355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 34)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 45 страниц)

На таре
I

Пролетарские бригады отступают к Дурмитору и боснийским горам, что лежат за ним. Бригады теснит безводный разлив полков и дивизий – немецких, итальянских, даже болгарских, – пехотинцев и альпинистов в зеленых, маслинично-желтых и пепельно-серых формах, и все это под топот кавалерийских эскадронов и грохот моторов. За этим разливом движется Васоевичский партизанский батальон – и я вместе с ним, – в лохмотьях, пестрый, нелепый батальончик с безумной надеждой отыскать возможность пробиться к пролетарам и пополнить их ряды.

Прошло больше двух недель, почти полных три, с тех пор, как мы ищем, что-то нащупываем, толчемся на месте, питаясь недожаренным мясом и невыносимо солеными овощами. Было время, нам казалось, что все эти армии бегут перед нашим неистовым желанием и верой; сейчас мы завязли где-то в середине и, остановленные в своем продвижении теми, что впереди, и прижатые теми, что сзади, то и дело припадаем к земле, готовясь к последнему отпору. Всем нам это надоело, и каждый втайне считает, что мы проклятые, богом обиженные, и никому в голову не придет, что мы счастливцы, если до сих пор еще живы и ходим по земле.

Пронесло мимо Мойковца, ночью перешли Лепенец и Прошченье. Выискиваем кратчайшие дороги, идем от зари до зари – уже оставили за собой немецкие обозы, арбы с раскосыми возницами-туркестанцами и обогнали итальянские части, которые непрестанно прибывают, да только ничто не может заставить их поторопиться. Миновали Барицы и Крупицы, какие-то леса, где нам было хорошо, и какие-то каменистые пустоши, где мы спешили как сумасшедшие. Вышли на Черный Верх над Шаранцем – а от пролетаров ни слуху ни духу, только звуки боя и выстрелов, которые все дальше отодвигаются от нас.

Каждый знает, вперед нельзя, но никто никому об этом не говорит – разве что в штабе, в укромной ложбинке, судили да рядили, что делать, а люди, уставшие после ночного перехода, использовали эту возможность, чтобы подремать. Я заснул в числе первых, нырнув в сладкий сон, как в синий омут, что под Градинским Полем. И снилось мне что-то неопределенное – неясное и невыразимое, словно девичья тень скользнула по траве, запах которой я вдыхал во сне. Опечаленный догадкой, что этого наяву нет, я проснулся и поднял взгляд к раздробленным облакам, которые по крайней мере не несут дождя и перемены погоды, ибо мои суставы об этом знали бы наперед.

Здесь из ложбинки выходит Митар Милонич в мятой кабанице [47]47
  Кабаница – национальная верхняя одежда, плащ-накидка (сербско-хорватск.).


[Закрыть]
, которая больше чем нужно способствовала тому, чтобы лишить его комиссарского вида и доказать, что он не рожден для руководства. Он с усилием поднял голову, и тогда открылось лицо святого, продолженное лбом, который он вытирал свернутой в трубочку пилоткой. Ступая осторожно, словно что-то искал, он облизал языком потрескавшиеся губы под обвислыми желтыми, точно из соломы, усами. Наши взгляды встретились, и он изобразил что-то похожее на улыбку, а затем и это исчезло – вспомнил, что я наказан и потому нет причин расточать мне улыбки. Но все-таки он улыбнулся, только теперь не мне, а Рашко Рацичу.

– Подтяни опанки, браток, – сказал он. – Сейчас группа выступает.

Я сразу догадался, что речь идет о более обстоятельной и ответственной разведке, где нужен человек, знакомый с местностью, а Рашко, на беду, слывет именно за такого. Самое время идти мне, и куда угодно, я стал ловить рассеянный взгляд комиссара; но он, похоже, намеренно избегал смотреть в мою сторону. Он смотрел на землю, на оружие – искал пулеметчика, – и Вейо Еремич поднялся, не дожидаясь приглашения, прижал к себе пулемет.

– Ты, поп, будто знаешь, что надо, – сказал Митар, ероша усы указательным пальцем.

– Без этой коптилки никуда не денешься, – звучным бархатистым голосом ответил бывший богослов, разжалованный еще до вступления в сан, и похлопал пулемет ладонью. Весельчак и хороший певец, он был всегда незаменим в компании, этот парень, которого Цетиньская духовная семинария удивительным стечением обстоятельств, счастливых и несчастливых, подготовила для рядов коммунистов.

Я опять поймал желтый горящий взгляд комиссара Милонича и уже не позволял ему ни уклониться, ни увильнуть.

– Мичо, дружище! – сказал я. – Я хорошо выспался здесь на травке. Почему бы мне не сходить куда-нибудь, если ты не имеешь ничего против?

– Не имею, – сказал он. – Раз уж ты так на меня навалился, бери винтовку и двигай.

Еще он взял Мило Обрадовича, огромного, точно каланча, и мягкого, словно вожделенный пшеничный хлеб. Это меня развеселило – если бы я подбирал компанию, конечно бы, его в числе первых взял. Без всякого приглашения встал Раде Релич – паренек, в отношении которого руководители, боясь разбаловать, порой бывали несправедливы. Он изобразил, будто его позвали, и стоял совсем серьезный, на бледном лице выделялся красный оттиск веточки, на которой он спал, как на подушке. Глядя на него, Милонич не мог не улыбнуться.

– Ишь гангстер, – сказал, – опять возьмешься за контрабанду!.. А вообще-то ты подходящий товарищ, должен я тебя взять – для анархии. Хватит, уже хватит, нельзя идти всем, – прикрикнул он на тех, что торопились встать.

Лишь теперь, поняв, что у него удалось, Раде Релич озорно ухмыльнулся, тайком от комиссара, чтобы подзавести тех, что оказались недостаточно расторопны. От этой ухмылки красная веточка на лице побледнела и исчезла. Комиссар вскинул винтовку, словно палку, на плечи и зашагал ленивым крестьянским шагом, не имеющим ничего общего с военным, но упругим и выносливым. Из ложбинки выходят штабные и сердито с завистью смотрят на нас отекшими глазами. Секретарь Окружного комитета Качак задержал взгляд на Реличе.

– Хорошую ты команду собрал, – сказал он Мичо Милоличу, а затем нам: – Вы идете, чтобы установить связь с нашими, и будете пробиваться, пока не дойдете. Батальон будет вас ждать здесь до завтрашнего вечера, больше нельзя. Если к тому времени вы не дадите о себе знать, мы отойдем на более удобную позицию, а вы поступите, как вам там скажут. Счастливого пути! – И он пожал руку каждому по порядку, безучастный, серый, утомленный, несмотря на все старания казаться оживленным.

Довольные тем, что именно нам из всего батальона доверили столь ответственное задание, мы двинулись волнистыми плоскогорьями, и глаза наши полнились просторами и высотами Дурмитора, а уши – далеким гулом. Хотя этим краем прошагали многочисленные армии, здесь хватает непроходимых мест и непролазных завалов, кустарника и заросших троп – это вселяло в нас надежду, что все-таки мы пробьемся, соединимся, вызволим наконец наш батальончик и проведем туда, где ему надлежит быть.

По дороге мы болтали – опьяненные ароматами горных растений – о том, как накануне вечером, падая от усталости, мы думали, больше нам не подняться. Удивительный этот механизм усталости и отдыха в теле, ведь здесь определенную роль играет и сознание, и это отличает человека от животного и часто дает ему возможность превзойти самого себя.

Впереди громыхают пушки. За нами, по белым поворотам дороги, дребезжат армейские телеги и беззвучно двигаются длинные зеленые и бледно-серебристые гусеницы колонны. Может, все это идет только до Дурмитора, как в то лето 1941-го, когда итальянцы распевали среди пустых и безжизненных вершин, выискивая там партизан. Потом они спустились, довольные, что никого не нашли. Может, и сейчас они разомлеют и спустятся, усталые, соскучившись по равнине. А мы тогда пойдем за ними и очистим равнину….

Так мы согласно строим планы. Мичо Милонич не участвует в этом; Рашко Рацич молчит точно воды в рот набрал, хотя это и не в его привычке.

Мило взял пулемет, чтобы Еремичу было полегче. Комиссар оглянулся.

– Молодец, будем чередоваться, – сказал он, расправляя соломенные усы, чтобы освободить рот.

Глядя на его дрожащие ноги и тощую сгорбленную спину, я подумал: мог бы честно признать, не ему чередоваться с сильными – удивительно уже то, как он вообще может идти.

Освободившись от пулемета, Бейо Еремич почувствовал облегчение и повеселел, сначала он перескакивал через кустики можжевельника вдоль дороги, а потом запел потихоньку приятным мягким голосом, который в свое время предназначался для богослужения и молитв господних:

 
Ой, самая красивая из Цетинья
Тоненькая серночка, моя Джина..
 

– Чтоб тебе пропасть, поп, не знал я, что ты так деликатно поешь! – сказал Мичо Милонич.

– От сердца поет товарищ Расстрига, – пояснил Раде Релич и добавил: – От раненого, несчастного сердца, которое маленькая Джина украла и надкусила. – Положив на ходу ему на плечи руку, он объяснил и нам и себе: – Теперь я знаю, почему мне так мил этот несостоявшийся священник: он похож на моего покойного Слобу Ясикича, дружка по озорству да веселью. Эх, был бы мой Слобо жив…

Загрустивший, он затянул вместе с Еремичем протяжную мелодию, рожденную скорее для выражения беспросветной тоски, чем для веселья:

 
Ой, гора Планиница моя,
Околдовала меня красота твоя…
 

И так, создавая песню заново, крепко обняв друг друга, с болтающимися на спине винтовками и пустыми ранцами, пели они тихо и печально слаженными голосами. Должно быть, они чувствовали, что песня приносит нам облегчение и это единственная помощь, которую они могут нам оказать. Пели они о долине, которая разделяется, и о желании, что куда-то призывает или живет в сердцах, заполненных печалью, а «все вокруг в отметинах, что больше им не встретиться…». Охваченный необъяснимой тоской песни, Митар Милонич улыбался голубыми глазами, поблекшими от усталости, а в движениях его чувствовалась, или мне так казалось, вновь обретенная легкость и гибкость. Мило Обрадович, у которого, как и у меня, не было дара песни, тихонько подпевал им, стараясь не мешать и приноравливая свой грубый голосище, чтобы никто из нас его не слышал. Поэтому, уверенный, что так оно и есть, он приотстал. А я позабыл про все трудности этого мира, к счастью столь несовершенного, что еще много человеческих поколений будут иметь причину жить и умирать, поправляя его. На мгновение мне казалось, что я не иду, а лечу над этими дикими краями, легкий и светлый, словно клочок тоски из той песни, где находишь свою меру вечности.

Рашко Рацич был мрачен, этому немало способствовали его усы на бледном печальном лице. От песни он стал будто еще мрачнее и торопливо шагал волчьим шагом, согнутый, словно готовый убежать. Тогда я подумал: может быть, он знает что-нибудь про цетиньскую любовь богослова Вейо и, так или иначе, имеет что-то против нее. Больше я ничего не мог прочитать на его обиженном лице, только эти мои противоречивые догадки, насколько я мог разглядеть его сейчас, находили подтверждение в его облике.

II

Дважды Рашко Рацич и Митар Милонич сворачивали на какие-то горные пастбища в поисках связных. Никого живого не нашли. Словно гитлеровские Грабли сгребли все живое с этого стоящего на юру и холоду плоскогорья – не только скот, но и зверье. От этого в души прокралась странная нелюдимая печаль – словно мы ступили на просторы мертвой планеты, откуда вряд ли когда сможем выбраться. И вот тогда-то рыкнули пушки и загудело эхо – так что под ногами почувствовалась земля-матушка, залитая кровью, вертится вокруг своей оси.

Пока Рашко и Митар занимались поиском, мы, спрятавшись, ждали, чтобы помочь им, если они окажутся в затруднении. Этого ждали все остальные, а я же проспал за двоих, забыв и грусть, и страх, и куда как тягостную неизвестность. Со мной могут не согласиться, но в таких случаях человек должен придерживаться определенной политики: всегда найдется кто-то, кто предупредит об опасности, если она возникнет, или разбудит товарища при выступлении. Кроме того, и для других лучше, если среди них окажется хоть один отдохнувший, на всякий случай.

При втором пробуждении я заметил, что с моей теорией отдыха – до того, как я счел необходимым изложить ее, – согласились и Раде и Вейо. Они поддержали настолько единогласно, что, казалось, весь лесок, где мы укрылись, храпит и сопит. Мило один нес караул, а это довольно противное дело, если у тебя нет ни хлеба, ни табаку, чтобы скоротать время, даже воды, чтобы смочить слипающиеся глаза и пересохшие губы. И тем не менее Мило не разозлился на нас – не из тех он мелких чистоплюев, что раскаиваются, стоит им сделать доброе. Этот рыжий гигант, чуть постаревший от напряженного пути и недоедания, все еще оставался абсолютным олицетворением старославянского типа из прародины, такого, как его описали византийские хронисты по рассказам очевидцев.

Он грыз листья, и потому язык у него был зеленый, когда он сказал мне: «Привет!» – и в самом деле дружески кивнул головой. Я предложил ему сменить его, он не только не колебался, но, даже не сходя с места, заснул, с надкушенным листом на губах. Однако вскоре подошли Рашко и Мичо, и мы двинулись дальше, используя свободное пространство, которое они обследовали.

Под конец дня Рашко Рацич остановился и указал на стадо овец, из-за расстояния маленьких, точно ягнята, и невероятных в этой пустыне. Их белизна и наши воспоминания о каких-то прекрасных днях и еще о чем-то, связанном с возможностью найти что-то съестное, – все это начало притягивать наши крестьянские натуры силой, во много большей, чем земное притяжение. Без дороги и не разбирая ее, через колдобины и холмы, отчего овцы то пропадали из виду, то опять возникали, миновали мы какое-то мелкогорье и раньше, чем думали, дошли до скрытой хижины, возле которой суетились две женщины, судя по всему, мать и дочь.

Мать, женщина средних лет, крепкая на вид, скупая делает три дела сразу, и ни одного как следует: прядет и не глядит на пряжу, всматривается и не видит нас и сторожит овец. Дочь – девица на выданье – в настоящий момент не размышляла ни над этой проблемой, ни о чем-либо другом. Она копала, вспотевшая и красная, в кустах над хижиной яму, куда они спрячут скарб или продукты, которые у них еще не отняли и которые лучше иметь, чем не иметь. По тому, что копала она, мы догадались – мужчин поблизости нет.

Чтобы не привести их в замешательство нашим видом и численностью, мы решили – лучше будет, если пошлем к ним что-то вроде делегации. Раде Релич вызвался пойти сам – ему поможет где его красота, а где опыт – и предложил послать Митара Милонича, специалиста по переговорам, мол, и он добавит к тому, что выманит Раде. В пользу Милонича у него был еще один веский довод, и он высказал его:

– Старуха уступит, смилостивится, как только увидит его такого. Она подумает, что это переодетый святой, сошедший с неба, дабы искушать грешные души. Так я ей его и представлю. Их появление вызвало заметное замешательство у женщины, которая сначала вскипела, затем грустно посмотрела на овец и даже попыталась обрести прежнее спокойное состояние. Но не могла, – руки у нее дрожали, пряжа обрывалась и веретено откатывалось по траве к кустарнику. А они подходили неспешно, чтобы не испугать ее, но и не слишком уверенно, словно ожидая, что в любую минуту может кинуться на них свора собак, притаившихся где-то под длинной и широкой юбкой этой женщины. Наконец начался разговор, и их голоса, неожиданные в этой тишине, привлекли внимание девушки. Оперевшись на заступ, она пугливо озиралась вокруг, готовая убежать. Считая, что это ее бегство было бы ни к чему, Раде обратился к ней:

– Наши мы, наши, эй, девушка! Не бойся, иди, поболтаем!

Они все еще стояли, ждали, что старуха пригласит их в хижину. Поняв, что до приглашения дело не дойдет, сели отдохнуть. Старуха со злостью глядела на овец, словно говорила им: «И чтобы вам убежать сейчас куда-нибудь, вот была бы самая подходящая отговорка отделаться от этих героев-молодцов». Но овцы продолжали спокойно пастись, не ведая ее мук. Девушка, поколебавшись какое-то время, даже попыталась копать, бросила заступ и подошла к ним; она поздоровалась за руку – что, очевидно, не понравилось ее матери, затем села возле Раде. Глядя на них, Вейо шепнул мне завистливо:

– Сейчас начнется обработка. Раде должен что-нибудь выклянчить, я его знаю.

Некоторое время они мирно разговаривали – наверное, о чем-то, что было безразлично для обеих сторон. Затем старая подняла голос, а Мичо Милонич стал вытаскивать из карманов деньги – чтобы показать ей. Потом девушка сказала что-то в нашу пользу, а старая зыркнула на нее, готовая проглотить, сожрать прямо с потрохами.

– Не даст, змеюка, похоже, ни даром, ни за деньги, – сказал Мичо, опечаленный.

– Быть жаркому, хотя бы им пришлось ее связать этими же ее нитками, – спокойно сказал Вейо, уверенный в себе и в Раде Реличе.

– А не грабеж ли это, товарищ? – спросил я его язвительно.

– Если возьмем овцу, это не грабеж, мы ограбим не ее, а немцев, которые заберут все, что найдут.

Рашко Рацич спал, лежа ничком, прижавшись к земле лицом так, словно целовал ее. Время от времени он шевелил губами, и сухая травинка на его усах двигалась как живая.

– Смотри, как сосет! – сказал Мило. – Наверное, сейчас ему спится, что он клюет терновник. Много его поклевал, да и со мной вместе, эх ты, мой Рашко! Вот до чего мы дошли – нас и в снах одолевает голод…

Внизу переговоры вступили в завершающую фазу. Вмешался Раде Релич, но не как покупатель, а как некий советчик продавца.

Он обращается к старой, которую, скорее всего, называет «мамаша», доброжелательно ей указывает на этот весьма удобный и редкий случай: сбагрить с рук овцу, которую сейчас так тяжело сберечь, и взять за нее деньги, которые легко спрятать и за которые потом можно будет купить целую корову.

– Нечего тебе кувыркаться, матушка, бери деньги, и пусть человек берет овцу! – говорит он спокойно, словно один из домашних, словно и не идти ему с нами, а оставаться здесь.

Вейо Еремич встревожился, хотел было будить Рашко.

– Окупится ему: увидит, как Раде Релич сам себе продает чужую овцу.

Но слишком неблагодарной оказалась почва для искусства Раде Релича – у него ничего не вышло. Старуха уступила лишь после того, как Мичо Милонич отсчитал ей четыре тысячи лир, да и то с недовольством – куда с большим удовольствием задержала бы она и деньги и овцу или хотя бы всучила ягненка вместо овцы. Даже Раде она пыталась облапошить, когда выбирала овцу, а он смеялся ей в лицо и гонялся за самой жирной яловицей; ощупывая ее с довольной ухмылкой, он твердил, что такая наверняка стоит пять тысяч лир – «как брат брату дает». Этим он окончательно сразил и озлобил женщину, и он бы не остановился, если б не девушка.

Потом старая караулила, Раде с Миланом ловко свежевали овцу, я собирал ветки, а Вейо Еремич разложил огонь. Какое-то время возле нас слонялся и Мичо Милонич, выискивая, чем бы помочь. Раде сказал ему, что он сам достаточно теоретически подкован, что касается мясницких и поварских дел и что в этой области не потерпит ничьего старшинства – пусть товарищ комиссар переживает в сторонке, а ему не мешает! Мичо послушался его и сел, только у него не было времени на переживания – потому что он сразу же заснул с озабоченным выражением лица. Он разметал руки и, медленно вытягивая ноги, двигался и дергался, словно пытался и во сне шагать к Дурмитару и Шчепан-полю…

Раде вмиг сварганил вертел, а Мило и Вейо, один ножом для подрезания виноградной лозы, а другой штыком, приготовили шесты с развилкой и воткнули их по обеим сторонам от огня. Началось жарево – пошло веселье. Потом мы отправили Раде помочь девушке копать и между прочим выяснить все, что можно, о партизанах, о неприятеле и населении, разбежавшемся по лесу и зажатом в тисках. Мило было предложено еще немного поспать, а меня отправили в охранение. Остался один Вейо Еремич переворачивать жаркое и наслаждаться шипением сала. Должно быть, он обладал природным даром в этом деле, как и во многом другом: мясо оказалось таким, какого никто никогда не едал и не будет едать во веки веков!.. Да и мы оказались на высоте – ретивыми, ловкими и быстрыми, – больше чем половцы не стало в один миг, а вторую половину порезали на приблизительно равные части и рассовали по ранцам, которые сразу раздулись и сделались весомыми. На западе заходило солнце, на севере усиливалась пушечная пальба, когда мы двинулись. До полночи нас сопровождала луна – ясная, страшная и злобная, из тех, что пни превращает в замерших патрулей, а каменные валуны – в палатки. И все-таки она нам помогала больше, чем мешала, а когда луна стала заходить, мы пожалели и немного испугались темной ночи без дороги. На широком плоскогорье возле нас трещали, то впереди, а то сзади, одиночные выстрелы часовых из винтовок-итальянок, сухие и громкие. В тишине и далеко за горизонтом, слабые, как следы исчезнувших метеоров, прослеживались пулеметные очереди.

– Ну как, забыл ты теперь малышку Джину из Цетинья? – спросил я Вейо, чтобы скоротать время и разогнать сон.

Он удивленно посмотрел на меня и остановился, как бы спрашивая: какого ответа заслуживает человек, который так вторгается в чужую муку? И улыбнулся – круглое лицо и блестящие крупные зубы в это мгновение выражали совершенно неподдельную незлобивую красоту.

– Я тебе скажу по правде, – сказал он, – все еще никак не идет из головы эта малышка. Было это два года назад, как гром среди ясного неба, когда я мог провожать ее от гимназии до дома и словно бы случайно проходил под ее окнами, а встретив на улице, становился от этого счастливым еще на три дня вперед. Тонкая талия, веришь, гибкая, стройная – и ребенок и чистый дьявол, – стрельчатые ресницы, очи чарующие – не умею я того описать, а так только. Даже если все изображу, опять же не то – недоставало бы самого главного…

Как он внезапно преобразился у меня на глазах! Этот на первый взгляд легкомысленный, разбитной и веселый «настоящий гангстер» – и вдруг заикается!.. И было мне стыдно, что завел я этот разговор, и уже не ведал, как выбраться, только знал – будет очень неловко выкарабкиваться. Затем – большего я не мог придумать – сухим и равнодушным голосом спросил, была ли Джина скоевкой. Нет, она этим делом не интересовалась, несерьезная была – совсем ребенок. Стали они встречаться чаще, порой переглядывались со значением, а может, это и не верно – может, она так на каждого смотрела, может, у нее глаза так устроены, ведь столько всяких глаз есть на свете…

– В общем-то, – сказал он задумчиво, – это во многом зависит от воображения. И я про то знаю, да только этого дьявола никак не могу выбросить из головы. Хотелось бы знать, что сейчас с ней! Ты не можешь себе представить, как мне этого хочется. Вот мы ищем связь, И батальон, а может, и куда большее зависит от этого. Я думаю, умом я понимаю, что есть что, и, доведись до дела, верно бы поступил, однако в душе, где-то глубоко, не знаю, чему бы радовался больше – установлению связи или надежной весточке о ней. Даже, боюсь, черт бы все побрал, перетянула бы она!

Луна зашла, и Миле Обрадович сказал:

– Прощай, батальон, теперь нам трудно будет успеть!

Тогда мы осознали, что, даже если еще до зари свяжемся со своими на Неговудже, что, правда, маловероятно, за день нам не удастся возвратиться к Черному Верху и попасть в батальон.

– Уж больно короткий срок установили, – сказал Рашко Рацич, останавливаясь, чтобы подождать Милонича.

– Мы должны, – ответил Митар. – Батальон без еды, того и гляди его обнаружат. Ничего, завтра с утра поднажмем, не поспим, да и места пойдут более знакомые. Успеем.

И мы ринулись вперед и топали до тех пор, пока перед нами не открылась широкая равнина, где итальянские часовые перекликались охрипшими петушиными голосами. Мы свернули вправо, и после довольно долгого перехода, когда мы считали, что уже обошли этот лагерь, совсем рядом раздался винтовочный выстрел, и опять послышалась перекличка часовых. Нас охватило отчаяние, измученные, мы снова свернули в сторону, побежали, подпрыгивая, размахивая руками и делая все, чтобы отогнать сон. Предрассветное небо светлело, когда мы разглядели палатки – море палаток, которое не перейти, не обойти, оно заливало всю равнину, поднималось на горы и разветвлялось рукавами по долине, насколько хватал глаз.

У нас сперло дыхание. Как подкошенные рухнули мы на землю, только Вейо Еремич вскинул пулемет и, может, шарахнул бы, если бы Раде не схватил его за руку.

Мы отошли на расстояние винтовочного выстрела и остановились в долинке, заросшей можжевеловым кустарником, спрашивая себя: «Что же дальше?»

– Партийное собрание! – сказал Митар Милонич, и мы все повернулись, чтобы видеть, не шутит ли он. Нет, самым серьезным образом он располагался, чтобы вести собрание, и, как только мы сели вокруг, сказал: – На повестке дня один вопрос: решить, кто пойдет в батальон, кто сможет за день пройти столько, сколько мы прошли за сутки. Они должны подождать нас, если могут, день-два или хотя бы знать, где мы.

Говоря это, он смотрел, может неосознанно и ненамеренно, на Мило, который, побледнев, принялся водить травинкой по своей широкой ладони.

Наступила тишина. В самом деле, было неприятно уходить в батальон с такого задания – после всех грез о встрече с пролетарами возвращаться в донельзя знакомое тягостное состояние окруженцев, ведь это что-то вроде наказания, вроде проклятия. Поэтому Раде Релич разглядывал муравья, который шел себе своей дорогой, а Вейо Еремич – приклад пулемета, словно читал там невидимые буквы; поэтому Рашко Рацич проверял на прочность свои двойные брюки, а суетливый Ладо Тайович взялся всовывать одну в другую три травинки.

– Выходит, добровольцев нет? – насмешливо спрашивает Митар Милоннч. – Э-э, я думаю, вы все согласитесь, если это задание мы доверим товарищу… этому…

Меня пот прошиб со страху, что он назовет мое имя, но он резко повернулся в сторону Раде Релнча, который все еще занимался изучением правил дорожного движения на муравьиных тропках и, похоже, был близок к интересным выводам.

– … Товарищу Раде Реличу, – сказал Мичо, а Раде потемнел лицом и нахмурил лоб.

– Ей-богу, хочешь верь, хочешь нет, – сказал он, – я точно знал, что ты меня выберешь… А это несправедливо, и чтоб ты знал: больше я никуда с тобой не пойду, хоть ты тресни. – Губы у него были сухие, а глаза повлажнели. Он окинул нас хмурым взглядом и пробормотал что-то на наш счет, с бурчанием покачивая головой, угрюмо и намеренно медленно поднимал винтовку. Вдруг он что-то вспомнил и сказал: – Вы подохнете с голоду, если меня не будет. Кроме разве попа, среди вас нет сообразительного человека.

Этим он нам в какой-то мере отомстил. Он попрощался и пошел, сначала медленно, затем все быстрее. Вскоре он был уже далеко: обособленный, один-одинешенек с винтовкой через плечо на пустом плоскогорье, но дорогам которого теснились десятки тысяч машин, нацеленных убивать. Я обернулся: рядом со мной стоит Вейо Еремич и смотрит в том же направлении.

– Боюсь я за него, – сказал он. – Он обиделся, нехорошо мы с ним поступили…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю