355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 12)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 45 страниц)

VIII

Я заметил их несколько дней назад, и мне стало ясно, они не такие, как все. Вязаные шерстяные шапки с наушниками, как лыжные; широкие полотняные когда-то белые штаны и такие же рубахи; короткие жилетки на плечах, а вокруг талии цветные пояса. Собираются эти люди за нужником, между стеной и оградой в котловинке, где свалена солома, валяются бумажки, хрустят под ногами угольки от запрещенных здесь костров. Я поначалу заключил, что это какая-то тайная секта богомилов с Дрины, которая приходит сюда на молитвы. Но потом понял, что они собираются вовсе не ради этого, ничего подобного нет у них в голове, – просто они вместе бьют вшей. Сойдутся у источника и украдкой, чтоб никто не заметил, направляются за нужник. Потом разом снимают свои жилеты и рубахи и, позабыв обо всем на свете, просматривают швы, согнувшись в три погибели. Торчащие лопатки ползут то вверх, то вниз, точно осторожные черепахи. А пальцы так и бегают по швам, и слышно, как потрескивают под ногтями вши.

– Нашел что?

– Кусаться больше не будешь!

– Ого, клянусь богом, откормил прямо на убой!

– Еще одна хвостатая, наша родимая, из Гласинца.

Удивительно, как могли они пронести их через все эти чистилища с дезинфекционными аппаратами и обязательной стрижкой? Ухитрились как-то спасти гнид, не иначе. Занимаются этим с удовольствием, видно по лицам. А когда я посоветовал положить рубахи на муравейник между проволок, дружно отказались: не желают шутить с такими вещами… Почему?.. Потому что муравьи унесут и гнид, а потом умрешь от скуки. Пусть остается приплод для охоты. Каждый день, вернувшись с работ, они устраивают соревнование; чемпион тот, кто убьет больше всех.

Время от времени они выкрикивают:

– Во, погляди, Яшо, семнадцатая.

– У Живко на две больше, и еще одна.

– Зачем прибавляешь?

– Спроси Груйо, пусть он скажет…

В конце концов их выследили охранники и захватили с поличным. Лагерь всполошился, пошли разговоры о вшах, а вслед за этим вкрался страх перед тифом. Высшая каста забеспокоилась, в первую голову санитары. Только о том и речь, диву даются, если кто может думать об ином. Доктор не решается приблизиться к больному, осматривает издали и гадает, какой у него недуг. От бессонницы глаза у него запали, взгляд шарит по полу, словно ищет опасного зверя, который подкрадывается к его сапогам. Порой ему кажется, что он видит вошь, – передернувшись, он подскакивает, как от укуса змеи, и кричит:

– Скоты, скоты! Не могут без палки!..

Обеспокоен и персонал: по вечерам запретили, собираться и горланить несли. Мне смешна эта паника, а Джидич заключает ядовито:

– Это хорошо, пусть этим недотрогам тошно станет от вшей!

– Чего тут хорошего? Вши, всякий знает, несчастье!

– И несчастье в жизни порой идет на пользу, – говорит Джидич. – Нам и в беде неохота умирать, а как бы горевали, не будь на свете всякой погани, вшей и прочей напасти?

Привезли дезинфекционный аппарат, установили между покойницкой и баней. Площадку для раздевания и стрижки огородили, повесив на веревках одеяла. Зажгли костер.

Дым вздымается до небес. Идут приготовления, но и противная сторона предпринимает защитные меры. Одни ухитрились каким-то образом пробраться на чердак и запрятать там истлевшие от пота кители и джемперы; другие, плотно связав одежонку в узлы, сунули их в солому или в цистерну; третьи запрятали в траву, поднявшуюся вдоль колючей проволоки. Санитары поймали одного, когда он, выломав в полу под кроватью доску, заталкивал туда все, кроме трусов.

– Спасаешь вшей!.. А? Вшей? – орет на него Доктор визгливым голосом.

Ему кажется, что страшное слово «вошь» само по себе представляет вершину ужасов войны, и потому он повторяет.

– Да, – говорит упрямец с Дрины, – спасаю, и что?

– Как это «что»? Ты сумасшедший?

– Все вы у меня взяли, все годное и негодное. А вот их не дам!

– А тиф? Скотина бесхвостая! Вошь его разносит!

– Кабы разносила, я был бы уже давно мертвым.

– У тебя не разносит, а у нас?

– Нету здесь вшей. Сам погляди. Хоть одну найдешь, на глазах у всех ее съем.

– Это они нас съедят! А гниды ты уничтожил?

– Гниды и сам господь Саваоф не уничтожит! И разве можно из-за них жечь мои ветошки? Кто мне потом даст во что одеться? Ты вот не дашь, и немец тоже, а зима на носу…

И вдруг выхватывает из рук санитара узел и пускается в бегство. И наверно, нашел бы, куда спрятать свой узел, если бы не поймали его санитары. Получив несколько синяков и шишек, он возвращает им той же монетой, пока наконец не прибегают полицейские, но он и тут не признает себя побежденным и, чтоб как-нибудь отомстить, кричит:

– Делайте со мной, что хотите, но вшам ничего не сможете сделать!

– Всех истребим!

– На спор, что не истребите!.. Всюду они закопаны и запрятаны, растет смена, хватит для тифа, чтоб он вас задавил!

– Ты из какой роты?

– Из самой черной.

– Как звать?

– Горем Гореваничем, с тех пор как я здесь.

– Запри его в бункер, чего спрашиваешь!

– Нет, сначала в баню, для него это наказание пострашней.

Затолкнули его за одеяла, и оттуда слышно, как он препирается. Я отворачиваюсь. Справа от ворот в тени вокруг Судьи сидят лагерные мудрецы. Для них сколотили скамейки и столик посредине – сидят они там каждый день, словно ждут, чтоб им подали кофе, и в ожидании толкуют о вероятности высадки десанта западных держав на Балканы. Долговязый фельдфебель из Мораче убежден, что этот план гибельный.

– Немец об этом уже пронюхал и себя обезопасил. И точка! – говорит он.

– Ну, а Салоники… – замечает человек с бородкой.

– Что Салоники? Пустяк!

– Салоники в прошлую войну являлись ключом…

– С того самого дня, – перебивает его фельдфебель, – когда наши войска у Колашина и вдоль Тары были разоружены, я в штабе так и сказал: «Дело пропащее, разве только Черчилль повернет».

– А следовало бы повернуть…

– И договориться с немцем и ударить против Москвы…

– Будет и это, – подтверждает бородка.

– Должно быть, иначе поднимутся низы, наступит анархия…

– Мир катится в пропасть, никто никого не желает слушать.

И вчера они об этом говорили, и позавчера. Каждый день твердят одно и то же и почти в том же порядке – редко кто добавит или выбросит какое слово. Пока один излагает свою мысль, другие кивают в знак согласия головами и вставляют словечко-другое, чтобы подчеркнуть опасность безвластия. Удивляюсь, как им не надоедает твердить одно и то же, или они уж настолько выжили из ума, что не находят сказать ничего другого? И вдруг мне приходит в голову мысль: они не беседу ведут, а на свой манер выискивают вшей. Ловят больших, хвостатых, а молодь оставляют для приплода. Их вши в них самих, и трещат они по-другому. Каждый любит своих, защищает их, холит – они их последняя собственность.Тут уж никакой дезинфекционный аппарат не поможет.

Заснул, их слушая. Снится мне цирк. На входных дверях написано латинским шрифтом – ЦИВИЛИЗАЦИЯ и рядом кириллицей – СТРАХИЗАЦИЯ. Купол весь залатан, животные облезлые, программа устарелая. Главный аттракцион – танец осла и погонщика, и тот и другой в деревянных башмаках, чтоб побольше грохотали. Публика смеется над ними. Действительно смеется? Открываю глаза: согнали ловчил и велели в наказание собирать соломинки по двору. Бабича поставили за главного, все собранное он кладет в карманы. Смеются над ним. И вчера тоже… А какой день был вчера? Не знаю, какой сегодня, какой позавчера. Давно уже не знаю. Утомительно запоминать каждый день, когда они одинаковы, как и ночи. Сутки напоминают широкие полосы, одна серая, другая черная, которые неизменно меняются. От чего все прошлое словно полосатая зебра. Таково и будущее. И человек ползет через эти полосы и порой воображает, будто что-то знает. Может, и знает, но от этого не становится счастливее, ни он, ни другие.

IX

Однажды совершенно неожиданно заметили, что моя рана затягивается и, видимо, зарубцуется. Эта необъяснимая перемена удивила санитаров – до сих пор они полагали, что надежды нет. И теперь у них появилась охота осматривать рану и показывать другим. Особенно когда появляются контролеры, которых нужно чем-то отвлечь. Я уже наперед знаю всю программу и снимаю рубаху. Санитары с восторгом распространяются о том, как наступило улучшение, и горят желанием потрогать молодую кожу: моя затянувшаяся рана – единственное доказательство, что Доктор, не сдавший экзамены по основным и не основным предметам, имеет какое-то понятие о медицине. Все, что они рассказывают о лечении раны, фактически закамуфлированное заискивание перед Доктором, нелепая попытка приписать ему то, к чему он не причастен. Доктор ничего не имеет против, это его даже подзадоривает, и он высказывает свое сугубо личное мнение, что в медицине, как и повсюду, важен авторитет, реклама и суггестия, поскольку наши знания ограничены и так будет во веки веков.

Слух о чудесном исцелении благоприятный ветерок разнес по всему лагерю. Отблеск незаслуженной славы упал на меня. Чувствую ее в приглашении Еврема Джокича, подхалима из судейской компании, – «прийти на чашечку разговора». Замечаю ее и в глазах незнакомых мне людей, даже персонала, которые при встрече со мной весьма внимательны и ставят меня в трудное положение своими вежливыми приветствиями, на которые приходится отвечать. Совсем позабыли, что я коммунист, случайно спасший свою голову, чье имя значится в Черной книге среди первых. Словно ничего и не было! Прошлое забыто. Я впервые здесь встречаюсь с людьми, которые легко забывают то, что им невыгодно помнить. Может, они и нравы: смотрят вперед не оглядываясь. Так легче идти и жить. Для них важно только, что я попал на какой-то манер в привилегированную лазаретную клику, которой оказался вдруг необходим… И я читаю во взглядах и слышу порой: «Сейчас ты любимчик Доктора, и в твоих силах помочь мне получить освобождение. Сделай это для меня, ведь и дома я не очень-то был охоч к работе! Почему тебе не сделать? Неужто хочешь, чтоб я вкалывал на немцев, найдутся для этого и другие…»

Порой меня начинает мутить от моих новых и весьма назойливых знакомых, от их отзывчивости, заискивания и лести. Они любят здороваться за руку, а то хватают двумя руками, и я опасаюсь, как бы не лизнули меня скользким языком, который, увы, размягчает даже черствые души. Пытаюсь отыскать место, куда бы скрыться от них, но тщетно, они повсюду. Круг становится теснее, в нем все занято и на свой манер загажено. Занята даже шахта для угля – всегда в ней кто-нибудь торчит из тех, кто щупал чужие торбы. Останавливаюсь перед оградой и смотрю на тень, ползущую по густой пыли. Приближается ночь. За спиной слышу свалку, подрались за корку черствого хлеба, которую грек кинул за проволоку. Спешу в лазарет, а там выбрасывают больного, чтоб положить на его место, по протекции, здорового, который хочет полежать и чтобы ему в постель приносили еду. Поднялся бы на чердак, готов удрать на крышу, но они лестницу сбросили, а люк затянули колючей проволокой.

– Слышал, ты поправляешься, – нагоняет меня у цистерны Почанин, пожимая руку.

– Ужасно поправляюсь!

– Сказали, рана затягивается. Это точно?

– Рана затягивается, а душа кровоточит.

– Ничего удивительного, здесь сумасшедший дом, – говорит он и озабоченно смотрит на меня. – На работе как-никак легче. Малость половчишь, малость украдешь, порой развеселят греки. Все-таки перемена. Что, если и тебе попробовать?

– Пойти на работу?

– Хуже, чем здесь, не будет.

– А смогу я выдержать?

– В арсенале, конечно, страшно, не лучше и в порту, ну, а если будешь держаться Шумича, то с ним не пропадешь, он мастак устроиться на легкую работу. Я найду его, пойдем вместе.

Он отыскал его, и мы становимся в очередь, откуда набирают рабочие группы. Чтоб избавиться от арсенала и порта, Шумич маневрирует и водит нас туда и обратно. Садимся в грузовик, что поменьше – маленьким группам приходится легче. Нас, два десятка лагерников, везут через набитый войсками Оси и Тройственного пакта греческий город. Небритые болгары в желтой форме, в тяжелых сапогах, отбивая шаг и потея, маршируют к пристани. На зеленном рынке возле Вардарской площади щеголяют итальянцы в киверах с султанами. Тут же разгуливают румыны, с лихо закрученными усами; снуют раскосые туркестанцы с автоматами; вышагивают немцы и невесело, как заводные, поют песню. В центре города сверкают витрины магазинов. От политых газонов поднимается пар, и поблескивает салоникский залив. Пленные греки по двое, по трое ходят без охраны. С первого взгляда они кажутся свободными гражданами, которые идут по своим делам, но в глазах их беспокойство, будто они видят перед собой незримые для других штыки.

Город вытянулся вдоль залива, как пестрая гусеница о двух головах и о двух цветастых длинных хвостах. Тесно ему, потому и кипит, как котел, который вот-вот разорвет. И раньше, наверно, кипел, он ведь тут давно, и бросал высоко к расколотым промоинами скатам горы белую пену.

Внезапно наступает тишина: посреди города большой пустырь, безобразный, потому что весь изрытый. Чернеют ямы, выкопанные для саженцев, навалены огромные плиты для стройки. Наш грузовик осторожно въезжает в полуразрушенные ворота и прыгает по колдобинам аллеи, которая была когда-то посыпана гравием. И все-таки ямы слишком часты и явно не для саженцев – это старые могилы, в них белеют кости, человеческие кости, черепа, челюсти. Кости не только в ямах, они и снаружи, и невольно приходит в голову, что покойники, убегая, потеряли кто берцовую кость, кто ступню. Наконец грузовик останавливается. Мы сходим и оглядываемся – сон это или явь?.. Вокруг разбросаны могильные плиты с полустертыми надписями.

– Кости, – говорит Дако.

– Еврейские, – подтверждает Шумич.

– И в могиле им не дают покоя, – говорит Кум.

От кладбищенской тишины и черепов веет чем-то потусторонним, словно слышится замогильный шепот, от которого волосы встают дыбом. Неважно, что сейчас день, в ярком, слепящем глаза мареве все неясно, как ночью. Неважно и то, что рядом город, что вокруг этого острова громыхают машины, хотя все держатся от него подальше. Будто избегают его и тем придают мистический смысл этому пустырю с разрытыми могилами и оголенными скелетами. Засунув руки в карманы, люди с ужасом оглядываются, как бы к чему не прикоснуться. А ведь не какие-нибудь неженки, субтильные души, многие из этих людей стреляли и попадали в живые мишени, видели, как мучают людей, и порой помогали палачам, но там было все по-иному. Там были живые опасные враги, которые могли защищаться или хотя бы ускользнуть. Здесь же все неустойчиво, в любое мгновение может чем-то обернуться, превратиться в сон. Здесь все смотрит на нас грустными, еврейскими глазами загробного, давно прошедшего мира, а под ногами, как веточка, нет-нет хрустнет кусочек черепа.

Часовые и те будто смущены, молча чистят подошвы о край поваленного памятника. Ждут. Потом начинают ворчать, что привезли нас сюда не глазеть по сторонам, а работать. Что поделаешь? Шумич берет на себя обязанности прораба.

Он приказывает сложить в тень у стены сумки и одежду, меня назначает их сторожить. Дано он тоже дает легкую работу – очистить въезд в ворота, а Почанина оставляет при себе переводчиком. Вместе с остальными складывают из мраморных плит платформу, чтобы легче затем загружать машину. Когда кузов наполнен, шофер садится за руль и уезжает. Притащили еще с десяток памятников и в ожидании грузовика расположились вдоль стены. Сидим в тени, покуриваем, бросаем в могилы окурки. Струйки дыма тянутся снизу: уж не печальные ли души покойников подхватили кинутые окурки?

– Неужто и наши могилы вот так?.. – беспокоится Дако.

– Наши могилы далеко, – замечает Шумич.

– Смотря у кого, – говорит Кум. – У некоторых и близко.

– Наши раскапывать не станут, – успокаивает Почанин.

– Почему не станут? Ихние же разрывают, а они были господа поважней, – допытывается Дако, желая увериться.

– Какой им прок! – говорит Шумич. – Что они найдут в наших могилах? Вошь на аркане да блоху на цепи! Другое дело здесь, тут и банкирские челюсти, и золотые зубы купеческих жен, серьги, запонки, цепочки, перстни. Наверно, кое-что перепало и тем, кто здесь работал.

– Очень гадко брать такие вещи, – замечает Дако.

– Еще гаже, когда голодно, – говорит Кум.

Рост в обменеI

Нас заметили дельцы черной биржи и начали; собираться за стеной. Их интересуют ремни и перстни, джемперы и безрукавки, все, что из кожи, шерсти, металла, – одним словом, все, что можно продать или как-то сбыть. В цене итальянские зимние сорочки, и не только новые, можно и ношеные, не презирают и рваные, неважно, если не стиранные. У меня создается впечатление, что они не столько стремятся к наживе, сколько, торгуясь и рядясь, хотят скоротать время и кстати не потерять квалификации, поскольку остались без настоящего дела. А может, в них переселились души тех, из ям, и жаждут приобрести любой товар, они готовы купить даже одеяльце у Дако. Он артачится: зима, дескать, идет, а он надеется встретить ее живым. Кто-то продает новые ножницы, кто-то одежную щетку, которую стащил в помещении лагерной администрации. Вспомнил и я про куртку главаря четников Шкора из серого дурмиторского сукна. Решаю привезти в следующий раз, надо подкормиться, раз уж готовлюсь к побегу. Шумич вытаскивает из сумки оловянные тарелки, которые вчера стянул при кормежке, и, не торгуясь, получает десять тысяч драхм.

– Много отхватил, – замечаю я.

– Много, когда бьют, а это только что не подарил. Через неделю будут стоить в три раза дороже.

– Тогда почему не подождал?

– Не могу носить в сумке, мешают думать и воровать. До воскресенья еще что-нибудь украду и продам. Особенно когда почувствую, что у меня пусто и в сумке, и в брюхе.

– И долго думаешь так промышлять?

– Здесь сам климат настраивает на обмен, а что менять, если не украдешь? Пока мы здесь и пока немецко-греческое правительство, желая осчастливить народ, каждую неделю печатает вороха кредиток, нам, братец ты мой, придется воровать. К тому же, если я стану питаться скудно, то и мысли у меня будут скудные, и, чего доброго, я упреподоблюсь, а это мне не к лицу.

У ворот поставил круглый столик булочник: голова у него совсем как у Вейсила из Берана, будто оторвал ее и положил к себе на плечи. Там же устраивается со своей тележкой мороженщик. Они стараются перекричать друг друга, нарушают мертвую тишину и выводят нас из подавленного состояния. Шумич угощает всех, у кого нет денег, мороженым, даже часовых. Я бросаю на него взгляд, полный укора: почему, дескать, угощаешь врагов и сволочей.

– Знаю, что думаешь, – говорит он, – но ты не прав.

– Почему?

– Другие времена.

– Времена всегда другие, но принципы менять так легко не следует.

– Главный мой принцип – выбраться отсюда!

– Я не согласен!

– Конечно, для тебя главное – остаться принципиальным. Вот и оставайся!

Крики продавцов привлекают темнокожих курчавых ребятишек. Почти все они босые, в драных рубашонках, но им на это наплевать. Их внимание целиком поглощено необычными людьми с севера, которые и говорить-то не умеют, а только что-то лопочут. Лет через десять, а может и больше, сербы будут им представляться чем-то из области фантазии, а черногорцы некими мифическими существами, которые однажды им привиделись на разрытом еврейском кладбище: большими живыми скелетами в рубищах, они много курят и угощают детей мороженым…

Наконец возвращается наш грузовик. В кузов наваливают новую партию мраморных памятников. По приказу мы собираем свои торбы и шапки, карабкаемся наверх и усаживаемся, хочешь не хочешь, на надписи, которые не умеем прочитать. Жизнь любит надругаться над тем, что претендует на вечность, в первую очередь над памятниками. Мы не в претензии, что~ нас везут: будем хотя бы знать, куда идет этот мрамор.

Шумич думает, что будут ремонтировать волнорезы на пристани, пострадавшие от бомбардировок. Почанин утверждает, что он идет на постройку бункеров, хотя и сам в это не верит. Мы едем к южному пригороду – значит, не волнорезы! Минуем узкие ворота, оставшиеся со времен турок, виллы с балконами, виноградные беседки, сады, дачи с зелеными бородами плюща… Прохожие в сандалиях на босу ногу, с непокрытыми головами, курчавые и пучеглазые, прижимаются к стенам, чтобы не задела машина. Лица озабоченные и усталые, в глазах проглядывают страх и ненависть. Губы шевелятся: знаю, что бранятся, и кажется мне, что по-нашему.

Лагерь с его Доктором, радикалами, Судьей и Бабичем кажется мне сейчас чем-то нереальным. Окружающая меня жизнь – безымянная, мрачная бурлящая пучина. Я в ней маленькая, ничтожная песчинка. Чуть побольше или поменьше – не все ли равно? Важно лишь то, что я все вижу.

Дорога ведет вас в желтые нивы, где пшеница уже сжата, а на межах растет инжир. Полежать бы сейчас под ним, может, набрался бы сил, чтоб уйти. У южного пригорода Салоник греется на солнышке отделенное от города долиной село Пилея. Над ним церковь, кладбище и окруженная оградой терраса. Близ дороги на Арней среди густых сосен в парке стоит дворец. Я мечтаю ощутить запах хвои, но машина сворачивает на новое шоссе и останавливается на террасе, отведенной для немецкого военного кладбища. Его планировали сделать большим и помпезным, более внушительным и красивым, чем на Зейтинлике, где хоронят врагов. Потому и отведена ему большая площадь, и треть ее уже занята свежими могилами.

Директор кладбища унтер Ганс, в очках и с кожаной перчаткой на левой руке, указывает место, где следует рыть новые могилы. Он дает нам доску и веревку с колышками: могилы должны быть как по нитке, чтобы мертвые немцы и в земле были построены в шеренги и уходили бы в вечность, как на парад.

Шумич на клочке бумаги чертит план кладбища, систему недавно установленного водопровода, дорожки, размечает участки по двадцать могил в каждом. Ганс интересуется, не специалист ли он, и на утвердительный ответ радостно ржет как лошадь и хлопает Шумича по плечу. Мне муторно смотреть на это дружеское похлопывание, я беру лопату и принимаюсь разравнивать землю. Шумич, уже назначенный надсмотрщиком, вырывает у меня лопату из рук и указывает на резиновый шланг для поливки.

– Будешь поливать газон с Дако.

Так начинает каждая власть – с обещаний и даже уверений помогать слабым; потом, укрепившись и отупев, видит, что лучше и легче свернуть на противоположный путь и опираться на сильных.

Дако просит у меня шланг, ему хочется напоить травку. Позабыл о том, что служил в жандармах, лицо умильное, улыбка глупая, старается не наступить на газон, рад помочь живой материи.

В тени у самых кладбищенских ворот работают два грека-каменотеса. Один сбивает долотом тонкий слой мрамора с еврейскими надписями. Другой выдалбливает на гладкой поверхности имя какого-нибудь погибшего под Флориной штурмфюрера.

– Значит, драчка будет продолжаться и по ту сторону, – говорит Кум.

– По какую сторону?

– Там, внизу!

– А где у тебя эта нижняя сторона?

– В земле. Мертвый еврей потребует свою плиту, а мертвый немец не даст. Может, дойдут и до суда, значит, нанимай адвоката, и бог знает…

Греки спрашивают, не сербы ли мы из Хармаки?

– Мы из Павломели, – говорит Почанин.

– А разве в Павломели есть сербы?

– Да, конечно! А в Хармаки?

– Это первое село за Дудуларом, что северней Салоник, там сербский лагерь и все носят зеленую форму.

– Надо будет разузнать, – говорит Шумич, – может, там сидит Миня?

– Кто знает? – говорю я, не смея надеяться, чтоб не потерять все сразу.

– Не понимаю, чего ты за него цепляешься? Наших найдется еще довольно, просто всех раскидало. И он, наверно, стал не лучше, чем ты и я, и тебе только кажется…

– Он не подлизывается к Гансу, как ты! – выпаливаю я взбешенно.

На лбу у Шумича вздувается жила.

– Что делать, коль я таков, – цедит он.

– Прежде таким не был, – уступаю я.

– Был, только ты меня не знал. Из любой работы на немцев предпочитаю рыть им могилы. Впрочем, и роют-то четники, а я их надсмотрщик. Это символично для настоящего времени, и я постараюсь здесь остаться, пока не представится случай бежать.

Уже вырыто пять могил, до завтра хватит. Саженцы политы, работа окончена. Ждем машину, чтоб отвезла нас в лагерь. От нечего делать читаем имена и даты на могилах немцев. Классы и тут: во главе высшие чины, потом средние, в конце разная шушера. Есть совсем свежие: похоже, эти греки не только торговцы и не такие уж они мирные, как полагают, умеют и мстить по-настоящему…

Сидим в холодке, в церкви. Собственно, теперь это склад инструментов. Со стен, между ручками лопат, печально смотрят на нас святой Теодор и другие угодники. Нам позволяют выйти на паперть и полюбоваться самой высокой горой, возвышающейся над городом, с зеленой гривой леса. Видно, как по голой скале карабкается стадо коз. Это натуральные козы, а не мираж. Они существуют, как и не обнесенные проволокой дома, как жизнь вне проволоки, без часовых – и не так далеко. Стоит только отойти на сотню шагов и скрыться из виду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю