Текст книги "Переселение. Том 2"
Автор книги: Милош Црнянский
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 33 страниц)
Тот сошел с лошади и с саблей в руке вел в атаку роту гренадеров, которых во время боя, то есть маневров, взял под свою команду наряду с ахтырцами.
День выдался невероятно знойный и душный. Трифун шагал сквозь тучи пыли под удары барабанов, как на параде. Треуголку он потерял, и его рыжие волосы спадали на лоб, а косица болталась на шее. За ним, отбивая шаг, маршировали триста солдат и как безумные кричали: «Ура! Ура!» Неодолимой стеной они наступали на какой-то лесок.
Никогда еще Трифун не был одет так блестяще.
Он шел в обтянутых лосинах, словно танцуя.
Сапоги его были начищены до блеска.
Сабля сверкала.
Он казался моложе на двадцать лет.
Позже офицеры рассказывали Павлу, что у Трифуна молодая любовница, барышня, которую он выиграл в фараон и теперь прячет у себя в шатре.
Костюрин в своем бюллетене для Коллегии дважды упомянул Ахтырский полк.
Павлу довелось увидеть на Ингуле и Юрата.
Его эскадрон застиг врасплох пехоту из шанца Крылов, загнал ее в реку, и солдаты бежали вдоль песчаного берега (глубоко в воду они зайти не могли), как стадо овец. А Юрат немилосердно их преследовал, врезавшись в перепуганную толпу спотыкавшихся людей, и, хотя это были только маневры, с каким-то зверским упоением молотил их плашмя саблей.
Павел с отвращением смотрел на вошедшего в раж широкогрудого толстяка, которому никогда не дашь его тридцати лет, будто он уже достиг полковничьего возраста.
Костюрин считал, что Юрат потопил бы и посек всю эту пехоту до последнего человека.
Петр вызвал у Павла глубокую жалость.
Новосербский полк Прерадовича был захвачен врасплох в одном селе, и полуэскадрон Петра вместе со всем полком оказался зажатым среди заборов и домов, попав в безнадежное положение. Пехота Хорвата, которую тот называл молдавской, настигла полк во время сна, неподалеку от угольной шахты. Живан Шевич орал во всю глотку и обвинял во всем Исаковича, который якобы не выставил дозоров, и Костюрин грозил наказать всех офицеров, а кой-кого понизить в чине.
Павел видел, как Петр стоял с тремя офицерами у забора.
Шевич подвел их к Костюрину, который, спешившись у небольшой деревянной церквушки, собирался перекусить на свежем воздухе.
Петр стоял бледный, осунувшийся и явно подвыпивший.
На губах его играла глуповато-грустная улыбка.
Павел никогда еще не видел его таким.
После маневров Костюрин с генералом Бибиковым разбирали в Бахмуте поведение каждого офицера. А на другой день вечером в Миргороде был дан большой бал.
С обязательным присутствием жен офицеров округа.
Согласно строгому распорядку, царившему в то время в русских войсках, Павел не имел права во время маневров встречаться с родными. И потому видел их лишь мимоходом.
Он был обязан неотлучно находиться при штабе Костюрина и Витковича, а ночью в постели – один.
И первое знакомство с Бахмутом и Миргородом запечатлелось в памяти Павла как узоры в калейдоскопе. Хорвата, Шевича и Прерадовича он видел лишь мельком.
С родичами провел минуту и мог перекинуться с ними лишь несколькими словами. Как во сне.
Анну Павел встретил на балу в Миргороде. Она поднималась со старой госпожой Шевич по деревянной лестнице, ведущей в зал, где пили, ели и танцевали. Все помещение было украшено полевыми цветами. Среди зелени краснели увядшие и опавшие маки. От маков и полевых трав воздух в зале был спертый. Дышалось трудно.
Анна показалась ему красивой. Она давно уже оправилась после родов, но рядом со старой мегерой выглядела невеселой. Это был первый выход в свет Анны в Миргороде, и ей пришлось даже танцевать полонез.
Юрат танцевал не с Анной, а с женой генерала Бибикова. Улучив минуту, Павел остался с невесткой наедине, они поднялись над танцующими на деревянную галерею с ложами, откуда доносился смех парочек, скрытых балюстрадой, увешанной подсолнухами, похожими на маленькие солнца. Анна, смахнув с глаз слезинки, взяла его под руку.
Она боялась, что вот-вот заплачет.
– Дочка здорова, – сказала Анна. – И до того хороша, что в Миргороде твердят, будто красивей девочки они не видели.
Павел поглядит на нее, когда приедет в Бахмут.
Бибиков твердит, что стоит поглядеть и на маму!
Юрат получил бумаги от Шевича, из которых ясно, что ее отец, сенатор Богданович из Неоплатенси, просит разрешения привезти детей. Следующей весной она их увидит.
Сейчас их уже трое.
И со странной и вовсе не веселой улыбкой заметила, что их, разумеется, будет больше. Все ей говорят, что это воля божья. И родители должны быть счастливы, ибо в родных детях находят свое продолжение. Что касается ее, то она этого не видит, да и Юрат тоже, не видит она и той любви, что была в Среме.
Нет дня, чтобы Юрат не оставлял ее одну – то играет в карты, то уходит на охоту, то в компании офицеров с госпожой Бибиковой отправляется верхом на прогулку. Он, не позволявший раньше жене танцевать полонез с посторонними, сейчас, в Миргороде, рад-радешенек сбагрить ее какому-нибудь офицеру.
«Пляши, мол, покуда молода и еще не ушло твое время. Потом, когда вырастут дети, уже не придется!»
Их семейная жизнь уж не та, что была прежде.
Павел попытался утешить Анну. Юрат, как ему кажется, понимает, что основал семью, пустил корни в русской земле и теперь думает о будущем, а это вовсе не плохо. Заботится о своих детях. Он хороший отец.
На что Анна только прошипела:
– Неужто?
Юрата волнует только его военная карьера, а не семья и жена. «Мне, дескать, Бибиков лично привезет из Санкт-Петербурга через год-другой полковничью, а там и генеральскую ленту. Не хочу отставать от русских. Хочу жить по-человечески, а не сидеть с пустыми руками!»
– Значит, он не только хороший отец, но и муж!
– Я отдала бы все эти русские генеральские ленты за одну улыбку Юрата, за то, чтобы увидеть его склоненным над колыбелью дочери. А он не успеет взять ее на руки, как уже храпит. Всю Россию отдала бы, чтобы только разок посмотреть, как он нежно целует ее маленькую ручонку, как он целовал, бывало, старших. Еще разок услышать, как он говорит: «Какую-то ворожбу или порчу напустили на капитана Радоевича. Снятся ему заколотые французы, являются во сне, хватают его, режут. Он просыпается весь в поту и кричит: «Чур меня, чур меня!» А я, как ребенок, засыпаю, стоит только опустить голову на твою, Анна, грудь».
Анна стояла перед Павлом в своем черном кринолине с красными бархатными бантами на груди. Ее длинные черные косы были обвиты вокруг головы и стянуты серебряной сеткой. Черные глаза горели каким-то диким огнем. Она была похожа на татарку.
Павел обещал как можно скорее приехать к ним.
– Далеко ты, милый, от нас! – шептала Анна. – Привел нас сюда и бросил. А я рассказала бы тебе о многом, о том, чего никто не знает. Не о генеральстве я пекусь и, да простит меня бог, не о детях. Вышла я замуж по любви, о ней больше всего тоскую. Для чего мне Юрат, если нет любви!
Павел хотел объяснить Анне, что не в силах ничем помочь, что сидит в Киеве как под арестом и что надо набраться терпения.
Тем временем старая госпожа Шевич громко позвала Анну, и Павел, так ничего и не сказав, расстался с невесткой.
Анна бросила на него грустный взгляд и ушла.
А госпожа Шевич собрала дам среди зала вокруг офицера, который с длинной палкой, завершавшейся букетом цветов, под крики и замечания публики, раскорячив ноги, показывал, кривляясь, новый танец.
Это был первый менуэт в Миргороде.
Павел об этом не знал.
Он еще раз увидел Анну, такую молодую и бледную, среди сборища дам, и тут же она затерялась в толпе.
На другой день в прозрачном вечернем сумраке при помощи казачьего есаула Укшумовича, Павел разыскал хатенку, в которой временно, пока ему отделают дом, жил в Миргороде Петр Исакович.
И Петр, и Юрат, и Трифун получили большие земельные угодья под стать поместьям. Но на тех землях, на Донце, кроме душистых, высоких трав, акации и лип, ничего не было. Не было и живой души. Лишь изредка на горизонте маячили всадники. Все офицеры ютились в Миргороде, где Хорват, Шевич и Прерадович продолжали свою свару.
Миргород, судя по письмам Юрата тестю, был в те времена чудесный, уютный городок, с деревянными церквушками, укреплениями, казармами и каменным зданием комендатуры.
«Большая деревня, – писал Юрат, – в которой живут князья и княгини».
Центр Миргорода был точно парк.
Больше всего Павлу понравились источники под липами и акациями; вода, якобы лечебная, была чистая как слеза и доступна каждому.
Родники неустанно шумели и рокотали в прозрачной ночной тьме.
В Миргороде в сентябре пахло отцветшей липой, левкоями и шалфеем.
Петр Исакович поселился в доме, принадлежавшем Шевичу. По сути дела, это был флигель посреди огромного двора, где жили слуги Шевича. Старая Шевич дала Варваре, которую терпеть не могла, кое-какую обстановку, чтобы было только на чем спать и есть.
Варвара сидела у единственного окна и смотрела на слуг и служанок Шевича, которые в конце двора разложили костер и пели и плясали вокруг него.
Таково было распоряжение хозяев в честь приезда Костюрина!
Проходя по двору, Павел бросил взгляд на пестро разряженную дворню. Люди весело перепрыгивали через костер и кружились в хороводе, совсем как в Среме. И ему пришло в голову, что они, Исаковичи, приехали в Россию и вертятся вокруг Костюрина в Киеве, а русских людей, о которых столько было разговоров в Темишваре, кроме слуг и служанок, еще по-настоящему и не видели. Павел услышал песню, как две капли воды походившую на те, что пели в Хртковицах.
Укшумович, потрепав его по плечу, пошел обратно. Павел двинулся дальше, и тут Варвара повернула голову и радостно вскрикнула.
Потом плача кинулась к нему на шею и, крепко обняв, повела в дом.
Когда она подняла шандал со свечой, чтобы показать место, где ему сесть, Павел с грустью увидел, что она в трауре, показавшемся ему еще черней в свете мерцавшей в углу лампады.
Он ясно различал только распущенные рыжевато-золотистые волосы и большие испуганные глаза на бледном лице.
Она не знала о его приезде. И не ждала его. Петр еще не вернулся.
Позже Павел рассказывал, что ожидал услышать плач и причитания.
Однако молодая женщина быстро взяла себя в руки, осушила слезы и заговорила грустно, но спокойно и здраво.
Лишь время от времени у нее на глазах снова наворачивались слезы и она повторяла, что в те дни на нее навалилось слишком много, будто каменная лавина обрушилась.
Она расспрашивала его: почему он так задержался в Киеве, когда приедет, чтобы опять им быть всем вместе? Но говорила обо всем рассудительно, без воплей и причитаний. И только грустно улыбалась.
Она не утратила своей красоты.
Напротив. Креп, который она надела, оттенял ее рыжевато-золотистые волосы. И лишь приглядевшись внимательней, он заметил у нее необычную синеву под глазами. Варвара тихо рассказывала, как Петр обезумел, когда однажды утром после ужасных корч, плача и одышки, которыми так страдал их малыш, вдруг увидел, что ребенок, которого он обнимает и баюкает, мертв.
С Петром было очень тяжело.
Весь день и всю ночь он не хотел верить, что ребенок мертв.
Он обнимал его, сжимал в своих объятьях, целовал и кричал.
С большим трудом протопоп Булич уговорил его отдать ребенка.
С тех пор Петр ни разу по-человечески не ел и не пил.
А напился, когда Юрат приехал за ним верхом.
Усмехнувшись, она рассказала, как страшны детские похороны; Петр нес гробик с телом сына под мышкой.
А каково ей было слушать, как Булич утешает Петра, что это, мол, лишь первый ребенок, а первенцы часто умирают. Умирают и у других людей. У него, мол, молодая и красивая жена, и бог поможет им народить еще шестерых детей. Время есть.
Сказала, что держалась хорошо. Теперь она знает, что когда в доме смерть и плач, непременно кто-нибудь скалит зубы.
Павел спросил, неужто они не могли поселиться вместе с Анной?
– Нет, – сказала Варвара, – и это к лучшему, что не нашлось такого дома. Я не хочу, чтоб мужа видели в таком состоянии. Не хочу, чтоб даже Юрат, родной брат, его видел. Петр совсем потерянный. А Юрат слишком веселый. Больше всего Трифун помогает.
– Каким образом? – удивленно спросил Павел.
– Ну, скажем, Трифун спрятал пистолеты Петра, как только пришел. Не спускал с него глаз и даже вместе с ним плакал, хоть было видно, что он плакать не умеет, а только сопит.
Сейчас Петр, как безумный, твердит, что он ей, Варваре, приносит одни несчастья и хочет вернуть ее домой, в семью. Твердит, что обездолил ее, что он во всем виноват и что он вообще ей не пара.
«Поезжай, – говорит, – со спокойной душой в Неоплатенси к отцовской могиле, а я останусь здесь, у могилы сына».
– Никогда бы не поверила, – сказала Варвара со странной улыбкой, – что такое со мной случится. Заладил муж одно: «Иди и живи счастливо и богато в Бачке. Для чего тебе я? На мне лежит проклятье! Не хочу, чтобы говорили про меня: «Он сделал ее несчастной!» А Трифун сердится, укоряет: «Услышат такое люди и обвинят не нас, Исаковичей, а ее. Неужто ты желаешь жене позора да еще в то время, когда она ходит с тобой на могилу ребенка до сороковин?
Ее место в Миргороде!
Чего ты хочешь? Прогнать ее с могилы сына? Если есть проклятье, борись с ним сам, не переноси на жену. Неси свою ношу сам. Не позорь семью. Бог тебе дал жену, красивую, как цветок! За такую я бы с радостью и сто проклятий вынес!»
– Неужто Трифун так ему и сказал?
– Да, так старик и сказал, да еще добавил: «Ты, Петр, ей сейчас вместо и отца, и матери, и ребенка. А что может быть лучше этого? Береги ее, – говорил Трифун, – такие женщины с неба не падают как манна небесная, дуралей ты эдакий! Разве не видишь, что сенатор проклял, а бог наградил тебя счастьем, как никого из нас? Уезжайте отсюда и живите счастливо на другом месте».
Павел предложил Варваре дом в Киеве.
Но Варвара ласково отказалась.
Не знает он, вдовец, женского нрава. До того, как ей пришлось пережить такое, она никогда и представить себе не могла, даже и сейчас смешно об этом подумать, что муж предложит ей уехать. Ей ясно, что, если она уедет, Петр с тоски по ней здесь подохнет, как последняя собака. Трифун хорошо говорил с ним и оказался из всей семьи самым добрым, когда ей это больше всего требовалось, но и он не знает, что Петр не из тех людей, кто может заменить жене отца и мать, он ей только ребенка заменяет. Она же должна заменить Петру сына. Не может она допустить, чтоб его списали в инвалиды, ведь Петр так радовался России! Не может допустить, чтоб он повис тяжелым бременем на шее Шевича, спился или проигрался в карты. Она помнит, каким красивым, молодым, веселым пришел к ним в дом. Годами его мучила мальчишеская ревность. Ведь он сущий ребенок! Никогда она не забудет его левый глаз, как этим глазом он на своего мертвого сыночка глядел. Думал, что сможет привязать ее к себе, что она сильнее будет любить его, если родит от него ребенка. Смерть сына связала их теперь гораздо крепче. Не уедет она. Что ей делать без Исаковичей? Не вернется она к мертвому отцу. Конечно, люди кое-что растаскают из домов в Неоплатенси, Варадине и Субботице. Родственники всегда воруют, когда кто-нибудь умирает. Все равно хватит. Патерам в Митровице все известно, они сохранят остальное. И Петр, покуда она жива, не будет ходить по Киеву и просить милостыню. Увидит она еще своего мужа на коне, увидит, как женщины будут оглядываться на красивого гусара.
Когда Павел торопливо собрался уходить, Варвара тихо заплакала, а когда проводила его во двор, заросший высокой травой, за спиной у нее теплилась свеча да мерцала лампада. Почему она тихо плачет, досточтимый Исакович не понимал да и не спрашивал. И только с ужасом смотрел на эту красивую женщину, заброшенную сейчас так далеко от того города, где он увидел ее первый раз и где потом видел так часто. Сейчас она мало чем походила на ту молоденькую девушку, которую он привык считать своей младшей сестрой, когда она носилась и ненастной осенью, и цветущей весной по Варадину вместе с его покойной женою. Прощаясь, Варвара, как и Анна, сказала, что они будут его ждать и что он опять бросил их. Потом, нежно поцеловав, прибавила, что знает: смерть стоит между ними. Вероятно, она думала о смерти его жены. Но теперь ей известно и то, что смерть соединила ее с Петром. Ребенок он, дитя малое, но в жизни женщины и это кое-что да значит.
Исакович впоследствии вспоминал, что Варвара смутила его в тот раз и что и в ней он почувствовал перемену, происшедшую в России.
В тот же вечер он встретил Юрата. Тот играл в карты и выигрывал.
– Майора, – сказал Юрат, – я получу наверняка.
Бибиков лично разрешил ему прибавить пять лет в своей метрике. Старого Бибикова интересует не его возраст, а его жена Анна.
Просто с ума по ней сходит.
Юрат легче и веселее своих братьев перешел рубеж из их прежней жизни в настоящую. Подобно протопопу Буличу он чувствовал себя в Миргороде, как в Среме и Банате. И хотя этот толстяк не знал ни того, что напишет о Петре Великом офицер Джюлинац, ни того, что напишет об Украине, этой колыбели славянских народов, ученый архимандрит Раич{45}, Юрат чувствовал себя в России как у себя дома. Сербия и Россия очень скоро для него отождествились. До самого Киева можно было ехать через села, которые назывались именами бачских, сремских и славонских сел. Куда ни пойдешь, всюду звучит сербская песня, даже и в Арнаутке натыкаешься на старых знакомых.
И акация на Донце и на Беге одна и та же.
Юрат поселился в доме Шевича, который, казалось, был построен специально для него.
Старая генеральша Шевич – сухая, седая мегера с холодным взглядом желтых глаз, совсем белая, точно поднялась из гроба, с черной бархоткой вокруг шеи, управлявшая железной рукой всем семейством, только с Юратом была готова на любую шутку и забаву.
Он же научил ее танцевать полонез.
Толстяк стал любимцем и всех молодых женщин в доме Шевича. И хотя Юрат не позволял себе ни скабрезных словечек, ни каких-либо вольностей, он взял себе в обычай каждой шепнуть, что не будь она ему родственницей, кто знает, что было бы. «Аница, Смиляна, Савка, Алка, не будь ты мне родственницей, мы бы с тобой о-го-го!» Юрат не был силен в грамоте – терпеть не мог писать, кривил при этом губы, помогал себе языком, но шутки ради писал девицам записочки, которые они находили у себя под подушкой, написанные якобы от имени какого-либо знакомого офицера. Все они неизменно начинались так: «Сел я, мой ангел, на скамеечку, взял перо я в рученьку…» А почему в рученьку? Чтобы догадались, что пишет не ухажер, а он, Юрат, и посмеялись.
Юрат, который ненавидел Австрию по многим причинам, но больше всего осуждал ее за то, что в этой стране без бумаги шагу ступить нельзя, теперь больше всех бегал, просил, проталкивал бумаги, которые должны были обеспечить приезд детей Трифуна в Россию. Он не верил вестям, приходящим из сенаторского дома в Неоплатенси, о его невестке. Трифунова жена, по его разумению, хотела отомстить мужу и малость загуляла с фендриком Вулиным, но это так – дым без огня.
Иначе Кумрия не связалась бы с мальчишкой. Ей надо было пустить про себя молву.
Да такую молву, чтобы она дошла до ушей Трифуна.
Негоже сейчас требовать у нее и детей.
Но услыхав, что Вулин бросил Кумрию и она от него беременна, Юрат несколько дней ходил огорошенный. Этого он никак не ждал.
Подобно братьям, он был весьма чувствителен ко всему тому, что говорилось о его семействе, и теперь ходил, боязливо озираясь на каждого новоприбывшего земляка. И все-таки Юрату не хотелось уезжать на только что вспаханную, еще пустую землю, и он рассчитывал, что Бибиков задержит его в Миргороде, а поместье – как называл он эти земли – пусть возделывают крестьяне, которых привел Трифун.
Любовь к ближнему ограничивалась у Юрата узким кругом родственников. Нет такого закона, что он должен заботиться о чужих. До Киева Юрат следовал, подчиняясь плану и наказу Павла. В Киеве он перестал думать о Гарсули и даже не вспоминал его. А Срем и Неоплатенси вспоминал лишь тогда, когда честил свою тещу, госпожу Богданович, которая уже бабка, а до сих пор детей рожает и уменьшает его долю в приданом Анны. Он больше не говорил о Дунае или Црна-Баре, или Цере, не поминал Сербию, ее небо, ее леса, сливовые сады, забыл и своего родича Исака Исаковича, которого оставил в Неоплатенси. Поминал только тестя, которого сейчас очень ценил и жалел.
Сенатора Яшу, пентюха этого.
О Петре он говорил Павлу нахмурившись:
«Совсем сник после смерти ребенка. Угораздило его на маневрах заночевать с эскадроном в селе среди плетней с острыми, как пика, кольями. Ни одна лошадь их не перескочит. Влез в мышеловку и дал себя захватить во время сна унтер-офицерам. Хотел бы я поглядеть на того унтер-офицера, который бы осмелился взять меня в плен на маневрах. Я бы ему сразу голову расшиб. И ведь не спал Петр. Бессонница его мучит. Даже за пистолетом не потянулся. Сдался, как ягненок. Опозорил семью.
У кого первенцы не умирали? Пусть малость потрудится. На этом первом ребенке у Петра с Шокицей крестины не кончатся. Это только начало. Петр лишь получил от Варвары первый приказ, Шокица дала ему знак, что может рожать. Сейчас дети пойдут, как у Трифуна, будут вылетать, точно пилюли из аптеки патеров в Митровице».
Петр, по его мнению, должен перевестись на Кавказ. Там живется хорошо, а чины прямо падают с неба. Петр Текелия был всего лишь обер-лейтенант, когда четыре года тому назад получил в Вене паспорт, а сейчас на Кавказе вон каких высот достиг. Что Петру здесь делать?
Если до Киева Юрат шел за Павлом ради доброго имени Исаковичей, а из Киева в Миргород пошел потому, что там поселяли сербов, то в Миргороде он думает об одном: о генеральской ленте!
Павел встретил Юрата в углу соседней, примыкавшей к залу комнате, где тоже танцевали и шла крупная карточная игра, тут же в окружении офицеров сидел генерал Бибиков, наблюдая за танцующими. Эта комната не была украшена зеленью, полевыми цветами и подсолнухами, только пол устлали свежей травой, расставили игорные столы в форме звезды да занавесили узкие двери тяжелым татарским пологом. Почти со всеми играющими в фараон сидели женщины – свои или чужие офицерские жены. Все время, покуда Павел стоял и перешептывался с Юратом, за игорными столами царила мертвая тишина.
Стены были побелены простой известкой. На их фоне Павел и Юрат казались черными тенями.
И все происходившее в комнате тоже казалось игрой теней на стене. Когда кто-нибудь переставлял на столе свечи, тени на стене перемещались, точно замурованные живые существа, превращенные в человеческие тени. Когда Павел вспоминал позднее встречу с Юратом в Миргороде, перед его глазами вставали только эти тени.
Расстались они довольно холодно.
Юрат обещал, когда Павел окончательно переедет сюда, представить его Бибикову. В танцевальном зале, где стоял тяжелый запах полевых цветов, генералы Хорват, Шевич и Прерадович прятались от Костюрина, точно зайцы перебегали от дуба к дубу. А тот разгуливал как царек.
За ним рекой текла толпа офицеров.
Вернее, она текла за его весьма хорошенькими дочерьми, которых отец держал в большой строгости. Каждый офицер, желавший с ними танцевать, должен был сперва испросить разрешения у отца, крича при этом так, словно ему срочно требовалась артиллерия.
Офицеры знали, что Костюрин считал бестактным, если какой-нибудь молодой офицер приглашал на танец его жену, но ему было приятно, если у него просили разрешения пригласить дочь.
Офицеры следовали за этими девушками, как голуби за голубками.
Генерал время от времени устало садился, снимал парик, но не ушел с бала до рассвета.
У него было обыкновение в такие дни, дождавшись ухода жены и дочерей домой, садиться на лошадь и отправляться прямо на маневры или на смотр.
В Киев он возвращался в экипаже в сопровождении эскадрона драгунов и всего штаба. Офицеры наперебой старались попасть в его свиту. Трифун попал туда случайно, благодаря благосклонности, которую проявлял к нему Костюрин.
Услыхав, что и Павел в свите, Трифун разыскал его и, схватив за рукав, повел в небольшой палисадник за конюшни комендатуры, которой Павел вовсе и не видел.
С первой же минуты он понял, что речь пойдет не о какой-либо ссоре или драке, а напротив, брат хочет спокойно, вдали от людей, в укромном месте поговорить. Трифун только буркнул, что должен сказать ему что-то важное.
Проходя мимо горящего фонаря, Павел снова обратил внимание на то, как помолодел Трифун, какой он подтянутый, разодетый, как надушил свою косицу, которая так и лоснится. Он даже усы подбривал – француз да и только! А то, что от них осталось, напоминало две жиденькие французские зубные щетки, расчесанные вправо и влево. Через грудь шла белая с голубым шелковая перевязь заместителя командира Ахтырского полка.
Когда они сели на скамью, Трифун спросил, знает ли брат Вишневского и знает ли, что Вишневский его, Павла, смертельный враг?
Павел спокойно ответил, что Вишневского он знает хорошо и неужто Трифун позвал его лишь затем, чтобы спросить об этом!
Кто чей смертельный враг, никогда не известно.
Он, Павел, тоже смертельный враг Вишневского.
И кто кого зароет в землю, еще надо будет поглядеть.
Трифун заметил, что у него нет времени для долгих разговоров, он хочет только сообщить ему то, что услышал из женских уст – но думает, что это правда, – Вишневский готовит какую-то каверзу, чтобы лишить Павла не только сабли и доброго имени, но и головы. Как именно, он не знает, неизвестно это и той женщине, но связано это с поездкой в Санкт-Петербург и Черногорию.
Павел сказал, что не собирается ехать ни в столицу, ни в Черногорию. И ничего об этом не знает.
Женщина, ему это передавшая, утверждал Трифун, совершенно уверена, что жизнь Павла в опасности. И взволнованно, задыхаясь, продолжал на том настаивать.
Павел понял, что Трифун не на шутку обеспокоен и встревожен.
Трифун тяжело дышал.
Павел, мол, должен либо поклониться Вишневскому, либо встретиться с ним в Киеве на поединке. И хотя Вишневский с ним, Трифуном, очень любезен, он готов этого господина разделать так, что его и родная мать не узнает.
Тогда Павел вкратце рассказал Трифуну, как Вишневский преследовал Варвару. Трифун ужаснулся и рассвирепел. Павел же, как и Петр, в минуты опасности становился задиристым, насмешливым и веселым и потому принялся подтрунивать над братом.
– Как же так? – начал он назидательно. – Ты готов Вишневского живьем сжечь за то, что он хотел изнасиловать твою невестку. А ты сам? Что было с госпожой Софикой Андреович на первом ночлеге, когда ты ходил убаюкивать ее деток?
Трифун ответил, что это не одно и то же.
Вишневский подло домогался чужой жены.
А он – соломенный вдовец, без жены, отец шестерых детей, договорился с ней полюбовно.
Первое следует карать смертью. Второе – как весенний дождик: был да прошел.
Увидев, что Павел повеселел, Трифун, видимо желая показать, что разыскивал брата не только по этому поводу, завел речь о своих детях, об их приезде в Россию.
– Но есть загвоздка, я записал в русском паспорте не только детей, но и Кумрию. Вишневский говорит, что ты, Павел, сможешь в этом деле помочь, если согласишься послать прошение в Вену русским, которых ты там хорошо знаешь.
При расставании Трифун опять загрустил.
– Если понадобится, я приеду в Киев и отделаю Вишневского под орех, пусть только тронет кого-нибудь из нашей семьи. К зиме соберемся в Бахмуте и снова все будем вместе. Костюрин дал мне высокое назначение в Ахтырском полку, через год-другой прыгну еще выше, но какой толк, если одеяльщик не вернет детей? Сяду за стол, начну есть – кусок в горле застревает. Сразу на ум приходят шестеро ребят. А когда иду за Костюриным в церковь, вспоминаю младшенького, он еще сосал, когда я его последний раз видел. Если бы мог, убежал бы от них в Сибирь. Да разве убежишь? Приходят во сне греть мне спину. Не знал я, что меня ждет, когда их делал. У Петра бог взял сына. Петр с богом боролся. А у меня? Дочь одеяльщика Гроздина и сам Гроздин детей отобрали! Что скажет бог на это?
После торжественного бала штаб Костюрина и его свита разошлись на покой кто куда. Большинство офицеров устроилось на стульях и на полу в танцевальном зале.
Было известно, что тот, кто утром проспит отъезд Костюрина, навсегда закроет для себя двери в его дом. И в соответствии с законами, действующими на маневрах, пойдет под суд. За то, что спал на часах.
Павел улегся на траве, подложив под голову седло, перед комендатурой, рядом с журчащим в осоке ручейком. Хорошо выспавшийся гусар, им разбуженный, укрыл своего офицера одеялом, под которым до сих пор сам спал, и остался сторожить лошадей.
Одеяло для этого гусара в Среме было единственной крышей над головой, когда он женился. И сейчас он таскал его с собой по свету вместе с женой и детьми, с которыми поселился на Подоле, следуя за Исаковичами в Россию.
Звали его Маринко Мойсилович, родом он был из Голубинцев.
В ту ночь, перед зарей, Миргород освещала луна в первой четверти.
Кругом все утихло.
Гусар в ожидании Павла спал возле лошадей как зарезанный, потом, вертя по сторонам головой, поглядывал на офицера, к которому был приставлен коноводом. Тот вздрагивал, крутился и бормотал во сне. А на рассвете Маринко увидел, что Павел лежит неподвижно под натянутым до носа одеялом и словно бы не спит. Лежит с открытыми глазами. И смотрит на месяц.
Потом на Подоле Маринко рассказывал, что Исаковичи спят с открытыми глазами, сам, дескать, видел.
Костюрин отбывал из Миргорода не верхом, а со своей семьей в экипаже, запряженном четвериком. Офицеры почтительно сопровождали его верхами, подобно тому, как Маринко сопровождал Павла, ворча по дороге что-то себе под нос.
Комендатура в Миргороде в то время находилась на главной улице, длинной и прямой, утопающей в зелени лип и акаций, под которыми выстроились в две шеренги деревянные расписные дома, увитые вьюнками и обсаженные подсолнухами и боярышником. Все это уже увядало, высушенное жарким, затянувшимся летом.
Заросли репейника, высоко поднявшись над землей, заглядывали в каждый двор. Утром в Миргороде пахло коровами. В центре города великие события в России оставили неизгладимый след и знак, напоминающий людям о том, что произошло с народом и целой страной. Это была большая аркада с подстриженными, как в Версале, деревьями. А внутри – гранитная барочная клепсидра в виде сухого колодца. Памятник, поставленный сто лет назад, увековечил – должен был увековечить – присоединение Украины к России.
Торжественная церемония проводов генерал-губернатора Киева происходила здесь.
В то утро возле памятника, под высоким флагштоком, с которого свисал вышитый на желтом шелку черный двуглавый орел Российской империи, стоял на часах Псковский драгунский полк, в котором служили и сербы.








