355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 22)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)

IV

Из круга, где только что у костра отплясывали казачок, русские с раскатистыми басами кидаются к нам. Оказывается, мы почему-то давно ищем и знаем друг друга. Рукопожатия переходят в объятья и кончаются поцелуями и похлопыванием по плечу. Поскольку встреча неожиданная, все условности отпадают. Удивление же не тормозит, а поднимает энтузиазм у той и у другой стороны. Большие дети севера и юга, давно жаждущие тепла и сердечных объятий, спешат отдаться чарам желанной встречи.

Пока мы кое-как объясняемся на русско-сербском, нам представляется, будто мы встретили своих дорогих билюричей и шумичей, затерявшихся в великой безвозвратности. В мимолетном самозабвении такой метаморфозы выплывают воспоминания: через живых воскресают мертвые молодые люди из великого единства человечества. Греки смотрят и удивляются, спрашивают, откуда мы знакомы. В их взглядах сквозит невинная детская зависть – у них давно в этом мире нет родичей среди народов. Нет никого, есть только такие, кто норовит отнять у них все, что можно: остров, порт, тесаный камень – и подсудобить взамен корону из ломбарда да короля из нафталина с пажами, генералами, аксельбантами и орденами.

Русские хотят, чтобы мы были с ними в одном взводе. Мы соглашаемся, но одобрение должен дать командир бригады – мегалос сиоматикос —Рафтуди. По уверению русских, он должен согласиться, если пойти и попросить. Это меня убеждает, что наших в бригаде нет. Нет ни Билюрича, ни Шумича, нет никого, кто о них что-то знает. У меня темнеет в глазах. Радость оказалась ложной, костры зажжены, чтоб ввести меня в заблуждение. Встреча с русскими устроена, чтоб обмануть мою тоску, придержать, пока ее соберется побольше, чтобы потом было тяжелей. Спустился мрак, он покрыл все снаружи и внутри. А Черный сквозь этот мрак, как сумасшедший в пароксизме восторга, размахивает руками и кричит:

– Дожил я, Нико, братец ты мой, увидеть чудо невиданное.

– Успокойся малость, какое тут чудо.

– Как? А это что?

– Ну, что?

– Люди за нас дерутся!

– Не увлекайся, бывает и по-другому.

– Знаю, на многое я насмотрелся. На собственной шкуре испытал. Хуже всего было, когда от нас отказались родичи и друзья: одни поворачивались спиной и просто тебя не узнавали, другие, нисколько не стыдясь, указывали пальцами, когда нас гнали тюремщики раскапывать Собачье кладбище в Луге. Выкопаем какую-нибудь сволочь, а они диву даются: «Кости?!» Досадно им, что кости, а не вампир, и швыряют в нас камнями, и клянет на чем свет стоит вдова шпиона Шимуна. И вот после всего такая встреча! Надо как-то отпраздновать этот вечер.

– Выпить ракии?

– Почему бы и не выпить? Водку пьют со времен сотворения мира, если она есть.

– Ты и без нее уже достаточно одурел.

– Душа у меня чистая, потому и ликует! Мы взломали запоры, разорвали цепи и освободились!

– Только не переборщи со своим освобождением.

– И с унижениями покончено.

– Не многого ли сразу захотел?

– Сгинуло все. Завтра же могу умереть, и наплевать на все! Ждать больше нечего, кончено. Пожми мне, Нико, руку! Пожми крепко, не жалей, хочу знать, не сплю ли я и неужто все это явь!

Кричит Черный, и мрак редеет от его крика. Может, и мне больше нечего ждать – ведь принадлежащая мне частица свободы сейчас у меня в руках.

Приближаемся к штабу бригады – железо надо ковать, пока оно горячо. Сопровождающие нас постепенно расходятся, отстают и русские. Я уверен, что по крайней мере штаб в палатке. Но ничего подобного, штаб у костра, такого же точно, как и у других. Командир бригады, Рафтуди, в альпинистских ботинках. Кожа у него совсем белая, как у северянина. Черты лица жесткие, в усталых глазах – воля. Он не строит из себя важную персону. Нет и стола с картами. Он встает и пожимает нам руки. Усаживаемся на бревна. Толмач, молодой паренек, начинает переводить:

– Командир оставляет вас при штабе, есть новые задания по части агитации и пропаганды…

Черный его перебивает:

– Я не желаю иметь дела со штабом, как и с Красным Крестом и прочими благотворительными учреждениями! Я хочу драться с немцами и с их пособниками, и ничего больше…

–  Калайне!Хорошо! – рубит Рафтуди. – Направляю вас в третий батальон.

– Это с русскими? – спрашивает Душко. – Нет, русские не в третьем батальоне.

– Нам хотелось бы с русскими, – просит Душко. – Говорим на том же языке.

– Нет, не на том, – чеканит Рафтуди, – и я тоже не Красный Крест и не благотворительное учреждение, чтоб выполнять чьи-то желания. Третьим батальоном командует Маврос…

Нас отводят в первую роту, по одному из тех освещенных коридоров, которые сверху нам казались улицами. Греки уступают нам у огня лучшие места.

Я мирюсь со всем, что было и что ждет впереди. На душе светлеет. Вокруг меня какие-то необычные люди – они словно нашли разгоняющий сон напиток. Никто и не думает прилечь. Или ждут чего-то?

– Ждут выступления, – предполагает Черный, – если бы хотели ночевать, не разжигали бы костров.

Откуда-то подошли русские, спросить, что сказал Рафтуди. Досадно им, вертят головами, ворчат. Двое, Григорий и Михаил, решают перейти к нам, без его согласия: хотят быть с сербами и под началом Мавроса, потому что он настоящий командир, не сходит с лошади, когда другие прячутся в укрытия.

Приходит с нами познакомиться взводный Мурджинос. Он говорит немного по-македонски; так по крайней мере он думает, но это скорей церковнославянский язык, на котором его отец-священник служил молебны во всех окрестных селах. Черный спрашивает, есть ли среди греческих коммунистов еще поповские сыновья? Взводный улыбается.

– Есть и попы, да еще какие!.. Недаром греческая пословица говорит: «Поповский сын, внук дьяволу!» Так уж в жизни устроено, что сын либо исправляет грехи отца, либо расплачивается за его добродетели.

Нам роздали патроны, по пятьдесят штук на брата, в два раза больше с тех пор, как я начал воевать. Кто-то дает сигнал к выступлению. Греки бегут к условленному месту, мы за ними. Собираемся вокруг командира отделения Спироса, он сейчас наше непосредственное начальство. Михаил поминает какое-то село в пятидесяти километрах отсюда. Дескать, пойдем туда. Подъехали верхом на лошадях Маврос и человек болезненного вида, командир роты Костакис, и комиссар Кацони. Комиссар слезает с лошади, чтобы познакомиться с новенькими, и первым, кому он пожимает руку, оказывается Влахо Усач. Опять чего-то ждем. На сердце тоскливо, как обычно, когда приходится ждать, даже тоскливее – ущемлена свобода. Сижу словно в трех мешках: рота, батальон и бригада. Уж не пойдешь, куда вздумается, не напьешься из источника, когда одолевает жажда. Мы в машине, а она остановится, когда тебе не нужно; долго пыхтит, пока сдвинется с места, потом, чтоб наверстать упущенное время, гонит рысью, галопом и все быстрей и быстрей. Я задыхаюсь, но это ничего, мне даже нравится. Здорово придумано: не давать человеку времени на размышления, воспоминания и хныканье.

Костры остались догорать. Где-то в конце лагеря жалобно ревет брошенный ни за что ни про что осел. «С ослом, – говорю я себе, – осталась эта второразрядная свобода: личная, мелкобуржуазная, претенциозная. Нет больше «хочу – не хочу», сейчас не до сердечных мук и душевных переживаний».

Белая земля осыпается под ногами. Одну гору мы одолели, другая манит нас издалека. Мы проходим у нее под пазухой, а дорога все спускается к северу. Луна всплывает с запозданием, но никто на нее и не смотрит, никто не бранит. Нет времени ни для нее, ни для петухов, которые поют где-то в темных закутах. Гряды становятся ниже, точно истертые ступени у подножия горной вершины. Где-то впереди слышен водопад, давно слышен, а реки не видно, не чувствуется и влаги. Потом вижу, это не река, а наша колонна сама себя догоняет и перегоняет. Люди в ней как маленькие камешки, что трутся и шлифуют друг друга и сознают, что вместе они сила, а порознь – ничто.

Осыпаются камни, позвякивают котелки и фляги, ржет лошадь впереди колонны – для чести Греции она делает больше, чем председатель Совета Министров греческого правительства в Каире. Глаза у меня устали, и я опускаю веки. Даю передышку и мозгу – сейчас за меня думают и смотрят другие. В долине видны купы деревьев, слышны петухи. Напоминает о себе выстрелом дозор, а может быть, рота, кто знает чья. Приглушенный голос неразборчиво кричит. Мы бежим плотной массой с убеждением, что опоздали, а от нас зависит нечто очень важное, чего мы не можем понять. И внезапно перед нами выныривают деревья, дома и развилка. Мы делаем по два выстрела и тут же понимаем, что пришли сюда не ради красивых глаз. Пулеметная очередь перед моим носом поднимает пыль. Во дворе заскулила собака, словно расстается с душой; молит за живых и мертвых, а поднять выше голос не смеет. Черный ждет, чтоб пробежать вдоль стены. Вуйо останавливает его и в доказательство, что этого делать нельзя, бросает туда шапку – пулеметная очередь пришивает ее к земле и превращает в лохмотья.

Мы сворачиваем влево, где наш командир взвода размахивает руками, будто регулировщик движения на перекрестке. Не знаю, но каким-то образом его понимает Вуйо, а может быть, делает как раз наоборот, только он перелезает через стену. Григорий следует за ним, Видо и я, перескакивая, ударяемся лбами. Воспользовавшись этим, Черный нас опережает. Хватил автоматной очередью по колодцу, полосанул по окнам – никто не отвечает. Мы кидаемся в соседний двор, попадаем в фруктовый сад и крадемся мимо колючей проволоки. Усатый грек в желтом кителе бежит нам навстречу, тут же поворачивается и несется во всю прыть назад. Мне не жалко, что он убежит, хочется, чтобы все они удрали и остались бы одни немцы. Это единственная возможность встретиться с ними на равных. В третьем или четвертом дворе Душко отворяет ворота на улицу. Пространство за нами защищает невидимый из-за слепящей глаза луны пулеметчик. Коли дурак от рождения, пусть защищает, у нас найдутся другие дела. По площади мечется неразрывный желтый клубок, нам неясно, кто это, и потому мы стреляем над головами – после первых же выстрелов все кидаются врассыпную: никто даже не повернулся, не сказал спасибо.

Греки кричат: «Апокато!» —а это, как я предполагаю, значит «Наверху!». Почему наверху, когда кругом равнина? И вдруг все наши бросаются на землю и стреляют куда-то через ограду. Огонь скрещивается, пули сбивают на нас ветки с деревьев, под которыми лежим. Крики с обеих сторон переплетаются. Громче всех горланят греки, но в их крики вклиниваются проклятья немцев, сербская брань и русские глаголы. По ту сторону проволоки окопы. Мы, как полагает Черный, не застали их врасплох, и он боится, как бы наша атака не захлебнулась. Неважно, какое село, их немало, плохо, когда тебя заставляют удирать по голой, гористой местности, без деревца, освещенной луной и близким рассветом.

Михаил считает: нет одного серба, где он? Считает Вуйо:

– Пять! Все налицо!

Русский не уступает:

– Нет старого с усами.

– Нет Влахо Усача, – говорит Видо.

– Зачем о нем вспоминать? – замечает Черный. – Я так больше не могу.

– Что не можешь?

– Болит у меня брюхо, не привык я лежать на нем.

Болит оно и у меня, я только не понял почему. Неудобное и какое-то унизительное положение тела. Легче, когда человек двигается, даже когда ползет. Потому мы и доползли до ограды, греки тоже. Черный прошил автоматом живую изгородь, оттуда ответили двумя-тремя нерешительными выстрелами. То ли обманывают, то ли в самом деле отступили?.. Наш взводный поднимается, и мы бежим через кустарник: окоп пуст, пулемет молчит. Справа, из овражка с десяток людей в желтых кителях кидаются к осиннику, двоих настигают пули. Я закрываю рукой глаза.

– Ты ранен? – спрашивает, подхватывая меня, Вуйо.

– Нет, что-то попало в глаз.

– Дай-ка посмотрю!

– Пройдет само.

И прошло. Разглядываю горы, с которых мы спустились, и отдельные куски дороги на них. Днем все смотрится иначе. Слышны радостные восклицания. Всюду с треском распахиваются ворота, отворяются окна. Вуйо, Видо и Душко идут поглядеть на пленных.

В прохладе, у источника, незанятая скамейка. Я опускаюсь на нее с одной стороны, Черный – с другой. Середину мы оставляем Григорию. Он садится и вздыхает.

Мы молчим и слушаем, как завывает собака и журчит вода. Война кончится, и человек сможет каждый день сидеть на скамейке и слушать, как вода бьет из земли.

Никто не ведает, каких пределов достигают излучения, которые исходят от наших ночных бденийI

Изнуренный маршами вокруг Лахании, больше чем боями, Третий батальон, отделившись внезапно от Девятнадцатой бригады, двинулся на восток. Ночью, без всякой стрельбы, мы пересекаем шоссе и углубляемся в пустынную, испокон веку не заселенную местность. И около полуночи начинаем подниматься на гребень, возле которого вьется автомагистраль на Серрэс. Путь долгий, а люди истощены, спотыкается скотина, но никто не осмеливается спросить, когда это кончится. В какие-то мгновения усталость вызывает во мне глубокую неприязнь не только к тем, кто нами командует, сидя на лошадях, но и к тем, кто беспрекословно шагает в одном ряду со мной. Боюсь я такой неприязни и нервной распущенности. Это ведь тоже спотыкание, и намного опаснее обычного, потому пытаюсь успокоить себя, убеждая, что наверху дорога будет легче. Досаждают мелкие камешки, которые лезут в ботинки через дыры в подошвах; вытряхивать их бесполезно – тут же набиваются другие. Товарищи мои более выносливы. Они терпят все. По сути дела, это только я слабак, которому тюкнуло в голову кобениться…

В долине у шоссе замелькали трассирующие пули. Выстрелы приглушены расстоянием, их слышишь, когда уже гаснет летящая огненная нить, и потому кажется, что она не связана со звуком. Подобных чудес на свете немало – на первый взгляд ничего общего, а поймешь их единство и перестаешь удивляться. Миня Билюрич тоже удивился бы, если б я рассказал ему, как он мне помогает и как я, словно утопающий за соломинку, хватаюсь за его имя, за память о нем. Он и не подозревает об этом, идет своим путем, молча, незлобивый и терпеливый, подобно Свето Младеновичу, Бранко Меденице или Югу Еремичу. Ему и невдомек, что от него идут, проникая сквозь пространство и время, невидимые лучи. Человек не весь там, где он зашит в кожу; даже когда мертв, он не весь в могиле. И я тоже не весь тут, частицы моего «я» находятся кто знает где, куда сам я никогда и не доберусь – я развеян, как дым сгоревшего костра, смешался с прядью тумана над водой, с облачком над горой и блуждаю там над смертью и долго еще буду блуждать.

Не знаю, когда я смежил глаза. Туман рассеивается, на прогалинах около Любаштицы показываются деревья. Дорожка вьется и петляет среди травы, рядом тянется плетень. Колья, скрепленные лозой, стоят парами. На лозе раскинуты рядна, на кольях проветриваются кожухи. Я вздрагиваю и останавливаюсь: наскочил на кожух, нет, на придорожный куст. Сухой, покрытый колючками – не очень это похоже на Любаштицу, ничего общего. Кожухи шагают. Одни уходят вперед, другие только нагоняют и хоть бы что! Узнаю Влахо Усача и вспоминаю: мы где-то в Греции, во Фракии, близ Серрэса. Влахо со своей вытянутой вперед шеей напоминает усталую клячу, которая напрягается изо всех сил, чтоб довезти кладь. Изменился и он – не жалуется, не ловчит и давно уж никого не бреет.

– Тянешь, Влахо? – спрашиваю я.

– Прыгаю, как меркур [39]39
  Здесь:ртуть.


[Закрыть]
.

– Какой Меркур?

– Почем я знаю? Слыхал от школьников, еще до войны, в голове и осталось.

– А у тебя и в самом деле штаны очень приметные, издали бросаются в глаза. Надо их обменять.

– Как? Никто свинью на бобра не меняет!

– Попроси интенданта Косту, он тебе даст.

– С мертвого, что ли? Ну уж нет, лучше погибнуть.

Рассердился, бормочет, что умирают в жизни только раз и потом уж никогда больше. И негоже напоминать о той ночи, которую он хочет поскорей позабыть.

Но как нарочно часть этой ночи разматывается с катушки воспоминаний, и в моей памяти возникают: крики, стрельба, немецкий гарнизон ловко увернулся, предоставив защищать свои претензии во Фракии болгарским фашистам. Бог знает почему мы, закусив удила, решили выгнать их из окопов неподалеку от школы. Заупрямились и они – не уступают. Под откосом поросшая кустарником котловина, в кустарнике шуршит листва, не иначе скотина. Видо думает, это корова – жалеет, погибнет ни в чем не повинное животное. А комиссар Кацони уверяет, что никакая это не корова, а прячется трус. И давай швырять камнями в кусты и кричать:

–  Эладо, эладо!

Из кустов выбирается Влахо Усач. У комиссара и руки опустились, стал извиняться: не гнал бы, если б знал, кого выгонит. И тотчас ушел – поглядеть, что делается за школой. Какое-то время мы огорошены, слушаем, что Влахо бормочет: слабое, мол, у него зрение, сбился с дороги и штаны, дескать, немецкие, летние, в темноте так и светятся, притягивают взгляды и пули…

Черный его перебивает: надо кончать, и поскорей, одной очередью, в этой же котловине, достаточно ему нас позорить…

Видо с ним соглашается. Душко против: есть столько мест и возможностей вытянуть измученные кости. Я солидаризируюсь с Душко, а Вуйо не желает в это дело вмешиваться. Начался спор – кто кого перетянет, русские решили в пользу Влахо.

Болгар мы из окопов вышибли. Но они забрались в школу и стреляют оттуда. И вдруг видим, из котловины поднимается Влахо Усач, посвечивая белыми штанами, идет в школьный двор и, эдак неспехом расхаживая от угла к углу, жутким замогильным голосом призывает врагов сдаться. Я и сейчас убежден, что это он заставил их сдаться.

Колонна сворачивает вправо. Подъем кончился, мы даже вроде бы спускаемся по пологому отрогу. Справа – впадина, слева – коса, напоминающая лошадиную спину с облезлой гривой и ссадинами от седла. Ссадины издалека едва приметны, закинутая же голова хорошо видна, и кажется, будто лошадь ржет. Может, и в самом деле ржет, только беззвучно – потому ее и не слышно. Когда-нибудь наши придумают такой аппарат-уловитель, и тогда это будет их музыкой. И невезение, и нищета временны. И спуск в долину тоже дело временное – надо только подобраться к тому, кого следует сбросить: поначалу хотя бы с этих гор, а потом уж и с других. Спуск – дело относительное, наша борьба напоминает качание на качелях: противная сторона, пока она более сильная, не позволяет нам спуститься, разве что плюхнуться на землю. Особыми успехами в походах похвастать мы не можем – кой-какие села освобождаем, и тут же их приходится оставлять, тревожим какие-ю городишки и кое-где устраиваем тарарам, ограничиваясь короткими перестрелками, криком, суматохой и булавочными уколами – а фактически выигрываем в пространстве и времени, в мечтах одних и опасениях других, ибо никто не знает, куда достигают излучения, которые исходят от наших ночных бдений.

Спускаемся вдоль каменной стены на проселок, утрамбованный колесами и копытами. После крутых горных троп проселок кажется настоящим шоссе, и, таким образом, мы, не имея на то права, пользуемся цивилизацией. Можно идти по двое, по трое и разговаривать. Горные вершины меняют места, появляются новые пики и хребты, и они кажутся нам знакомыми. Черный и Видо спорят: один уверяет, что справа Урумли, другой – что он остался далеко позади. Я не знаю и не хочу знать, предпочитаю во всем находить новое. Даже придорожные руины тоже на какой-то манер новые.

– Как они тебе нравятся? – спрашиваю я Влахо.

– Эти, древнегреческие?.. Не очень, не дают передохнуть.

– Немцы не дают?

– Черт с ними, с немцами, их больше никто не спрашивает, беда идет с другой стороны. Дело в короле и его окружении. Народ хочет построить новый дом, поскольку все равно его строить надо, так пусть уж будет новый. Никогда и нигде я не слыхал, чтобы кто-то строил старый дом, а король и слышать не хочет о новом.

– И у нас та же песенка.

– Наши такого не позволят.

– А как будет с тем, твоим должником на Таре?

– Подумал я и решил, пусть другой его подденет.

– Может, уж и поддел?

– Если нет, будет еще время.

До чего изменился человек, а я-то думал, ничто его не исправит. Когда мы наступали на Ледно, даже Черный заметил: «Не тот совсем Влахо, ничего похожего!» Может, атмосфера на него так действует и, конечно, компания. Убедился, что выбора нет, и начал привыкать к подлинному товариществу, без подвохов, в которое не верил… Но так ли уж безгрешно это наше товарищество? Не совсем! Ведь безгрешный все равно что беззащитный! Греки легко взрываются, и, если заведут ссору, нет ей конца-краю. Никто не хочет таскать на спине тяжести. Воруют друг у друга одеяла, воруют и переворовывают, только у нас и у русских ничего не крадут. Крепко спорят, деля добычу, любят варенье из инжира, и вечно у них руки липкие, когда покидаем село. Зато легки на подъем, куда ни кинь. Вдруг сорвутся во время боя с позиций, словно их бурей подхватило, а потом засядут в яминах да канавах у дороги и продолжают перепалку в самом непредвиденном месте. Однако, несмотря ни на что, никогда не позволят себе забыть на поле боя раненого или убитого. Несут их бессменно часами, даже самых безнадежных, и эта их преданность врожденная.

Поминают Ваш-Кой и Кефалохори, не знаю почему. Невольно вспоминаю бешеный лай собаки, словно она кому-то беспрестанно сообщала название села Баш-Кой! И умолкла только, когда зажглись ракеты и над освещенным простором завыли снаряды. Бригада незаметно отходит через поле, а Третий батальон удаляется как призрак на восток. Где-нибудь мы снова встретимся. Полбеды их, полбеды нашей, так и монтируются наши победы и преобразуются в жилистые отступления. Мы спускаемся в низину, чувствуется влага и близость воды. Запруда полна звезд. Зеленеют вербы. Зачастили лужи. Пахнет рыбьей чешуей. Правая сторона реки вздымается стеной. На камнях присела водяная мельница. Чуть подальше – другая. Скрипит песок, и позвякивают фляги. Нас все меньше, роты остаются позади, продолжает марш только первая. Усталость удваивается, сон гудит в ушах, точно пчелиный рой. Закрываю глаза и считаю шаги. Натыкаюсь на чью-то спину. Значит, привал. Григорий и Душко расчищают место от камней и веток, Вуйо делает из лозы метлу и подметает. Мы закутываемся в одеяла и дружно бросаемся на подушки – ранцы.

Любуюсь нависшим над речкой утесом – он белеет среди звезд и словно летит. Давно уж летит, а все на месте. Михаил храпит, Черный посвистывает и подхрапывает. Влахо сопит. Пряжка ранца мозолит мне ухо. От усталости ноют кости. Ноют по-чудному – будто оставшиеся у дороги руины. Если грекам даже и не позволят построить новый дом, думаю я, превозмогая боль, борьба все равно ведется не напрасно. Где-нибудь свобода засияет. Пусть по-другому, подобно тому, как среди руин вырастают цветы, занесенные ветром…

– Какого черта ворочаешься? – сердится Вуйо.

– Не могу заснуть.

– Положи платок на роток, – говорит Влахо.

– Он не пахнет, – язвит Душко.

– Тогда одеяло, – смеется Вуйо, – оно-то пахнет.

Я стараюсь лежать тихо и с завистью слушаю, как они один за другим погружаются в забвение. И словно на лесопилке: пилят, стружат, пыхтят, храпят. Состязаются эллины, славяне и потомки древних рас Средиземноморья и Леванта. Удивительное братство, дружное, крепкое и ни в чем не сомневающееся. Другие заботятся об исходе, других мучают сомнения, а мне все равно. Я не могу ни ошибиться, ни стать начальством и браниться с людьми. У меня нет ничего, поэтому я не приобретаю и не теряю. Не могу даже обрести славу, потому что и она насилие, как и все прочее.

Проснулись птицы в ивняке, они тоже против неправды. Ивняком идут повара с валежником для костра.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю