355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 17)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 45 страниц)

V

Однажды мы с Ненадом Тайовичем получили задание ликвидировать человека, не человека: зверя, врага. Не такого уж ярого: ярые прятались по городам у итальянцев, а так, среднего, или даже ниже среднего, лгуна и шпиона. У него жена-горемыка, дети, не знаю сколько. Друзей, чтоб стали защищать, нет, не уважают и родичи и с легкой душой переживут его смерть – потому на него и пал жребий! Не то чтоб причинил особый вред, да и в будущем вроде бы не причинит, просто решили кого-то ликвидировать, откупиться, осточертели упреки сверху, что, дескать, чистейший оппортунизм щадить пятую колонну. Вот мы его и подстерегли, чтоб расплачивался своей шкурой за свои и чужие грехи. Нацелились, выстрелили. Он перевернулся через голову, полетел с обрыва и сгинул.

– Убежал, – говорю я Ненаду. – Можешь больше не хвалиться, что хороший стрелок!

– А ты, что ли, лучше?

– Почему не сказал, что не хочешь в него стрелять?

– Понадеялся, что ты его прикончишь!

– Тогда пусть уходит!

Ненад сразу же отправился в Брзаке, к замужней сестре, якобы погостить, а на самом деле выждать, чтобы все забылось. И мне одному пришлось оправдываться и отвечать.

Люди могли бы жить более сносно, если б было известно, что кому делать. К сожалению, знать – это еще не достаточно. Даже те, кто знает, делают большей частью то, что легче, что им нравится, что выгодно, либо то, что в будущем с лихвою окупится. Одним на роду написано лить воду только на свою мельницу, другие рано выбиваются из сил, либо их колдунья, которую они носят на спине, заворожив, превращает в свиней… Потому я боюсь за своих, не только за себя, но и за всех: уж очень привыкли некоторые властвовать, то есть походить на тех, с кем они воюют. Нет больше Радована Вуковича, чтоб взвалить на себя самое тяжелое бремя, а при дележе довольствоваться самым малым. Это ушло в прошлое. Мучеников больше не требуется, по крайней мере в наших горных пределах, а тем более апостолов-правдолюбов и им подобных. Наступила другая фаза, в цене рационализаторы, сиречь железные руки, оргработники и коменданты, а с ними многое по-другому…

Конечно, борьба противоположностей – источник развития. Насчет развития не знаю, а что противоположностей в жизни немало, в этом я уверен. Если основываться на теории, что коммунисты люди особого нова, то есть лучше всех прочих, и, чтоб доказать это, готовы пойти на смерть, – кто тогда помешает подлецам под личиной истинных коммунистов перевернуть все на свой лад и образчик? Вспоминаю Джеке Катунянина, мы знали, что он член партии, и это было у него единственное основание так пыжиться. Однажды он прибежал запыхавшись и, не дав нам поужинать, заставил первым же трамваем ехать в Земун, разгонять вооруженных ножами бандитов. Два часа мы гонялись за ними, а Джеко и носа не показал: остался ужинать, а потом завалился спать, потому что его здоровье драгоценно, потому что он партиец, а значит авангард!..

Почанин, Черный, Рацо, Грандо и даже Влахо Усач, если правду говорят, задумали очутиться по ту сторону проволоки и сказать ей: прощай навек! Но у каждого своя помеха: заросшая или незаросшая рана, откладывающая побег со дня на день. А то возникает и непредвиденная помеха, либо упускается удобный случай, которому никогда не суждено больше представиться. Бывают дни, когда Свобода влечет нас как безумных, и мы дрожим и умираем от желания ее добиться, и у нас нет даже времени обдумать толком и выполнить задуманное. Потом приходят минуты трезвого размышления: за проволокой чужая страна, для нас это не свобода, в ней мы будем чужаками, все равно что бродяги или нищие. Сменить рабское унижение на нищенское, стоя каждый день у нового порога, – не бог знает какой выигрыш, и выходит, игра не стоит свеч. От таких мудрствований мы становимся нерешительными и безвольными и потому встречаемся неохотно. И не удивительно: мы напоминаем друг другу о постигшем нас кораблекрушении, в результате которого нас выбросило на этот берег.

Мне хочется рассказать о моем кораблекрушении, продолжающемся уже более года, человеку, который не станет посмеиваться надо мной или добавлять в мой рассказ подробности.

Лежа на цистерне под звездами, я представляю себя на Халкидике, рядом – Миня Билюрич. Он молча слушает мой рассказ. А все-таки я могу сказать, что доверенный мне в бурю кораблик я не бросил среди первых, не бросил и последним, я еще долго ждал, звал на помощь, но кто меня слышал, затыкал уши, а кто видел – зажмуривал глаза…

Далеко, где-то на берегу, близ чифлука Хаджи-Бакче, глухо загремели зенитки. Затем все ближе, отчетливей: от аэродрома вдоль Каламарии через Салоники обозначается прямая борозда грома. Потом она ширится, ломается, превращается в хаос грохота на небе и на земле. Батарея на углу конюшни заглушает все. От выстрелов дребезжат и позвякивают стекла, со стен сыплется штукатурка, а с дырявой крыши – черепица. Прожекторы, скрещивая лучи, мечутся по небу. Вверх устремляются огненные фонтаны красных мячей и симметрично рассыпаются картечью. Звезды исчезли, существуют лишь сменяющие друг друга фейерверки огня. Багровые отсветы полосами плывут по двору и оградам. По лестницам в панике течет людская река – все устремились к яме. Кто надел на голову каску, чтоб защитить себя, кто, крестясь, просит об этом бога. Я незаметно спускаюсь с цистерны. На старые кварталы, прилегающие к Вардарской площади, падают с грохотом, как бочки из-под бензина, бомбы. Земля подрагивает. На Каламарии тихо, щадят виллы богачей и квартиры офицеров с архивами гестапо: ворон ворону глаз не выклюет. Все беды и несчастья ложатся на бедноту – оттого она и молодеет! Чтоб не закричать, прикуриваю и затягиваюсь.

– Погаси там! – кричит кто-то с руганью. Я отвечаю ему тем же.

– Да это тот коммунист, – орет уже другой. – Он нарочно!

– Подаешь сигналы, чтобы нас обнаружили?!

– Подаю, конечно, чтоб тебя разбомбили! – отвечаю я.

– Коли так, дождешься!

– Бей гада, уничтожай!..

– На себе эти коммунисты поставили крест, а теперь и нас хотят загубить…

– Хватай его!

– Где он?

– Был у цистерны.

Я гашу сигарету. К счастью, ночь темная, не то бы они меня линчевали. К тому же их пугает, заставляя вернуться в яму, сброшенная на парашюте ракета. Такое впечатление, что она опускается в наш двор, но она ускользнула в пустоту, по ту сторону конюшни. Наконец взрывы прекращаются. Только летчики почему-то решили вернуться тем же путем, как прилетели, и потому их провожают те же зенитки, что и встречали. Воет сирена, оповещая, что опасность миновала. Люди выбираются из ямы и направляются в казармы, те, кто притащил с собой матрацы, устраиваются в яме. Я сижу у своей цистерны, мне трудно на нее взобраться, трудно даже поднять голову. Кажется несправедливым, что я еще живу.

Когда поднимаю голову, двор до половины освещен лунным светом, кругом покой, будто ничего и не было. Правда, свет какой-то белесый, нереальный, почти без теней, контуры казарм расплывчаты. И все-таки видно, как чья-то одежонка, брошенная или забытая на ограде у нужника, покачивается на ветру. Я почему-то не чувствую ветра, до меня он не долетает. А одежонка трепыхается, как живая, хочет оторваться от проволоки, в которой застряла. Я иду посмотреть, иначе не усну. И вовсе это не одежонка, а Бабич в своем пальто. Он пытался проползти под проволокой, но смог просунуть только голову, застрял. Окликаю его, он не отвечает и не дергается, как прежде, а только икает. Я пытаюсь его вытащить, он хрипит. Бегу позвать санитаров, хоть и понимаю, что напрасно. Умрет, и никто не будет знать, кто же он? Может, и к лучшему? Ведь все мы так – даже о самих себе мало что знаем.

VI

Афаэл, скорее всего, аббревиатура, нечто связанное с провиантом. Так мы называем огромное здание в шесть этажей над землей и двумя под землей. В бетонные погреба мы спускаем на лебедке кубики маргарина и мясные консервы. Лампы горят круглосуточно, там всегда ночь, и поэтому кажется, что дня нас лишили уже на рассвете, подобно многим другим дням. Чтоб отомстить за воровство, мои друзья и недруги воруют консервы, если нет ничего лучшего. Но поскольку пронести их мимо охраны нельзя, забираются в угол, где потемнее, открывают их и едят, а пустые банки прячут за полными. Предлагают и мне, но мне в этом подземелье трудно дышать, не то что есть. По угнетенному состоянию, немеющим суставам чувствую перемену погоды, там, наверху, настоящие муравьи тоже чувствуют приближение дождя. Дождю я рад: он уменьшает видимость, часовые обычно дремлют, и потому есть возможность побега… Мы кончаем работу и выходим: пасмурно, с севера наплывают, громоздятся темные тучи, опускаясь все ниже.

Прибывают грузовики; но одна из групп еще не закончила работу – ждем их, разгуливая по шпалам между рельсами. Видимо, я чем-то себя выдал или кто-то на меня донес, потому что часовой неотступно ходит за мной. А тут еще Видо Ясикич умоляет не бросать его. Да и не могу я его бросить! Жду поезда, который заслонит нас, когда мы будем перелезать через высокую стену, а он как назло не идет. Но если и перелезем, там улица, тотчас начнется преследование. Небо точно серый камень, линия горизонта настолько приблизилась, что кажется, будто город лежит в пещере, способной в любое мгновение обрушиться. Нас посадили в машины до начала дождя. И когда мы прибыли в лагерь, он только накрапывал. Я снял с цистерны свой соломенник и перенес его в казарму.

Последней возвратилась группа из арсенала. Бежали Почанин и Грандо. Кривой, у которого они сбежали, готов сам себя съесть.

– А я думал, Нико будет первым, – говорит Черный.

– А я думал, первым буду я, – замечает Вуйо.

– Неважно, кто первый, боюсь только, не заперли бы нас, – говорит Рацо.

– Господи, помоги им! – снимает шапку Джидич.

От зависти и стыда, что им завидую, не могу вымолвить слова. Всю ночь слушаю, как дождь, то ослабевая, то усиливаясь, барабанит по крыше, и решаю про себя, и клянусь не упустить первый же удобный случай. Утро ясное: солнце, лужи, тепло. Время терпит, хватит еще войны и на мою долю.

Я не вижу, куда смотрит часовой, перед глазами у меня черные круги. Пока переносим и складываем доски на рабочей площадке Баугофа, к нам подходят греки и сообщают: «Разоружают итальянцев, красота!» Стрельбы не слышно, впрочем, мы ее и не ждем, только где-то с далеких улиц доносятся топот и понукания: так гонят скотину. Целое утро я прислушиваюсь и забываю про свое ночное решение со всеми его комбинациями. По дороге в лагерь слух подтверждается: длинные колонны итальянских солдат под конвоем и под окрики немцев запрудили улицы, застопорив движение.

На другой день начался грабеж итальянских складов, только и этого немцы не могут провести без нашей помощи. Заставили и греков, и русских, но известно, что никто из них так не ловок и искусен разорять и уничтожать, как наши. Охрана слабая, кое-где и совсем нет – бери, что хочешь, только не убегай!.. Черный выбрасывает тряпье, в котором пришел из Ламии, выряжается в новенькую форму итальянского офицера санитарной службы и сразу зазнается. Форма ему идет, к тому же она из добротного сукна – годится для зимы. Я беру только китель, не могу подобрать брюк на свои длинные ножищи. Другие хватают плащи, одеяла, ранцы и рубахи, чтоб потом продать их грекам. Пофартило тем, кто догадался набить сумки медикаментами. И все это сбывают по дешевке аптекарям. И новая волна благосостояния, с бутылками коньяка, драками и азартной игрой, захлестывает лагерь.

Разоруженных итальянцев приводят к нам в баню, заставляют раздеться и стоять в строю с одеждой и ботинками в руках. Низкорослые, съежившиеся от страха и холода, новые пленные похожи на перепуганных, забитых детей. Страх заставляет их делать не то, что надо, за что они получают по спине. Вокруг них вьется свора равноречанских и герцеговинских четников, мстительно их задирает и радуется беде. Со мной же происходит нечто невероятное: я начинаю жалеть итальянцев и подвергаюсь опасному искушению за них заступиться. Их форма, такая прежде блестящая, после дезинфекционной камеры похожа на жеваные зеленые тряпки. Они с грустью смотрят на свои измятые, куцые, подгоревшие мундиры и штаны и нерешительно их надевают. Потом их снова выстраивают и ведут в конюшню. Набилось их там тысячи, наверняка не замерзнут. Когда их выпускают во двор к конским водопоям, они окликают нас и просят хлеба. Им бросают через проволоку кусок случайно оставшегося хлеба, и на него набрасывается десяток голодных, вырывая друг у друга. И если хлеб не искрошат, вывалянный в грязи, он достается сильнейшему.

На другой день итальянцы предлагают за хлеб одежду. В лагере находятся и такие, кто готов воспользоваться чужой бедой: это низшая каста – даже не уголовники с Хармаки, такой вид заработка и они презирают, – так называемые «придурки», у которых не хватает ни смелости воровать, ни искусства торговать; да еще «голяки», спустившие в карты все, кроме штанов и рубах. Притащат из города или перекупят в лагере каравай хлеба, разрежут каждый на четыре части и требуют: за два куска – рубаху; за четыре – брюки, а то и ботинки. Поначалу они торговать стыдились, потом осмелели, привыкли и увлеклись. Ни одному и в голову не придет, что это позорно. Набрали ручных часов, зажигалок, перстней, набили тряпьем ранцы для черной биржи.

Коллективный психоз охватывает как зараза и нас: люди научились хватать, ввязываться в драку, как кобели на собачьих свадьбах, и отнимать брошенные за проволоку вещи. Если бросили ботинки – не так страшно: схватят по ботинку, посетуют, постараются выкрасть друг у друга или договориться. Бросают штаны – хватаются за штанины и, разорвав, держат свою долю. Рвут и рубахи. С мундирами и того хуже: ухватятся за него сразу четверо или шестеро и отбивают добычу, ослепленные страстью наживы и нечувствительные к боли. Не слышат даже выстрела часового над самым ухом, не чувствуют, как швырнут в них камень. Полицейские или лагерные шутники окатывают таких с ног до головы водой, но, случается, не помогает даже это – алчность, как следствие первобытного процесса ассимиляции, будучи сильнее всех прочих инстинктов и привычек, гасит способность замечать вещи и явления, с ней не связанные.

Наблюдатели держатся подальше: одни смеются, другие грустно качают головами. Среди них Судья, он иногда увлекается и подходит к проволоке ближе.

– Погляди-ка на него, – говорит Вуйо, – зарится!

– На что зарится?

– Хочется заработать, а не знает как.

– Не думаю, он не из таких.

– А из каких?

– Смотрит и удивляется, какого зверя носит внутри человек.

– Носит такого же, как и он, – говорит Вуйо.

С силой брошенный камень упал недалеко от нас.

– Отойдем, – предлагает Вуйо, – недоставало еще нам тут погибнуть. А Судью не защищай, я-то их лучше знаю. Он вложил свою лепту в эту торговлю, вот и наблюдает.

– Да не может быть! Неужели… финансирует?

– Здесь все может быть.

Мы уходим из опасной зоны и снова смотрим. Для нас это единственное зрелище, и в то же время это зеркало человеческих отношений. Судья приближается к ограде, крупный камень летит ему в лоб и откатывается под ноги к менялам.

Судья с запозданием пытается заслониться локтем, резкое движение нарушает равновесие. Колени у него подгибаются, он падает и дергает ногой. На какое-то мгновение купля-продажа приостанавливается. Часовой, бросивший камень, что-то бурчит в свое оправдание. Гречанки из казармы кричат, точно какие болотные птицы. По двору спешат досужие зеваки: поглядеть, что случилось. Явились санитары с одеялом, положили на него Судью и унесли. Обмен продолжается.

Появившиеся с обменом трудности незаметно растут: никто никому не верит. Случается, одна сторона переправляет по воздуху свой товар, а другая за него не расплачивается. Чтоб избежать этого, договариваются бросать одновременно. Часто не помогает и это: за спиной меняющихся становятся похитители, которые перехватывают то, за что заплатили другие; у итальянцев тоже появились свои голодные и раздетые, которым уже нечего предложить, – и, таким образом, каждую минуту возникают потасовки…

Как и у нас, у них побеждает сильнейший и слышатся жалобы сбитых с ног… Поэтому мне кажется, что между нами не ограда, а какое-то удивительное зеркало, отражающее не только лица, но и голоса: смотрит на себя обезьяна в зеркало, но умней не становится.

VII

Где-то между Вардарской площадью и гаванью находится квартал призраков. Границ его с юга и севера мы не знаем. В нем сосредоточены рабочие площадки. Летом мы стремились туда: посидеть в прохладе пустых домов и в тишине погрезить о мирном времени. Сейчас охотников нет: в пасмурные дни там страшней, чем на раскопанном кладбище. Жухнет трава в опустевших дворах, поникли колосья никем не сеянного овса, у пересохших колонок он вырос, созрел, человек не помогал ему и не мешал, будто и на свете его нет! Крыши прохудились, трубы развалились. На чердаках, под завывание студеного вардарца, угадывается присутствие сломанных душ детей, которые тут прятались и которых отсюда увели на мучительную смерть. Мостовые улиц и переулков топчут лишь копыта лошадей дозорных разъездов. На стенах комнат видны следы вешалок, электрических переключателей, картин и шкафов. Разрушенные лестницы крошатся и осыпаются, черепица с крыши валится сквозь дыры на чердак.

Здесь какое-то время хранился награбленный в еврейских домах и магазинах товар: штуки полотна, шелков, фарфор, посуда, ценная мебель – словно насмешница судьба решила удовлетворить на такой манер всегда жаждущие богатства души хозяев, – чтобы потом все перевезти в Германию. Мы собираем старье – жесть, железо, медные кувшины, разбитые плиты. Остаются только вороха бумаг, среди которых мы тщетно разыскиваем карту Греции или хотя бы план Салоник и его окрестностей. Нет и книг, кроме приходо-расходных, с длинными колонками цифр, над которыми заглавная рубрика написана восточной клинописью. Ни стихов, ни романов, ни тетрадки с нотами, ни хотя бы девичьего дневника. Стоя над останками погибшей цивилизации, несмотря на все старания, не нахожу убедительного доказательства, свидетельствующего, что надо жалеть о ее уничтожении. Из эры турецкого и дотурецкого владычества осталась башня Беас и какие-то ворота; из времен торговли и королей – запыленные бухгалтерские книги; оставит ли наша эпоха игры в кости, когда фашист заставляет играть с ним ва-банк, что-то лучшее?

Видо Ясикич нашел записи на французском языке. Заглавная рубрика над цифрами: волы, овцы, козы, кожи, шерсть, и так до конца.

– Это были наши волы, – говорит Джидич.

– По какой метке ты их узнал? – съязвил Вуйо.

– Видел, как их гнали из Печи. Наверно, и ты видел, как проходили большие стада в Нови Пазар, Сьеницу: мы откармливали их для ярмарок.

– А они хоть хорошо платили? – спрашивает Черный.

– Кой черт! – машет рукою Кум.

– То есть как? – удивляется Вуйо. – А зачем продавали?

– Хочешь не хочешь, – говорит Кум, – зимой скот не прокормить, вот в кредит и даешь, чтоб заплатить, когда продадут. Считай половину зажулят. Объявит фирма себя банкротом – и ищи свищи!..

– Ну, сейчас ты можешь убедиться: фирма обанкротилась! Кликали, кликали и накликали беду. Так им и надо.

– Разбогатели они, торгуя шкурами да волами, – продолжает Кум.

– А потом немец с них самих сдирал шкуры, как с волов, – замечает Вуйо.

– По делам и воздаяние, за все приходится платить, – говорит Кум. – Может, из-за этих самых волов и пошло у них все прахом!

– А у нас? – спрашивает Вуйо.

– У нас?.. У нас не так уж все шло прахом. Скажем, хотя бы восстание, разве это не кредит союзникам? Правда, они тоже, кажется, объявили себя банкротами!..

Часовые нас выгоняют, сообразив, что вреда тут от нас больше, чем пользы. Сидим под стенкой, курим, молчим.

«Тоска, – размышляю я, – не что иное, как длительное ощущение отсутствия чего-то желанного, неярко выраженного и заслоненного присутствием нежеланного. По сути дела, тоска – тихая, бессильная, нецелеустремленная и пришедшая в замешательство злость против совместимости этих противоположностей. А поскольку вся жизнь соткана из противоположностей и течет она в рамках, которые не для нее определены, потому ее и заполняет тоска. Прерывается она только временами под ударами боли и страха (потому мы желаем иногда либо одно, либо другое), а в редкие моменты весельем и радостью. И в ожидании этих моментов жизнь превращается в скучный зал ожидания. Чтобы заставить нас ждать и поиграть с нами, судьба украсила это ожидание в двух-трех местах фейерверками. Любовь, один из фейерверков, военная или какая иная слава тоже понуждает вообразить, будто мы живем вне собственной кожи. То же и власть, ее дурман даже сильнее: человек у власти воображает себя бессмертным…»

Вечером в лагере у карбидных ламп появились писари: записывают добровольцев в армию Недича. Это какой-то трюк, чтобы разрядить подавленное настроение – серой скотинке подсовывают обманчивую надежду, что их шкуру сдерут не здесь, а на другой бойне. Пришел Черный, он полагает, что это серьезно: услышаны моления Попа Кандича через Льотича и епископа Николая. Всполошился, паникует: записаться – стыдно, отказаться боится – ликвидируют, чтобы не был другим помехой. И Рацо не видит выхода, и Влахо Усач спрашивает, что делать? И Гойко ждет, чтобы сказал, как думаю! Мне кажется, думать здесь нечего, и тут же возникают новые препятствия. Вуйо Дренкович клянется не записываться, если не запишусь я. Видо Ясикич уперся и решил погибать вместе с нами… И опять на меня наваливается ответственность за чужие жизни – она требует уступчивости, но на этот раз ее не будет!

Нам не следует хотя бы навязывать свои мысли другим, но Джидич не может успокоиться. Его бьет лихорадка, он носится в исступлении по всем казармам. Останавливает знакомых, а порой и незнакомых, держит речи, заявляет, что еще не родился тот, кто его заставит взять в руки немецкую винтовку и целовать руки, которые его били. С глазу на глаз люди с ним соглашаются: не сумасшедшие, чтобы спорить. Соглашаются и те, кто записался, чтоб спасти свою шкуру, уверяют, что сделали обманный маневр – им только добраться до первого леска, где можно сбросить форму и перевернуть плащ. Из лагеря Хармаки не желают записываться крагуевчане, учитель из Цогня, Радо Вила, Чебо и еще с десяток. Джидич их постоянно навещает, чтоб укрепить их в принятом решении. Под его влиянием, а может и сами по себе, появились колеблющиеся, одни требуют выписаться, неизменно ссылаясь на болезни, в основном придуманные, другие выдают себя за назаритян, дескать, вера не позволяет им взять в руки оружие.

Чтобы пресечь подрывную работу, является, позвякивая шпорами, долговязый офицер по прозванию Скелет с плетью в руке. И начинает свою речь с угроз: пусть, мол, не воображают, будто он не знает, кто здесь агитирует и мутит воду. Он хлещет при этом плетью по столу и размахивает перчатками, будто собирается их бросить. А коммунистам он покажет, с кем они имеют дело!.. Он терпел их, пока они молчали и работали, но с той минуты, когда национальные части двинутся отсюда освобождать свои дома от бандитов и избавить семьи от репрессий, которые устраивают эти бандиты, у него не будет причины из-за кучки коммунистов-саботажников, которых следует расстрелять, сохранять здесь лагерь. Найдутся другие лагеря, и уж там он их…

Дальше я не слушаю, достаточно посмотреть, как меняются у людей лица. Джидич зябко потирает руки:

– Вот и погорели!

– А разве я тебя принуждал? – взрываюсь я.

– Если бы принуждал, ничего бы не вышло. Не люблю я, чтоб меня принуждали. Сам на это пошел.

– А сейчас раскаиваешься?

– Кто говорит, что раскаиваюсь?.. Кто-то должен платить по счетам, вот и заплачу! Шкурой заплачу, нет у меня денег, а в долгу оставаться не люблю!

Мы выходим во двор. Смеркается. Перед женской тюрьмой печатает по тротуару шаг полевая жандармерия в шлемах. Выводят женщин, в мужской казарме расстреливать больше некого: несколько дней назад всех мужчин увезли в Германию, чтоб освободить место разоруженным итальянцам. Слышится плач – рыдает девушка. Ее вызвали на расстрел, мать упросила жандармов заменить дочь собой: к удивлению, они согласились – не все ли равно, кого расстреливать, главное, чтобы точно было по числу. Мать стоит снаружи под окном и пытается утешить дочь, которая останется жить вместо нее. Ждут только албанку. Она пишет свое прощальное письмо в канцелярии, у открытого окна, на нее сверху падает свет электрической лампочки. Она спокойно макает перо в чернильницу, отряхивает его, чтоб не запачкать руку и платье, и пишет, откидывая левой рукой прядь волос со лба.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю