому, что кирасиры вооружены палашами, которыми не только не пронзишь турка, но даже тюрбан ему не рассечешь.
Там, где шли в атаку венгерская кавалерия и сирмийские гусары, головы летели, словно под бритвой волосы. Вишневский считал главным создание многочисленной пехоты, которая встанет стеной в случае нападения пруссаков. А Павел пил за здоровье Костюрина, чья конница могла бы ураганом промчаться по Сербии и Турции.
Обычно они пускались в подобные мудрствования, когда вино ударяло им в голову.
Вишневский высмеивал Павла за его надежду, что вместе с русскими они двинутся в Сербию, как прежде смеялся над переселенцами, рассчитывавшими увидеть русскую царицу, быть ей представленными.
– Я, – говорил он, – сторонник пехоты и свои надежды возлагаю на Коллегию. Но Костюрину все же пошлю лучшее вино урожая этого года.
А Павел пусть еще раз подумает, не посватать ли ему генеральскую дочь и не взять ли миссию в Токае? Вишневский повторял это каждый раз, когда встречался с ним, а возвращаясь с прогулки верхом по окрестностям Токая, он неизменно заходил к Исаковичу.
– Я слыхал, капитан, будто хорошенькая горничная почтмейстера Хурки стирает вам белье. При желании вы могли бы иметь зверька и получше. Я бы вам нашел!
Когда Павел позже в России рассказывал братьям, как он проводил эту осень в Токае, все в конце концов сводилось к тому, что он и Вишневский ходили друг за другом, словно по кругу.
Вишневский говорил по-немецки неохотно, а Павел понимал по-русски далеко не все, и потому они то смеялись, то сверкали глазами, то в недоумении глядели друг на друга.
Вишневский утверждал, что беда сербских переселенцев в том, что, прибыв в Россию, они всё не могут уразуметь, что они в России.
И говорят всем и каждому, что переселились сюда для того, чтобы остаться сербами.
Это глупо.
Надо поскорее превращаться в русских.
Петербург, говорят, для иностранцев сущий ад, хотя в России их много. И при дворе немало!
Но все они на подозрении, а в Сибири ими уже хоть пруд пруди!
Он желает своим бывшим соотечественникам добра, вот и пусть берут пример с него. Все должны брать пример с него.
Сербский народ, как и прочие малые народы, лишь ручеек, которому надлежит как можно скорее счастливо и благополучно влиться в большое русское море. Соединиться с могучим и несметным русским народом. И слава богу!
Но соотечественники капитана, говорил Вишневский, переселившись в Россию, отказываются говорить по-русски, офицеры отдают команды по-сербски и распевают заунывные сербские песни. Не хотят жениться на русских девушках, тащат с собой своих женщин и поселяются, прибыв в Киев, на одной улице. А потом просят русских поселить их в одном месте. Держатся друг за друга, как пьяный за плетень. И что хуже всего – они даже и Костюрину надоели своими требованиями, что, мол, русские должны мстить туркам за Косово. Но путь России, да простит его капитан, ведет не в Сербию, а в Константинополь, на Босфор!
Исакович в этих жарких спорах считал вполне естественными жалобы несчастных людей на свои беды и их просьбы о помощи у сильного братского государства. Вот и черногорцы, как говорили в Вене, послали в Россию своего владыку Василия.
Вишневский же доказывал, что не это главное, переселенцы должны помогать друг другу, а не устраивать свары. И перво-наперво искать связи в Петербурге. К примеру, когда Исакович прибудет в Киев, ему следует похвалить все, что он видел в Токае, и умолчать о том, что ему не понравилось. К сожалению, сербы поступают наоборот. Без конца сутяжничают и всем уже в Киеве надоели.
Вишневский совершенно спокойно рассказал, что ему известно о разговорах, которые ходят о нем и о его гареме среди сербов и в Вене, но разве это наносит какой-либо ущерб русской империи и православной вере? Или сколько-нибудь касается тех, кто проезжает через Токай?
Главное, сказал Вишневский, создать благоприятное, доброе мнение о сербах при русском дворе. Издалека сербский народ представляется русским храбрым витязем, который поможет выгнать турок из Европы, туда, откуда они пришли. Надо делать карьеру, добиваться чинов, говорить по-русски и забыть Сербию. Прошлого не воротишь! Все – от Ледовитого океана и до Триеста, о котором рассказывал капитан, – должно принадлежать русским. И он, Вишневский, чувствует себя русским, а не сербом.
Серб – карлик, русский – великан!
Какое-то время Павел спорил, потом грустно прощался и с чувством горечи уходил. И после таких разговоров долго, до самого рассвета не мог сомкнуть глаз.
Однако Вишневский вовсе не таил зла на Павла за то, что тот ему противоречит. Он сказал Исаковичу, что даст генералу Костюрину о нем благоприятный отзыв, как и обо всех его сообщениях, касающихся Темишвара и Вены.
В последующие дни Вишневский принялся доказывать Павлу, что сербы сами виноваты в том, что русские начинают относиться к ним с недоверием. Поначалу кое-кто пошел в гору. В русской армии есть уже несколько генералов соотечественников Исаковича. Один получил графский титул и графское поместье. Некоторые прославились на Кавказе. Но сербы постоянно требуют выделить им отдельную территорию, чтоб это была Новая Сербия. И послушания им не хватает. На войне дерутся отлично, но едва лишь наступает мир, в войсках начинаются беспорядки. Капитан наверняка услышит в Киеве – не успели поселиться и тут же подняли свару. Бунтовщики!
Исакович угрюмо заметил, что, как ему известно, сербам торжественно обещали выделить в России отдельную, сербскую провинцию. Это им обещали даже в Австрии, так что уж наверно следует ее создать в братском государстве.
Вишневский считал это ошибкой и уверял, что лучше всего отступиться от этого требования. Пока сербы сутяжничают, другие занимают в русской армии посты. Сербы требуют Новую Сербию, а этот проклятый Хорват, выдающий себя за серба Шаму, который не пожелал даже, проезжая через Токай, нанести ему визит, ухитрился получить грамоту и теперь может сформировать в России собственный венгерский полк. И даже предложил сформировать отдельные – молдавский, македонский, болгарский и албанский – гусарские полки. Что сейчас скажут на это сербы?
Хорват получит то, чего добивается, потому что знает себе цену. Не то что сербы. Бросились к Шевичу, точно мухи к липкой бумаге, и даже не взяли расписки, что их по приезде в Россию повысят в чине. А сейчас, когда Костюрину напоминают об этом, он злится как черт. Не хотят сербы его, Вишневского, слушать.
Павел, сидя с Вишневским в саду, признавался, что ему из-за всего этого просто жить не хочется. Особенно, когда подумаешь, как все обманывают сербов. Но плакаться теперь поздно, он едет в Россию и ничего не просит; Исаковичи хотят лишь умереть воинами, чтобы хотя бы не смотреть, как закабаляют перешедших в Австрию сербов, заставляют пахать графские и церковные земли. Под австрийское иго они не пойдут.
Вишневский заметил, что Павлу надо еще раз как следует поразмыслить и все-таки согласиться принять миссию в Токае.
Неужто лучше иметь маленькую, обособленную Сербию в России, стеречь в пустыне границу от татар и турок или стоять на границе с Польшей, чтобы украинцы не перебегали в Польшу, чем раствориться в могучем русском море, стать русскими и жить себе припеваючи? Имперская Коллегия в Санкт-Петербурге рассчитывает, что они будут верой и правдой служить государству Российскому, но он, Вишневский, в этом, надо сказать, сомневается. Народ, живущий на границе между двумя великими державами, редко бывает верен, он всегда готов на предательство. Вишневский видит, что капитану горько признать эту правду, но пусть он простит его за искренность. Он обязан это сказать. Разговаривая с проезжавшими через Токай в Россию офицерами, он всякий раз наталкивается на одно и то же: упрямство, непослушание, запальчивость и склонность к бунтарству. А ведь его прямой долг докладывать обо всем Костюрину.
– Вот вы сами, капитан, рассказывали о том, как возненавидели Австрию. А ведь поначалу просились в нее, видели в ней убежище и утешение.
Исакович сердито кричал, что негоже подозревать людей, которые покидают родину, потому что им плохо и потому что они не хотят терпеть несправедливости. Это порядочные, честные люди, и русские в этом убедятся. Как и военные власти в Киеве. Австрия их гнусно обманула. Они не могут допустить даже в мыслях, что Россия поступит с ними так же.
Вишневский успокаивал Павла, но тут же тихо добавлял, что, по правде говоря, многие сербские офицеры получили рацион, порционные и подъемные деньги на переселение своих людей и, уехав в Австрию, не вернулись. Деньги получают и русские, но они не исчезают.
Исакович начинал терять терпение, разговаривая с этим сербом – первым встретившимся ему в русской армии офицером.
– Надо помнить, – горячился он, – и то, что люди за бесценок продавали свою землю и дома, что они горюют по семьям. Ведь они бросают пепелища, покидают близких и переселяются, точно цыгане, таборами! Это тоже нелегко! А расставаться с могилами, где почиют их отцы, сестры и братья? Поэтому порой и грешат, как в бреду.
Вишневский снова посоветовал Павлу остаться в Токае. Тут, мол, ему будет хорошо.
Павел, выругав про себя Вишневского, сказал, что уехал из Австрии и оставил Сербию не ради того, чтобы продавать и покупать вино в Токае и делать на этом карьеру. И умолк, ожидая скандала.
Однако Вишневский и на сей раз лишь улыбнулся и заметил, что он срывает ему задуманную комбинацию. Ему, Вишневскому, придется остаться здесь и, как изволил выразиться капитан, делать карьеру на вине. Если, конечно, Костюрин не решит иначе!
После этого разговора он впервые ушел, простившись с Павлом холодно и нелюбезно. Но хотя было ясно, что Вишневский огорчен, держался он безукоризненно. Гусар подвел ему лошадь, и он как-то по-особому сел в седло. Обычно, прежде чем сесть, Вишневский щипал свою кобылу и, когда та начинала беспокойно вертеться, легко и элегантно вскакивал в седло. Потом он снова щипал ее за морду. Кобыла становилась на дыбы, а затем послушно шла рысью. Павел удивился, что кобыла все это терпит, и с недоумением смотрел, как Вишневский без посторонней помощи поставил ногу в высоко подтянутое стремя и вскочил в седло, словно под ним была не лошадь, а дракон. Исакович долго следил за удаляющимся гостем.
Вот с чем он столкнулся, уехав из Австрии в Россию в поисках счастья и утешения! И кто знает, что еще ждет его впереди?
Спустя несколько дней к нему вдруг заявились в гости супруга и свояченица Вишневского, хотя Павел их вовсе не приглашал и не ждал, и с тех пор стали навещать его регулярно.
Гостьи усаживались в саду и пили с Исаковичем миндальное молоко.
Под вечер они отправлялись в экипаже на прогулку по окрестностям Токая и на обратном пути, громко смеясь, заезжали к нему. Вишневский это знал и одобрял.
И нисколько не ревновал.
Однако относился к жене совсем не так, как господин Божич – к Евдокии. Вишневский ни разу не сказал супруге, как, впрочем, и никакой другой женщине, ни одного бранного или оскорбительного слова. К каждой женщине он относился так, как относился Божич к своей дочери. Было ясно, что Вишневский пользовался у женщин успехом и они поглядывают на него благосклонно.
Капитану, говорил Вишневский, представляется случай провести в Токае несколько дней в дамском обществе. Вдовцы при желании пользуются у женщин неизменным успехом, и не потому, что они превосходят других мужчин на любовном поприще, а потому, что у них нет жен. Женщины обычно любят одерживать победы и отбивать чужих мужей, но все-таки предпочитают пользоваться симпатией холостяков, когда можно обойтись без соперницы.
Дамы слушали его рассуждения в присутствии Павла и смеялись.
Супруга Вишневского прямо сказала, что женщины редко берут в любовники вдовцов и неохотно выходят за них замуж, потому что вдовец вечно сравнивает вторую жену с первой, живую – с покойной. А с этим ни одной женщине примириться нелегко.
Так называемая жена Вишневского приходила к Павлу лишь для того, чтобы как-то убить время в скучном Токае. Она была вылитая цыганка, и не только лицом, она и плясала как цыганка, и грудь у нее была цыганская, крепкая, и кожа смуглая, и ноги красивые. В черные волосы она втыкала красные гребни, а под шелковый желтый кринолин поддевала множество красных нижних юбок.
Павел ей нравился, говорила она, потому что он высокий и статный. И Вишневский ей потому же понравился, когда они познакомились. Не будь Вишневского, кто знает, как бы у них с Павлом получилось, но теперь вряд ли.
И если Вишневский женился на ней лишь шутки ради, то она вышла за него замуж всерьез.
Исаковичу надо почаще заходить к ним, она покажет ему своего сынишку. Пока он не родился, она была на свете одна-одинешенька.
Несмотря на все презрение, которое Павел испытывал к этой женщине, он не мог не поддаться обаянию ее веселого нрава.
Вишневского она характеризовала просто. Он, мол, из тех, что только представляются счастливыми, надменными и злыми. На самом же деле это не так. Беда его в том, что, если он чего-нибудь захочет, он должен добиться этого во что бы то ни стало, мысль о возможной неудаче для него невыносима. Воля у него сильная, и он не может допустить, чтобы желаемое ускользнуло от него. Особенно женщины. И все же он человек сердечный, нужно только уметь к нему подойти. А она умеет!
Так называемая свояченица явно имела на Павла определенные виды. Эта озорная двадцатилетняя блондинка с пышной грудью с самого начала знакомства пыталась остаться с Павлом наедине. Горничные Вишневского рассказывали почтмейстеру Хурке, будто барышня беременна, но скрывает это. Была она статная, с крепкими точеными ногами, которые, садясь в экипаж или выходя из него, всячески старалась показать до самых бедер и при этом с деланной стыдливостью просила мужчин отвернуться и не смотреть на нее. Когда она танцевала, в корсетке тряслись ее груди цвета персика, покрытые, как и обнаженные плечи, легким золотистым пушком. Она постоянно вздыхала и хищно смотрела на Павла из-под опущенных ресниц своими светло-серыми глазами. Волосы у нее были густые, желтые, как солома. Две крупные серьги висели в ушах.
– Вишневский, – говорила она, – ничего не может мне сделать!
И прибавляла, что весной думает выйти замуж.
И хотя про Дунду, которую Павел всячески избегал, шептались, будто она беременна, талия ее была всегда затянута. И бегала она легко. Белые рюши на ее корсетке, словно голуби, трепетали на плечах и, вспорхнув, опускались на шею.
Вишневский, хватив лишнего, уверял, что ей под силу измотать целый полк. У нее могучее тело и еще более могучая воля. Дунда все время твердит его жене: «Как, Юлиана, скажешь! Как, Юлиана, решишь!» А на самом деле выходит так, как скажет Дунда и как решит Дунда.
Высокомерный, щедрый, вежливый, Вишневский хотел, чтобы таким и запомнил его Токай. По его настоянию Юлиана раз в неделю объезжала больных бедняков, возила им гостинцы, еду и снабжала каким-нибудь лекарственным растением, из которого следовало варить целебный отвар.
Она просила Исаковича ее сопровождать.
Дунда больных не навещала, она навещала окрестные дворянские семьи венгров, вернее своих подружек. А по воскресеньям ходила в католическую церковь. Но тоже просила Павла ее сопровождать. И очень жалела, что капитан не хотел входить в церковь.
Ни Юлиана Вишневская, ни Дунда Бирчанская не ездили и не умели ездить верхом. Зато каждый вечер они заезжали за Павлом в экипаже, чтобы отправиться за город. А Дунда спускалась и к речке, чтобы покататься на лодке и посмотреть, как плавает Павел.
Давно уже она хочет кое-что сказать капитану, нередко говорила она во время прогулок.
Обе они уверяли, что жизнь в Киеве веселая, но тем не менее уговаривали Павла остаться в Токае. Вишневский, говорили они, затосковал, ему надо сменить обстановку, получить чин. В Киеве у него большие связи. Если бы Павел остался в Токае, тот обеспечил бы ему блестящее будущее. Во всяком случае, пока Вишневский устраивал бы дела в Киеве, они тоже остались бы в Токае.
Они бы так хорошо провели с Павлом время!
Как ни старался Павел узнать, кто эти женщины, кто их мужья и родители, он так ничего и не смог узнать. Ему нравилась жена Вишневского, с нею у него сложились теплые дружеские отношения, которые могли бы, несомненно, перерасти в нечто большее. А свояченица навязывалась с откровенностью, свойственной иным девицам, переставшим быть девицами.
Обе охладели к нему лишь после того, как почтмейстер Хурка за спиной Павла стал распускать слухи, что капитан живет с его горничной, которая стирает ему белье.
Не удалось Исаковичу узнать и о двух других женщинах, живших в доме Вишневского. Юлиана сказала только, будто они иностранки и ни она, ни сестра к ним никакого отношения не имеют. Это благородные красивые дамы, которые учат музыке и языкам детей Вишневского от первого брака.
От знакомых Павел слышал о Вишневском одно хорошее: «Как он симпатизирует Павлу, какой это добрый человек, какой благородный, как он влиятелен в Петербурге!»
В октябре визиты дам участились и удлинились, и кто знает, чем бы все это кончилось, если бы в один прекрасный день не прибежал почтмейстер Хурка с известием о скором приезде его братьев в Токай. Титулярный майор Юрат Исакович находился всего в двух днях пути.
На другой день, в день святой мученицы Харитины, а для почтмейстера в день евангелиста Луки, пятого, то есть восемнадцатого, октября вышеупомянутого 1752 года, Хурка привел к дому ехавшего верхом в сопровождении экипажа и пяти гусар Юрата Исаковича. Ни Юрат, ни Павел о мученице Харитине не имели понятия. Только почтмейстер знал, кто был евангелист Лука.
Так все трое и записали тот день.
Майор Юрат Исакович прибыл в упомянутый день и год в Токай с женою, которая была на третьем месяце беременности, без детей. Весь путь через Венгрию он проехал верхом, а жену вез в экипаже сенатора Богдановича с огромным черным кожаным верхом. После долгой езды Юрат ходил по земле раскорякой, словно и ее хотел оседлать. Анна была хороша, как никогда.
По настоянию тещи, г-жи Агриппины Богданович, детей пришлось оставить в Нови-Саде у дедушки и бабушки. Жена сенатора отпустила дочь в Россию при условии, что дети останутся дома. Сначала она вправе поглядеть, где и как зять построит в России дом и построит ли его вообще. А уж потом они отдадут ему детей. Глупую же, слепо влюбленную в него дочь пусть забирает с собой.
В следующем году весной, если зять устроится, пусть приезжает за детьми.
Встреча Анны и Юрата с Павлом была сердечной, но невеселой. Оставшись без ребят, Анна была озабочена и грустна, в глазах у нее горел странный огонек и блестели слезы.
И Юрат не выглядел прежним веселым и беззаботным офицером. Жизнь, говорил он, складывается глупо, если у человека наряду с женой имеется теща, и еще глупее, если ему придет в голову переселиться в неизвестную страну. Он бросил-де друзей – сирмийских гусар, оставил дом, расстался с обществом, с которым привык встречаться каждый день. Ему жаль, что он не увидит больше Дуная и Фрушка-Гору и не будет пить сремское вино. В России, говорят, пьют бог знает что. Негоже так часто переселяться. Лучше уж было остаться в Среме, в Темишваре, и там на месте ухлопать Гарсули. Остерегаясь, чтобы не услышала жена, он почем зря ругал тещу за то, что та оставила у себя детей.
– Прости меня господи, я же не с тещей, а с ее дочкой детей народил!
Юрат рассказывал, что они изрядно намучились, проезжая Венгрию, но хуже всего им пришлось, когда на пароме переезжали Тису. Трудно было и в корчмах по дороге. Нет ничего тоскливей, чем венгерская глинобитная корчма под жарким солнцем среди голой равнины.
– Просто дышать нечем!
Анна обняла Павла, счастливая, что наконец доехала и что нанятый для них дом просторный и уютный. Особенно радовали ее цветы перед окнами и сад. Можно будет какое-то время в Токае отдохнуть. Она бездумно и без особых тревог родила двоих ребят, но сейчас, и сама не знала почему, при одной мысли, что третьего придется рожать без матери и повивальной бабки, у нее мурашки пробегали по спине.
– Двоих рожала, – говорила Анна, – мать была рядом, а теперь, как схватят родовые муки, гляди в заснеженные окна на незнакомую стреху!
Почтмейстер Хурка быстро разместил гусар и возы по дворам, и Юрат, впервые в жизни не торгуясь, расплатился. Пусть идут и дукаты, куда ушло все прочее!








