355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 44)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 45 страниц)

Похороны

Вечером Панто повел нас в засаду – решил встретить Неджо на подходе к селу. Я хотел взять с собой еще кое-кого из числа тех, кому доверял, однако он не позволил: если придет один или в компании, хватит нас троих с автоматами, а коли не явится, не помогут и сто человек… Он был с Неджо в более близких отношениях, чем остальные, защищал его, постоянно «держал с ним связь», знал мысли и привычки и теперь ненавидел за обманутое доверие куда больше, чем я. Мирко он поставил в середину, у перекрестка: вряд ли Неджо пойдет там; мне досталась левая тропа, а ему – правая. Ночь опустилась холодная, так что я думал – буду единственной жертвой этой операции. Панто и Мирко прихватили с собой итальянские шубы, которые обычно носят часовые; верх – непромокаемая ткань, подкладка – меховая, поэтому им ночь кажется теплой, а на мне эсэсовское кожаное пальто синего цвета, элегантное, впору моднику, сверху гладко, зато внутри более чем зябко. Стоило мне сесть, как проняла дрожь. Будто назло выглянула луна, светит, да не греет; напрасно мы ждем: не дурак Неджо, чтобы разгуливать при такой луне!.. Стало бы легче, если б можно было подняться, потопать, попрыгать, но, раз служба требует маскировки, ничего не остается, как ворчать и перекатываться с боку на бок.

Выдавил углубление между кустами – думаю, я и сейчас нашел бы лежбище, которое устроил себе тот ночью, – немного согрелся, ногами дрыгаю, плечами подергиваю, чтобы сохранить хоть ту малость тепла, которое есть. Вообще бдение в засаде напоминает горячечный бред на больничной койке: подступает дремота, а ты глаза таращишь, чтобы не поддаться ей, углубляешься в дебри мыслей о мире, космосе, их гармонии, пока не убоишься возможности увязнуть в трясине поспешного примирения с мещанскими философиями, которое они с готовностью предлагают. Возникают неясные воспоминания, давая отдохновение душе, но за ними тотчас появляются зубастые твари, каких на белом свете нет, и науке о них ничего не известно. Невозможно доказать, а уж как это кое-кому хотелось бы, что такие страшилища и зверюги – плод разгулявшегося больного воображения, поскольку мы не ведаем того, что было до нас и тем более что может появиться во времена грядущие. Вдруг сны отражают не просто неясные воспоминания о прошлом, но и туманные представления о будущем.

В общем, когда я вырвался из лап сна, луна уже заходила. Ноги одеревенели от холода, я напряг мышцы, чтобы согреться, даже стал вспоминать ночные переходы, когда люди с ног валились от усталости. Этих маршей было – не перечесть, сотни, и вот теперь слились в памяти все воедино. Встречались среди нас и больные, и симулянты, и старики, у которых спалили дома, они и прибились к нам, поскольку деваться некуда. Был даже поэт – фамилию не припомню, все звали его Душан-Партизан, – он мог без раздумий, в разговоре, сочинить стих, грустный или шутливый, в зависимости от ситуации.

Однажды Нико, покачиваясь в седле, обратился к нему: – Что и говорить, Душан, днем ты мастак сочинять стихи, а вот попробуй сейчас, впотьмах, пока топаем по этим горам.

– Пожалуй, мог бы сочинить и теперь, – отвечает Душан, – да боюсь, как бы потом не зачастили наказания.

– Давай, давай, не бойся, – подбадривает командир, и Душан, как из рукава вытряхивает – видно, в голове у него стихотворение уже сложилось:

 
Король убрался из страны,
Вроде все теперь равны,
Но и эта жизнь с душком:
Кто верхом, а кто пешком…
 

– Ничего не скажешь, лихо, – говорит командир и обращает все в шутку: – Ей-богу, дал бы тебе коня, вижу, устал ты, да боюсь, не пропал бы у тебя поэтический жар, так что лучше оставить все по-старому.

Эти воспоминания оборвал голос Мирко, донесшийся от перекрестка:

– Стой, ни с места!.. Кто идет?

Голос Неджо, дрожащий, измененный расстоянием, ответил:

– Братишка, это я, Радош Данилович! Не убей впопыхах, иду на овец взглянуть.

– Неджо, стервец, вот ты и попался, – вскричал Панто со своего места, и в голосе его прозвучало нечто подобное укору, однако не за прошлое, скорей за то, что не его тропой шел, тогда они поговорили бы иначе…

В тот же миг ударил автомат Мирно, и через мгновение все было кончено.

Мы нашли его под кустом орешника, куда он скатился по склону: лежит Неджо, расплатился за все содеянное, и ничто у него теперь не болит. Обыскали его карманы, но стихов не нашли: то ли всю бумагу перевел, то ли вдохновение не посетило. Взяли винтовку, пистолет, сняли с пояса две гранаты и пошли спать. Я уснул, как только снял с ног башмаки, а освободился от пут сна, когда солнце было уже высоко. Растолкал спящего Панто:

– Давай-ка поглядим, вдруг Неджо снова удрал!

– Даже если так, я за ним не побегу, – говорит Панто. Позвали Мирко, направились прямиком к месту засады.

Дорогой мы с Мирко перешучивались, гадали, что Панто скажет и что сделает, если не найдем Неджо там, где оставили. Подходим к орешнику и глянь, вот чудеса-то! Нет трупа!.. Только кровь на траве, где он лежал, и больше ничего.

– Наверняка кто-нибудь уволок его, – говорит Мирко, будто оправдываясь.

– Хватит шуток, парень! – взъелся на меня Панто, даже замахнулся, того гляди ударит.

Я вовремя отступаю, продолжаю пятиться, а сам клянусь, что никакого отношения к этой пропаже не имею. Заклинания наверняка не помогли бы, если бы мы не услышали какое-то бормотание, разноголосицу и стук лопаты где-то выше по склону, за кустами орешника. Продрались сквозь кустарник, видим – ровная лужайка, а на ней с десяток немолодых и уже пожилых хозяйчиков собралось, мужики все как один прижимистые, середняки, старавшиеся ни с кем не ссориться и не держать ничью сторону. Двое, орудуя лопатами, закапывают яму, остальные по очереди прикладываются к бутылке.

Панто в нетерпении выступил вперед.

– Вы что здесь делаете? – спрашивает он, и сразу заметно, каких усилий стоит ему этот тон.

– Да вот, видишь, могилу закапываем… Могилу Неджо, – оправдываются они.

– Зачем Неджо могила? – спрашивает Панто с загадочной улыбкой, по которой трудно определить, издевается он или хочет побольше у них вызнать.

– А как же без могилы? Погиб человек. Кто-то изрешетил из автомата.

– Неужели?.. Нашего Неджо – да из автомата?.. Не поверю, пока не увижу своими глазами. Не может Неджо так погибнуть, это вы вместо него кого-нибудь другого закопали. Хотя кто вам позволил хоронить без представителя народной власти, без ее ведома и согласия?

– Мы думали, будет лучше, если схороним, пока никто не узнал, – подает голос Коле, бывший деревенский староста. – Да и не заслужил он почестей и всякого такого – было бельмо на глазу, и нет его.

– Припрятать хотели, будто его сама ночь прибрала?.. Так дело не пойдет, пусть все знают! И не случайно мы его убили, намеренно. А ну откапывай!

Зароптали, но делать нечего, откопали. Показался Неджо, землистый, еще страшнее, чем был, но все же сразу видно – он.

– Вытащите его из этой дыры! – кричит Панто. – Нельзя Неджо в такую могилу!

– А в какую же? – спрашивает Коле.

– Не мне вам говорить, что он был за человек, – говорит Панто, – вы его лучше меня знаете. Короче говоря, не похож был Неджо на других, это каждому известно, и шел он своей дорожкой, разве не так?

– Не такой был, как все, и то правда, – соглашается Коле, – но какая еще может быть могила, если она в земле вырыта, я не знаю…

– Сейчас объясню: пусть будет круглая, чтобы не видно и не известно было, где у него голова, а где все прочее, поскольку потерял он человеческое обличье, значит, и голова его не заслужила того, чтобы знали, где она лежит.

– Круглая яма – это же вроде бурта.

– А разве он заслужил лучшее?.. Вот так. – И Панто, взяв в руки кирку, очертил на траве большой круг. – Хочу, чтобы здесь выкопали. И попробуйте отказаться – сами пришли, сами начали!

Люди колеблются, качают головами, делая вид, будто раскаиваются, что пришли, переглядываются, выжидая, не откажется ли кто, чтобы к нему присоединиться, но, поскольку среди них такой не родился, один за другим подчиняются. Сперва дело шло медленно, надеялись, что передумает Панто, когда пройдет у него злость. Но потом увлеклись работой, машут кирками, причем все быстрее, видно, им так же, как мне, начинает казаться, будто происходит это в каком-то кошмаре, напоминающем водоворот, из которого не смогут вырваться, пока не выполнят поставленного задания. Их охватывает вполне понятная спешка: коли уж приходится что-то делать, то хоть поскорей закончить!.. Никто не жалеет сил, не отлынивает, взялись дружно, как если бы завершали работу на гумне перед надвигающимся дождем.

Поскольку яма, сужаясь ко дну, становится все более тесной, они уже мешают друг другу, переглядываются.

– Как быть теперь?

– Так, так, копайте! – подбадривает Панто.

– Да ведь он тут не уляжется.

– Ему и не надо лежать. Пусть стоит торчком, головой вниз. Раз при жизни хотел от других отличаться, пускай и здесь будет так же. Если потом, в далеком будущем, придут люди, раскапывающие могилы, пусть помозгуют, что бы это могло означать… А не околел ли у кого на днях пес?

Они уставились друг на друга, в глазах вопрос: что ему еще в голову взбрело?

– Удивляетесь? – кричит Панто. – Разве у вас не случается, что пес издыхает или его прибьют?

– Случается, но, насколько я знаю, в последнее время такого не было, – говорит Коле.

– Ладно, покопайте еще, может, прибежит какой-нибудь.

Судя по всему, Панто кого-то поджидает. Спрашиваю Мирко, знает ли он, кто должен прийти, но тот недоуменно втягивает голову в плечи – не знает. Сужающаяся все больше яма скоро стала совсем тесной, в ней еле помещаются два землекопа, да и те уже мешают друг другу. Наконец остался один, уперся ногами в стенки, выгребает со дна землю и с трудом выбрасывает наружу. Мужчины уселись на траву, крутят цигарки, смахивают пот и затягиваются дымом. Оставшийся в яме зовет кого-нибудь на замену – глубже не может, пусть копает тот, у кого руки длиннее.

– Хватит, – говорит Панто. – Не колодец роем, всего-то погань забросать. Вы посидите, отдохните, я скоро вернусь. – И ушел.

– Кого он ищет? – спрашивает меня один из землекопов. – Попа Митара, – отвечаю, – чтоб отходную прочел.

– Как бы не так, – говорит Коле, – поп сюда не пойдет, очень он сердит на Неджо.

– Выходит, знал, что Неджо скитался по лесам?

– Мне неведомо, знал ли он, но только однажды сказал: не вздумай его при мне поминать!

Какое-то время мы ждали в тишине, потом в селе раздался винтовочный выстрел, взвизгнул пес. После второго выстрела визг прекратился, снова сомкнулась тишина и до самого горизонта – ничего нарушающего ее однообразие: ни межи, ни камня, который обозначил бы ее границу, – а над всем этим простиралась великая гармония с едва ощутимым ветерком и тенями от облаков, путешествовавших по склонам, – белый свет, казалось, был бы покоен, не будь людских раздоров и неурядиц.

Тем временем на перекрестке показался Панто, за ним Вако Дибранович, помешанный, тянул на веревке мертвую собаку и смущенно улыбался, обрадованный, что ему оказана такая честь. Панто поднялся на кучу выброшенной из ямы земли, сдвинул на затылок шапку и, приняв торжественную позу оратора, вскричал:

– Провел ты меня, Неджо, враль и нехристь! Чем только не клялся: отцом, матерью, шкурой своей, – и я, дурак, поверил, что ты не подослан, не провокатор! Ладно, пусть бы я поверил, а то ведь других убеждал, уговаривал, чтоб из отряда тебя не вышвырнули. Все кричат: гоните от себя это дерьмо, эту ржу, и лишь я один скриплю: «Не делайте этого люди, на дерьме иной раз цветы вырастают!..» Но не цвет ты был, Неджо, а самое настоящее дерьмо. Если бы вышло, как ты задумал, никого бы из нас теперь не было в живых. Однако не вышло, просчитался!.. Долго ты от меня удирал, но теперь получил сполна, что заслужил, даже вот эту дохлую псину, которую ты похвалялся на могилу другому бросить, и ее получай, и пусть ваши кости в земле перемешаются, одного вы роду-племени…

Панто вдруг дернулся, будто пришел в себя, и искоса взглянул на нас. Понял, что напрасно кричит: труп у ямы не слушает его и не слышит. Рассердился на него, заодно и на себя, а пуще всего на нас – ведь мы видели и слышали, как он тут представлялся. Поэтому взмахнул рукой и воскликнул:

– Чего ждете!.. Скиньте эту шваль в яму!.. И псину туда же, да засыпьте, чтоб не воняло!

Последняя высота

Они идут в гору, идут всю ночь, и никто ничего не замечает, или замечает, но нарочно, словно подчиняясь какой-то тайной, не дошедшей до них директиве, не желает о ней говорить. Джина и сама поняла, что гора эта не такая, как другие: пологая, добрая, она почти осмысленно, а может и вправду осмысленно, готова помочь ослабевшим людям. Спрятала свои каменные кости под густошерстой шкурой и толщей глины, чтобы никто не поранился, если споткнется; и крутизну смягчила, чтобы никто не устал; скрыла и свою вершину, чтобы тифозных не напугать, – снизу казалось, что до верха не больше получаса ходьбы. И горная дорога поднимается полого, плавно изгибаясь, и дождь пошел теплее, и стреляют реже. Вдоль дороги, на месте заброшенных троп, попадаются прохладные неглубокие канавки, поросшие мягким мхом и молоденькой травкой, – устанешь, ложись себе в одну из них, словно в люльку, и спи, набирайся сил. Джина так и делала. Часто сворачивала с дороги и ложилась. Ей снились невиданные города, которых никогда не существовало; летающие балконы, цветы, дети, для которых эта убогая земля недостаточно хорошо устроена и, вероятно, никогда не будет хорошо устроена… Сквозь сон она слышала, как шлепают по грязи, шумят, гомонят, вползая на гору, вереницы людей из Бании, Посавины, далматинского Приморья и Загорья, Люботина, Боки, Боснии, Санджака. Людской поток течет и течет. Кто-то вдруг запевает, кто-то кричит, чтобы погасили костры и сигареты. Когда шум внезапно обрывается, Джина просыпается и вскакивает в ужасе – она осталась одна-одинешенька на свете и только по чьей-то промашке ее миновала смерть. Спотыкаясь и задыхаясь от страха, она бросалась за колонной, уже скрывающейся за поворотом. Джина выбивалась из сил, хотя так и не могла понять, удалось ли ей кого-нибудь нагнать… Видела мельком, что кое-где в канавах лежат люди – то ли отдыхают, то ли спят. Это немного подбадривало: значит, она все-таки не одна, правда, больше огорчало, что она не может им помочь. Тем временем ее догоняли другие – жители Мостара, Кралева, Ловчева, Семберии и Краины; они втягивали ее в свои ряды, увлекали за собой, пока она снова не падала в люльку из мягкого мха и не погружалась в забытье. Джина почувствовала холод от поднимавшихся с земли испарений; люди торопливо шлепали по грязи, за рекой грозно ухали пушки. Значит, светает. Открыла глаза: ничего не видно и непонятно, в какой стороне должно взойти солнце.

Не успела она сомкнуть веки, как уже подкатились на невидимых колесах два ряда домов; она расставила их, и выросла Байова улица с базарной площадью – кругом прилавки, пахнет перцем и уклейками. Крестьяне с багрово-черными лицами стоят и молчат, будто им стыдно за свои тощие узелки; горожанки смотрят на них подозрительно и кончиками пальцев, боясь запачкаться, перебирают содержимое узелков. Вдруг как из-под земли выросла Анджа Тока, на рыжие волосы наброшен платок, и давай все подряд покупать… Даже не спрашивает, что почем – знай платит. За нею идут ротные интенданты и грузят на лошадей то, что Анджа купила; погрузят и тут же уезжают, а она кричит пм вдогонку: «Наверх! Наверх! Только наверх! Да побыстрее – войско голодное…» Джина просыпается и вспоминает: вчера – или когда же это было? – видела она Анджу Току. Верхом на сильном вороном коне Анджа мчалась по ущелью, в левой руке узда, в правой – хлыст, которым она то и дело взмахивает, и при этом кричит… И не смотрит, что сверху сыплются камни и пулеметные очереди прямо над ее головой срезают ветки. «Хорошо, что Андже дали такого коня, – думает Джина, – ведь она троих сыновей на войну проводила, а потом и сама пошла помогать… И всюду поспевает, ничего не боится, оттого и сохранила твердую волю и сильные руки. Вот и сейчас где-то здесь поблизости ее голос слышится. Или это мне из-за тифа мерещится: как вспомню кого-нибудь из наших, так сразу начинает казаться, что и голос слышу. Вот опять».

– Эй, шевелись! – кричит женщина, сильная и бесстрашная, точь-в-точь Анджа. – Да шагай, шагай поживее, ну!

Да, да, конечно, это Анджа. На коня кричит – значит, не отобрали его еще, не зарезали, не съели… Не видно ее, но она где-то здесь, в толпе, что течет внизу.

– Ах, чтоб тебя волки сожрали, прорва голодная! – снова кричит Анджа, ей все время приходится кричать: бить-то жалко – лучше погонять криком, чем хлыстом. Голос Анджи внезапно смягчается: – Ну, бедняга, ну же, несчастье ты мое, да найдем, найдем для тебя клочок сена, дай только выбраться отсюда.

Похоже, Анджа не едет на коне: или ведет его под уздцы, или гонит перед собой – голос слышится сверху:

– Ну, ну, голодненький ты мой! Ах, срамота моя, до чего же ты обленился! Наверх, наверх, тебе говорю! Чтоб ты провалился! Ну чего стрижешь ушами? Пушки это, они далеко и нас не заметят, а если и заметят ,не попадут. Пусть себе бухают!

Сначала Джина увидела копыта, а потом и самого коня. Конь вез какую-то странную поклажу: на нем сидел огромный паук под драной холстиной, с длинными ногами: одни – черные, другие – белесые. Джина разглядела забинтованную голову, потом вторую без бинтов и без шапки, склонившуюся коню на шею; ноги были какие-то разные, и по крайней мере три руки: две ухватились за гриву, а третья вцепилась в седло. «Двое, – вдруг поняла Джина и ужаснулась: – Неужто ее сыновья?! А кому же еще быть? Кто сейчас станет заботиться о ближнем, когда и о себе не в состоянии позаботиться! Конечно, это ее сыновья, по ней видно». Джина, задрожав, опустила голову, чтобы Анджа ее не заметила. «Пусть идет, – сказала она про себя, но так, словно говорила кому-то другому, – незачем к ней со своим горем лезть, а помочь нет сил…» Но тут же ее взяла досада на свою беспомощность: «Если и погибнем, нечего малодушничать! Каждую минуту люди гибнут, горе общее, и Анджа это знает…»

Джина задержалась, вздохнула, собралась с силами, чтобы крикнуть, а когда услышала свой голос, ей показалось, что кричит она слишком громко:

– Эй, тетка Анджа, тяжело раненные твои?

Анджа оглянулась, поискала взглядом, кто ее звал, и не нашла.

– Кто меня зовет? Или послышалось?

– Это я, тетка Анджа, неужели не узнаешь?

Анджа увидела Джину и, с трудом узнав, улыбнулась.

– Ах, это ты, Джинка! Жива-здорова!

– Да, жива еле-еле, а здоровья нету…

– Есть, есть, будет и здоровье и веселье! Раз идешь, значит, все будет!

– Раны-то тяжелые? – снова спросила Джина.

– Тяжелые! Раненому тяжко и в мягкой постели, в госпитале, где тебе и инструменты и лекарства всякие боль смягчают. Мучается раненый, моя Джинка, и когда все стараются облегчить страдания; когда врачи и санитары целый день суетятся вокруг него с бинтами да перевязками, чтоб было сухо да чисто, а я Мировича в грязной канаве подняла – и попробовал пойти было сам, да по дороге силы оставили…

– Это тот Мирович, что из Уганя?.. Он родня тебе?

– Сосед – самая ближняя родня. И он моих посреди дороги не бросил бы.

– А я подумала, это твой сын: сейчас каждый только о своем и печется!

– О сынах ничего не знаю, не легче им, чем другим, да и не должно быть легче!

– А второй кто? Что-то я не знаю его. И он из Уганя?

– И я не знаю. Сдается, далматинец.

– Почему думаешь?

– Помнится, вроде бы далматинцы просили прихватить его вместе с Мировичем. За рекой, внизу это было, сами измученные… Посадили его на коня и исчезли. Да что там, у них есть дела поважнее. А с этим и я справлюсь! Ну, счастливо! Эй, живее!.. Только бы эта злосчастная кляча перенесла их через перевал, а там полегче будет.

– И ты, дорогая тетка Анджа, думаешь, это последний перевал?

– Какой-нибудь наверняка будет последним – этот или другой.

– И думаешь, будет легче?

– Должно быть, а как же! Когда-нибудь ведь должно стать легче!

– Если этот не последний, до другого я не дойду.

– Последний, говорю же тебе. Пойдем со мной!

– Не могу, тетка Анджа, ты слишком быстро идешь.

– И нужно быстро, моя Джинка, нужно… Давай руку и пойдем.

– Нет, не надо! У тебя не десять рук, чтобы всем помогать.

В надежде, что потом догонит Анджу – только с силами соберется, – Джина остановилась передохнуть. Дождь кончился. Вроде бы совсем, ни капли не падало. Но стоило кому-то упомянуть об этом, как на людей обрушился косой ливень – точно в наказание за легковерие. «Нужно всегда лукавить, – подумала Джина. – Если понадеешься на что-нибудь, молчи, не говори другому. Но кому другому?» – спросила она себя и не нашла ответа. Тучи не расходятся, висят вниз головой. Плечами уперлись в леса, головы к потокам нагнули, морды в долины опустили – вынюхивают людей, дышат им в затылки.

– Хорошо, что тучи низко, – до Джины доносятся голоса проходящих мимо людей.

– Самолетов будет меньше, а то и вовсе не прилетят.

– Черта с два! И вчера тучи были низко, а они весь лес прочесали. Как знать! Ничего не известно.

– И им нехота в такую погоду лететь. Если и прилетят, целиться не смогут. И то дело.

Однако немцы норовят возместить отсутствие самолетов пушками: стреляют и с холма, что за рекой, и из-за зеленых укрытий, и из расщелин в скалах, но торопятся и бьют впустую. Иногда разворотят дорогу, обрушат на людей земляной шквал, а колонна обогнет воронку и снова течет себе, словно река, – проклятая, одержимая река, повернувшая вспять, в гору.

Кто-то толкнул Джину. Она поскользнулась и рассерженно сказала:

– Эй, товарищ, что же ты? Почему не смотришь?

– Сама, милая, смотри! Хочешь, чтобы я за тобой смотрел? Тогда подойди – я тебя подниму.

– Эх ты! Видно, не знаешь ты, что такое товарищество, – сказала Джина.

– Товарищество вместе с хлебом сгинуло, – вмешался в разговор другой.

– Товарищ, дай и мне хлеба, – послышался голодный детский голосок.

– И доброты человеческой нет больше, – добавил говоривший и исчез за поворотом.

– Где черный дяденька, что хлеб раздавал? – спрашивал мальчик. – Он мне не дал.

– Доброта не пропала, – сказала Джина. – Так только кажется, потому что тяжело. Не пропала она и не может пропасть. Вот взять хоть Анджу, нашу Анджу, разве в ней доброта когда-нибудь может иссякнуть… Старая Анджа Тока, помнишь?

– То было раньше, а прошлым не проживешь.

– Анджа – не прошлое. Она здесь, сейчас только вперед прошла.

– Проходи и ты! Проходи или посторонись, видишь – едва ноги волочу.

Люди тащатся, толкают друг друга, опираются на винтовки, хромают, у многих подгибаются колени. Оступясь и падая, они отстают, а то вместо попа читают молитву над умершими и изнемогшими или тут же засыпают, пусть на одно мгновение. Почерневшие от голода, от трав, что выворачивают нутро, хмурые, подавленные, они тащатся друг за другом, согнувшись под дождем, усталые, в перегоревшей рваной одежде, и в душе у них тоже все перегорело от потерь и надежд. Идут по два, по три в ряд, и представляется им, что здесь с ними их далекие друзья: они идут в обнимку, как последний раз перед расставанием выходили из казармы или гимназии, и каждый говорит свое, воображая, что кто-то его слушает. Иные, выбравшись из объятий, вдруг обнаруживают, что не знакомы ни с одним из своих спутников, и, спотыкаясь, рассказывают, как жарили дома печенку, когда кололи свиней. А то встанут на повороте, приложат к виску палец и давай припоминать: где они, что с ними, почему судьба свела их с этими людьми, что им надо на этом перевале, исклеванном пушечными снарядами. Бредут точно лунатики, одни отстают, другие выходят из колонны, чтобы обманом, шуткой или лаской заставить ослабевших подняться и шагать дальше или хотя бы укрыться в ближайшем леске прежде, чем появятся самолеты. Вот оно, товарищество, только уже обессиленное – взмахнет ранеными крыльями, но не взлетает, а лишь уткнется в придорожную лужу…

– Сильная была кобылка… товарищество это… – ворчит кто-то.

Джина оборачивается посмотреть, кто это сказал, чтобы потом допечь за брюзжанье. Но напрасно: тот сморозил и ушел. И никто не знает, кто он и куда скрылся, а может, его нарочно послали сюда, чтобы людей баламутить.

– Держалась кобылка, да устала, – подхватывает другой. А Джине кажется, что это первый изменил голос.

– Не может дальше тянуть… И себя-то ноги не держат, – добавляет третий.

Слова последнего вывели Джину из себя. Она открыла рот, собираясь спросить, кому он подпевает, но поняла, что опоздала, на долю секунды опоздала – другая женщина уже напустилась на брюзгу:

– Что это ты, товарищ, если ты и вправду товарищ, с чужого голоса поешь; подумал бы прежде, чем болтать. Куда бы это нас привели такие разговорчики?

– О чем тут думать? Меня вот сюда привели.

– Подумаешь, «привели»! Привели туда, куда привели…

– Нет больше товарищества, было, да сплыло…

– С голоду подохло – в руке кости оставило.

Джина стоит озадаченная, безуспешно пытаясь понять, о чем идет разговор. Начали вроде с чего-то далекого, что не имеет отношения к голоду, а теперь и сумерки вдруг сразу сгустились, и какие-то люди заговорили о голодных детях. Часто вот так случается – чуть стемнеет, и Джина внезапно оказывается в пустой школе, куда забредают дети, и она целый день ищет и не может найти, чем бы их накормить… Наконец, видя, что не в силах выпутаться, она стоит и смотрит, как дети выныривают из долины и теряются где-то наверху, как в кинофильме, где люди прыгают с крыши на крышу… А здесь, поскольку крыш не хватает, приходится довольствоваться облаками, а они порой так раскачиваются и уворачиваются, того и гляди поскользнешься и свалишься, как лягушка с кувшинки. «Отправились на седьмое небо… – шепчет про себя Джина. – А людей-то много, и всё уже занято теми, что раньше пришли, и последним не остается ничего другого, как идти на девятое небо или еще дальше. Мне, раз я все время отстаю, места и в самом конце не найти… И еще неизвестно, есть ли деревни на этом самом конце, то есть существуют ли небеса для усталых. Плохо, что усталость моя ни на что не похожа. Вначале была тоска, потом она перешла в сильную боль. Как госпиталь с ранеными – там всегда неразбериха, которая сама собой увеличивается и всюду вызывает такую же неразбериху. Бросить раненых мы не можем, их скапливается все больше, а здоровых остается все меньше; раненых – все больше, а здоровых – все меньше, так и идет, пока в конце концов… Что?..»

Изнемогая от усталости, Джина закрывает глаза. Усталость оборачивается болью и страхом, от которого теряешь сознание и впадаешь в забытье. Провалишься словно в бездну и ничего не помнишь. Сейчас это ее единственное спасение. Она не помнит, что когда-то была учительницей в селе Джурджине, что ходила одетая, обутая и даже с зонтиком в левой руке. Ей кажется, что она всего-навсего мокрая хламида тифозного, брошенная у дороги, в швах которой копошится четыреста шестьдесят огромных вшей. А то она мнит себя горной тропой, ведущей в облака, и по этой тропе поднимаются люди, творящие историю, ругаясь, отплевываясь, проклиная, одни – с винтовками, другие – без винтовок; бойцы, бывшие и будущие тифозные больные, раненые, санитары, переносящие раненых, умирающих прямо в пути, на носилках. И это все она, Джина, но в ней же есть и другое: поникшие головы, мокрые лохмотья, отсыревшее оружие, босые ноги, мрачные лица счерными струпьями на губах, с голодным оскалом и кривой улыбкой скелета, чуждые всему и вся, даже самим себе. Полуголые, безобразные, не негры и не белые, точно мертвецы, вставшие из могил, злые, чахоточные и умалишенные, с густыми синяками под глазами, они идут вперемешку с пленными итальянцами, которых никто не охраняет, с уцелевшими евреями, самаритянками, просто неудачниками, и вся эта невообразимая, жалкая мешанина человеческих рас и сословий словно висит в безвоздушном пространстве, ибо из сегодня она выбилась, а за завтра не зацепилась…

И все равно какой-то дьявол не дает людям молчать. То и дело поминают хлеб, Крагуевац, купанья, набережные, соревнования, Бачвицы; залезают в будущее, рассуждают о товариществе, о том, как оно пошатнулось и ослабло и что вместо него надо бы придумать что-то другое… Помянули офицера, сопливого поручика со звездочками, как у жандарма. Жандарм он не настоящий – не убьешь же его, как тех тупоголовых. Вспомнили про ячменный хлеб с Морачи. Не видать больше такого хлеба, а потом каким-то образом перешли к новым капитанам и майорам…

– Как их приветствовать, когда у них знаков различия нет?

– А зачем тебе их приветствовать?

– Раз государство издает указы, значит, нужно. Если бы указы были не нужды, их не писали бы и не издавали. Но уж коль обнародуют – изволь выполнять! Щелкай каблуками, как положено, чтоб треск шел кругом. Для этого и вводят чины, надо и нам в конце концов знать, кто у нас старший.

– Чины-то?.. Для этого?.. Помилуй бог, какие еще чины?

– Военные чины, понимать надо! А то никакого тебе порядка: кто в лес, кто по дрова.

– Не было такого…

– Не было… Теперь вот будет – дисциплина! Хватит на добровольцах выезжать. Добровольцы да добровольцы, пока последний погибнет. Нельзя же взывать только к сознанию да товариществу. До этой войны я в других армиях служил, так там никому и в голову не приходило взывать к сознанию и товариществу.

– Поэтому эти твои армии и потерпели поражение.

– Нет, не потому. Они потерпели поражение потому, что более сильные армии их в клещи зажали.

– Вот и нас зажали, а мы все равно не сдадимся!

– В новой армии женщин не будет.

– А куда же их?

– Пусть идут в лазареты или на кухню, нечего им тут юбками вертеть.

– По-другому б ты заговорил, найдись такая, что сжалилась бы над тобой.

– Кто же над ним сжалится, когда он не скрывает своих уродских убеждений?!

Джина подумала, что опять бредит. Она то погружалась в сон, то теряла сознание. В конце концов путаница начала ее утомлять. Она попыталась забыть и этот сон, как все свои прежние путаные бесконечные сновидения. Раз или два ей удалось, когда она закружилась в каком-то водовороте под глухой и мерный шум мельничных колес. Шум сначала приближался и оглушал, а потом удалялся и слабел, под шумом колес тлел и вспыхивал гомон голосов, как проклятая река, повернувшая вспять, в горы, и вскипавшая пеной под самыми облаками.

– Должно быть, это из-за союзников, тех, с Запада?..

– При чем тут они?

– Очень даже при чем, товарищ, сам смотри – они, к примеру, говорят: что это за армия, когда у вас военных чинов нет?.. Потому они нас и не признают, а признают головорезов-предателей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю