Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаило Лалич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 45 страниц)
Когда часовые, повернувшись, шагают в разные стороны, а это иногда бывает, возникает свободное от наблюдения пространство, словно какой-то тайный ход, но время его существования неизвестно. Этот ход может довести до свободы или оборваться еще до ограды. Таких пустот больше, чем кажется, неизвестно только, где они находятся, к тому же они неприметны: лишь потом видишь ее, когда уже воспользовался кто-то другой. Я много думаю об этом и даже вижу эту свободу во сне, обретающую женский облик. Глаза изменчивы, то как осеннее небо, то как ясный день, то закроются облачком… Смотрит на меня как на труса, но я знаю, это ее манера завлечь. Потом она отворачивается от меня, идет искать другого.
Часовые почему-то уже заранее на меня злятся. Если есть работа в помещении, в первую голову посылают меня, если нет, не спускают ни на минуту с меня глаз, будто я ценный пакет. Не знаю, на лбу, что ли, у меня написано или кто-то меня предает, только, куда бы я ни пошел, все пути к бегству отрезаны. И всегда-то я был невезучий…
Где меня нет, другим легче: побеги удаются. Каждый второй или третий день кто-нибудь из интернированных благополучно убегает. И не удивительно, у них условия для побега лучше. Еще в Хармаки их шоферы и ремесленники записались вольнонаемными в организацию Тодта или в Баугоф сами. В лагерь они не приходят, держат связь с греками и дают явки желающим. Они заранее договариваются о времени побега, месте встречи, пароле и отзыве, и, таким образом, человек идет без риска попасть в ловушку тагматасафалиаса, в эти паучьи сети. Не будь у них поддержки, некуда было бы им деваться: уж очень навалились на них равноречанские и герцеговинские палочники – стоит остаться одному, бьют смертным боем.
Поскольку не щадят и нашего брата, им вроде бы помочь нам, но они ведут себя, как богачи, у которых просишь милостыню, – выслушают, потешатся и только бросят: «Поищи футболиста Кицоса или корчму на узкой улочке, что спускается по речушке от Зейтинлика к Вардарской площади!» По сути дела, это отговорка. Можно ли так просто разыскивать Кицоса, чтоб тем самым не выдать его с головой? И с корчмой не лучше – туда сворачивает всякий и каждый.
Черного я больше не вижу – он избегает меня. На него напали палочники, он дрался за троих, но их было десять. Пришлось бежать к немцам, и его защитил эсэсовец Карл. После этого Черный записался в добровольцы Недичевской армии. Палочники придумали название своей организации – «Белая рука». Они частенько навещают нас, шумят, провоцируют. Их вожак Доктор всегда впереди, он один без палки. По три раза в день выступает с речами против коммунистов и мусульман. Я замечаю, он постепенно сходит с ума. Вероятно, от тоски. Впрочем, все мы сходим с ума, и всяк на свой манер: но почему он избрал именно такую форму?
На Рацо напали, когда он спал, после чего бедняга проболел дней десять. Гойко тоже отправили в больницу, в ней он останется надолго. Били и заподозренных в создании организации герцеговинцев. Избили и Момо Радевича за то, что пьяный пререкался с ними, и некоторых наших, прикрывшихся под личинами, о которых мы и думать позабыли, не иначе выдал богомолец Раячевич. Наконец застукали и меня.
– Что ты думаешь об этом? – ощетинился на меня Доктор.
– О чем?
– Ты за добровольцев или против?
– Тут думать нечего, – голос мой хрипит и выдает страх и то, что я готовлюсь кусаться.
– Каждый, кто находится здесь, должен об этом думать, – говорит Доктор.
– Я не должен!
– Почему?
День померк в моих глазах. Почему это всегда находится кто-то, чтобы допрашивать меня?.. До каких пор?.. Пусть сию же минуту меня линчуют, пока не собрались любители на это посмотреть! Лиц я больше не распознаю, они слились в серую массу. Знаю только, что это равноречане – унтеры, шпики и стражники, все братья да племянники. Я сдерживаюсь и спокойно отвечаю:
– Когда нужно было выбирать, я выбрал и стал коммунистом! Потому выбирать больше не могу, поздно мне меняться. Останусь на том, что выбрал, пока жив. Не стану записываться!.. Ясно?
– Благородно! – говорит Доктор.
Я решил, это сигнал меня бить. Мои пальцы сжимают в кармане рукоятку ножа: лучше я вспорю кому-нибудь живот, чем позволю спасать себя немцам. Однако замечаю, что им не ясны слова Доктора. Спрашивают, уж не шутка ли это?
– Это характер, – отвечает Доктор совершенно серьезно.
– Клянусь богом, и в самом деле характер, – подхватывает один из его подпевал, натасканный повторять все, что слышит.
– Не то что те, которые записались, чтоб потом нас предать! Им бы выйти с нами за колючую проволоку, а дома всадят нож в спину!
Наконец глубокая мысль Доктора доходит до сознания остальных, и серая каша унтер-офицерских физиономий расплывается в улыбках. Таков фашизм: если вождю придет в голову что-нибудь ляпнуть, для мелкой сошки слова его святы, и они будут их повторять как попугаи. Боюсь только, как бы с наукой воевать не переняли бы наши каким-нибудь образом и это…
В результате этой встречи пошли разговоры о порядочности и характере, как о чем-то ценном. Им понадобились для чего-то такие разговоры в данный момент, а я поверил, что они и в самом деле так думают. Ничего подобного! Они вообще ничего не думают: не привыкли, да и не успевают за бесчинствами.
Джидича не пустили на работы, достаточно, мол, потрудился, и здоровье неважное, пусть отдыхает. А вернувшись вечером, мы узнали, что его переселили в казарму к грекам вместе с некоторыми интернированными. Я пошел к Доктору спросить, порядочно ли это?
– Это немецкие дела, – ответил мне Доктор.
– Откуда немцы о нем знают?
– Кто-то донес, но кто? Либо Вук Стоич, либо еще кто.
– Вы-то, во всяком случае, можете это узнать.
– Если узнаю, посчитаюсь с ним за всех.
«Ты сумасшедший, – говорю я себе, – они могут пришить это кому угодно, в том числе и тебе. Стоит только захотеть». И мне становится не по себе: сейчас наш черед. Сначала уберут Вуйо, чтоб не мешал, потом Видо. Меня же они могут переселить без всякого труда.
Мы предприняли все, что было в наших силах. Наточили ножи, да так, чтобы все видели, однако полагаться на них особенно не приходилось – у тех ведь длинные палки; раздобыли железные прутья и прячем под досками; установили ночное дежурство – Вуйо, потом я и на заре Видо. Нас измучили бессонные ночи, дремлем на работах, совсем как картежники. То, что мы делаем, можно назвать игрой, игрой на жизнь и на смерть, только неясно с кем. Дремлем в очереди за похлебкой, дремлем у ворот в ожидании машин. Стою и вижу сон, будто иду вброд через лужу, скользко, я боюсь упасть, кто-то протягивает мне дуло винтовки. Гляжу на него, а он похож на Ненада Тайовича и в то же время почему-то на Билюрича. «Вот уж не знал, что они так похожи друг на друга, – говорю я себе, – то ли потому, что двоюродные братья по матерям, то ли потому, что матери умерли в один день?..»
Меня будит Вуйо. Тупорылый грузовик, захваченный у итальянцев, везет нас по шоссе мимо Асвестхори в гору на окраину Салоник. Об этом шоссе я не знал. А Вуйо побывал наверху уже дважды. Там то ли какой-то рудник, то ли добывают мрамор. Строят караульное помещение.
Залив остался на западе и сверху кажется мелкой серой лужей. Олимп исчез в мутной дымке. В глубоких оврагах лежат пасмы горного тумана. Проехали мимо санатория с развешанным на веревках выстиранным бельем и поднялись к перевалу на плато с голыми скалами. Караулка уже построена, нас же привезли заровнять двор. Раздали лопаты, кирки. Чтоб отличить меня особо, начальник караула протягивает мне вперед рукояткой метлу, совсем как Миня Билюрич во сне винтовку. Мне кажется, он каким-то образом узнал, что мне снилось, и теперь издевается. Я смотрю на него с бешенством, а он говорит, что это нетрудно, надо только подмести в комнатах. Я вхожу за ним в помещение. В прихожей стоят четыре винтовки. Хочу о них не думать, но не могу.
Отворяю окна, засучиваю рукава, плюю в ладони и поднимаю пыль. Ломаю голову, как бы его отвлечь, но ничего придумать не могу, а перед глазами винтовки. Тогда я начинаю тянуть, в надежде, что кто-нибудь его позовет и я на мгновение останусь один. Наконец тянуть больше нельзя. Я кое-как прибрал в комнате с двумя двухъярусными кроватями и в двух комнатах с кроватью в каждой, потом в небольшой лаборатории со столиками, шкафами и образцами камней. Освободившись от метлы, я чувствую облегчение. Иду к Вуйо поправлять опорную стену у тропы. Глубокая водомоина со множеством рукавов проходит совсем близко. Достаточно часовому повернуться спиной, и он нас больше не увидит, но он поворачиваться не хочет: мы двое для него важней всех прочих. Нам на помощь идет туман, он катится с перевала прямо вниз по водомоине. Он все ближе. Мы делаем вид, будто ничего не замечаем, и старательно укладываем камни, точно строим церковь. И вдруг вырывается ругательство: ветер отгоняет туман, проглядывает солнце.
На большом строительстве Баугофа, где всегда работали от зари до зари, – нечего делать! Должны прибыть вагоны, не то привезти, не то отвезти какой-то материал. Что-то задержало, а поскольку их ждут с минуты на минуту, нам находят мелкие работы, чтоб прошло время, либо предоставляют заниматься чем угодно, то есть играть в кости. Такое случается все чаще: не доставляют, чего ждут, не делается, что запланировано, то перегружена или испорчена железная дорога, где-то подорваны мост или туннель. Диверсия, партизаны, бомбардировки: всегда, прежде чем попасть в железный лом, машина барахлит. На рабочих площадках и того хуже. Наш брат, верней, наш невольничий рынок становится лишним. Скелет не врал, когда говорил об этом. С самого начала было задумано нелепо: создали его, чтоб иметь резервуар с рабочей силой в случае высадки союзников на Балканах, а поскольку она не состоялась, лагерь не нужен.
Четников отпустят к Недичу – кормить и караулить их невыгодно, – нас же, не желающих идти в добровольцы, бросят в тюрьму к грекам как материал для очередных расстрелов, если до того не увезут к черту на рога в Германию.
В Баугофе деревья не растут, туда завозят сухой лес, когда он уж не пахнет. Листья же сюда занес через проволоку ветер, сорвав с берез, орешника и тополей, чтобы чуть приукрасить такие безобразные под сереньким небом землю, железнодорожные насыпи и дорожки. Листья покрыли кучи железного лома, позолотили, вместо солнца, закопченные, обгорелые бревна, вытащенные из развалин, обломки досок и кучи цемента под толем, усыпали все дорожки. Они шелестят в траве под ногами и стряхивают с нее росу. В старом бассейне, где собралась серебристая дождевая вода, они медленно кружат по краям. Я смотрю и переношусь в далекое детство…
Осень повсюду, куда ни глянь. Сейчас везде такие лужи, а в Павломеле становится все больше опавших листьев, которые медленно в них тонут. Ничто не в силах вытащить их, заставить еще раз затрепетать в воздухе, чтобы луч солнца согрел их мертвые ребрышки. Чувствуется тлетворный дух. Он почти неощутим, но овевает меня постепенно, опьяняя миролюбивыми воспоминаниями: все могло быть и хуже.
Подходит Видо и взволнованно сообщает, видел, как интернированные готовятся бежать.
– Может, возьмут и нас? – и указывает на штабель досок, дескать, они там.
Я застаю их, когда они режут проволоку. Вздрогнув, сердито смотрят на меня. Один меня узнает и, чтобы сгладить гнев, улыбается.
– Можно с вами?
– Можешь. Пожалуйста. Где твоя торба?
– Я не один. Нас трое.
– Три плюс два – пять, а явка принимает не больше трех. Нет у них укрытия, идут облавы.
– Пусть сами выберут одного, – говорит его напарник.
– Правильно, давай того, кому нужно до зарезу.
– Кого припекает, – добавляет напарник.
Вуйо думает, что припекает меня, а я считаю, что припекает в равной мере нас всех. Кроме того, мне стыдно оставлять Видо ни с чем, человек старался, а его не берут. И я предлагаю идти ему. Нас мучает чувство товарищества, и Видо жертвенно отказывается. Разговор затягивается.
– Ушли, – говорит Видо и толкает меня. – Скорей!
– Иду, но вернусь! – обещаю я.
– Зачем возвращаться? – возмущается Вуйо.
– За вами. Только разведаю местность и налажу связь, чтобы потом вместе. Будет и на нашей улице праздник!
– А если не будет?
– Не будет, то пусть будет, как будет.
Я пролезаю через проволоку. Шип царапает мне шею. Размазав по ладоням кровь – кровь должна закалять, – бегу пригнувшись вдоль высокой кукурузы и стелющейся по земле ботвы тыкв. В ушах шумит, словно за мной бегут, догоняют, дышат в затылок. Переползаю через ограду, потом через вторую: перескакивать нельзя, могут заметить. Пробегаю мимо пустого дома, выпрямляюсь и оглядываюсь – за мной никого.
На улицу я выхожу через калитку, будто местный житель. Те двое далеко впереди, идут спокойно, размахивая торбами, и словно не торопятся. Я нагоняю их, они пошучивают. Нельзя сказать, чтоб шутки были соленые, но смеются они от всей души, будто ничего остроумней не слышали. Скалю зубы и я, скорее за компанию, хотя мне кажется, слыхать издалека, что смех деланный. На душе становится легче, когда сворачиваем в боковую улочку. «Это свобода, – думаю я, – когда тебе вздумается, ты можешь свернуть в боковую улочку и шагать как ни в чем не бывало…»
Мы проходим мимо мастерских, и нас провожают ремесленники с негромким или молчаливым одобрением. Подмастерья в грязных фартуках выбегают на разведку к перекресткам. Машут руками, что опасного нет: «Сюда, сюда, серви!»
В сущности, это не бегство, а прогулка. С Вардарской площади несется шум, она осталась справа.
Ребята бегут за нами, кричат: «Серви, серви!» —и показывают, чтобы мы поскорей прятались. К Павломеле проехал немецкий разъезд. Идем дальше. Над нами Зейтинлик, узнаю его по кипарисам, узнаю и улочку, бывшее русло реки, сейчас окаймленную двумя рядами лачуг, узнаю и корчму, подпертую бревнами, чтоб не свалилась. Перед ней мы останавливаемся.
– Решился-таки? – спрашивает один.
– Дальше не пойду. Вернусь и приведу своих.
– Прежде подумай как следует. В любой день не убежишь, а лагерь прикроют, чуть только отправят тех в Сербию.
– Знаю, но я дал слово.
– Слово, хе-хе! Я не вернулся бы ни за какие деньги! – замечает другой.
Мы входим в корчму. В отдельном кабинете, в клубах табачного дыма, жмем руки грекам. На трех языках мы кое-как объясняемся, что завтра-послезавтра – аврио-метаврио —я прибуду с двумя друзьями. Потом я поворачиваюсь и ухожу, верней топчусь на месте – накурено так, что не могу отыскать дверь. Меня выводят, но и на улице мне не лучше. Озираюсь по сторонам, может, кто скажет «Оставайся!»? Все молчат. Хорошо еще, что уступают дорогу, иначе свалился бы с ног. Мальчишки кричат, чтобы я прятался, но до моего сознания доходит это слишком поздно. С пением проходят немцы, если бы они знали, что их ждет, наверно бы, плакали. Прошли и не оглянулись. Словно в тумане вижу, как подмастерья провожают меня взглядами и словно спрашивают: «Куда ты?»
Улица выглядит как-то иначе, наверно, я заблудился. Неплохо бы сбиться с дороги, потом по крайней мере было бы оправдание. Просто войду в ту корчму, что под Зейтинликом, и попрошу шкалик узо, греческой анисовой водки, и скажу им: «Хватит с меня колючей проволоки, часовых и всего прочего!.. Почему я должен быть всегда жертвой? Они мне не друзья. Вуйо намного старше меня. Видо намного младше, а то, что мы родились в одних горах, еще не бог знает какое дело. Да, я обещал вернуться, но разве это так важно?» По всему видно, я сумасшедший: держусь слова, как пьяный забора, а ведь это давным-давно отживший предрассудок! Если вернусь, надо мной будут смеяться или скажут, чего доброго: «Боится борьбы!..»
Все тянет меня назад и убеждает вернуться. Это замедляет каждый мой шаг, словно я тащу на ногах гири. Не знаю, где я. Начинается дождь, вечно он настигает меня, когда мне худо. С деревьев осыпается листва, пролетели вороны, опускаются в фруктовом саду, чистят клювы и смотрят на меня. Я иду, они за мной – видят по походке, что заблудился. Наконец узнаю калитку, через которую вышел, лужи и заброшенный дом с тыквами во дворе. Проползаю под проволокой, добираюсь до штабелей досок, сажусь, уставший от свободы.
Выход
Предсмертные крики и трупы, загнивающие на солнцеТрупы с путей, из-под стрех и подворотен убрали, увезли и закопали в братских могилах за городом. Неизвестно, кто это сделал: итальянцы, греки или сами немцы, оказалось, мы не единственные могильщики и не главные, как воображали. Остались только темные пятна, где лежали убитые, запекшаяся лужа крови, откатившаяся с головы шапка, клок одежды или часть тела, отброшенная взрывом на груду развалин. Кое-где еще дымится, кое-где за счет поломки водопровода лужи стали больше. Земля исковеркана, всюду ямы и кучи мусора. Разорванные рельсы, освободившись от шпал, задрали над разбитыми вагонами сведенные в судорогах ноги. Закопченный паровоз вздыбился на задние колеса. Гигантская бомба снесла угол Афаэла, разметала муку, рис и сахар от пристани до высокой стены. Изжаренные огнем взрыва и горелые мясные консервы во вздувшихся и лопнувших банках валяются под ногами; от них исходит зловонье гниющих ран, разлагающегося паленого мяса и войны.
Греет омоложенное прежде времени солнце. Таращится на нас со стороны, блестит в лужах и блаженствует в хаосе дыма, ямин, хлама, битого кирпича. Когда облачно, земля напоминает мокрую золу, теперь же она белесая, будто состоит из извести и костей. Мы начинаем разгребать развалины, и смрад становится невыносимым. Считают, что внизу остались живые, но я в это не верю. Отхожу в сторону, у меня другие заботы. Сегодня часовые какие-то робкие, зябкие, близорукие и растерянные – не хотят ни во что вмешиваться. Зову Вуйо, чтоб отодвинуть дверь вагона. Видо спешит незваным к нам на помощь. Мы спускаемся с противоположной стороны и идем вдоль путей. Вуйо наматывает на обломок доски проволоку, вскидывает на плечо как винтовку – нас сопровождает. Если поймают – скажем: от скуки валяем дурака, не поймают – пойдем дальше. Подходим к стене. Неубранный труп, в измятой форме без оружия, уставился в небо – ума не приложит, как попал в такую историю! Ресницы у него совсем белые, словно подернуты инеем.
В стене была дыра, через которую ушел Черный три дня назад. Неужели ее заделали, или я от волнения ничего не вижу – не могу ее отыскать. Нахожу косой пролом сверху до половины стены. Его временно заколотили четырьмя досками и тремя рядами проволоки. Вытаскиваю доску и передаю Видо, совсем как на работах. Вытаскиваю вторую – этого достаточно. Режу проволоку, поднимаюсь и протискиваюсь на свободу или в ее прихожую. Это оказывается грязный тротуар безлюдной, тихой улицы. Нет ни рукоплесканий, ни стрельбы, нет доказательств моего успеха. Вылезает Видо, он оцарапал до крови руку, отсасывает кровь и припрыгивает от радости, думает – с рабством покончено. Появляется Вуйо, и мы трогаемся. Самое трудное идти медленно, чтоб не походить на беглецов. Поэтому мы задыхаемся от напряжения, сдерживая шаг. На углу попадается кафе, говор голосов из распахнутого окна кажется нам погоней, и, свернув направо, квартала три мы бежим. Топот конного патруля, а может просто лошади, кидает нас обратно к пристани, и мы попадаем в лабиринт тупиков и улиц Призраков.
С опозданием замечаю, что мы слишком подались вправо. Между нами и эласитами оказалась Вардарская площадь, полная греческих и немецких полицейских, тагматасфалиас и гестаповцев, непроходимая, как простреливаемое пространство.
Страх и гнев ослепляют меня на какое-то мгновение: мы потеряли много времени и потеряем еще больше, если пойдем кругом. Пока мы топчемся на месте и колеблемся, подходит девушка, скорей всего студентка, она изумленно поднимает брови, словно знает меня. Наверно, обозналась, потому что удивляется, что видит меня здесь. Что тут невероятного? Похожа на Аню и на девушек, которые приходят во сне. На губах играет полуулыбка, тоже как во сне. Она опускает глаза, а за спиной слышим, и, кажется, уже не первый раз, голос. Сквозь шум в ушах улавливаю:
– Серей!..Эй, серей,вы куда?
Нас окликает молодой человек с непокрытой головой и по всем признакам коммунист, потому именно и подозрительный, что до сих пор его не взяли…
Надо уходить. Дорога разделена цветником, но конец его виден. Юноша идет за нами и спрашивает:
– Вы ведь сербы? Куда вы идете?
– В горы, – говорит Видо. – К партизанам.
– Тогда порядок, пойдем вместе! – И, опередив нас, делает знак рукой следовать за ним. Трудно поверить: уж слишком много удач сразу, мы не привыкли к такому. А кроме того, он нам даже не представился и мы не знаем, к какой из множества группировок он принадлежит. Но молодой человек понимает, почему мы колеблемся и медлим, расстегивает пуговицу на пиджаке и показывает пистолет. Доказательство вполне убедительное, и мы вместе пересекаем площадь, проходим мимо витрин и поднимаемся по крутой улочке. Я пытаюсь понять, куда он нас ведет? Может, в ту корчму с деревянными подпорками или на другую явку: к продавцам воды Яни и Периклису, к парикмахеру Петросу или Василису? На следующем углу снова появляется студентка. Приветливо, но с укором улыбнувшись, мол, не поверили ей, ведет нас дальше. Молодой человек исчезает.
– Теперь вижу, что нахожусь у ваших коммунистов, – говорит Вуйо.
– Не потому ли, что нас ведет женщина?
– Такое только у вас практикуется.
– И у других тоже, когда приходится туго.
– Если тебе неприятно, – замечает Видо, – ты вернись.
– Сначала оттаскаю тебя за уши, они у тебя больно короткие.
Переходим из улочки в улочку и все в гору. Поднимаемся по лестницам, сворачиваем в тупики, откуда выбираемся проходными дворами. Наконец попадаем на небольшую площадь – три старых каштана посредине и табачная лавчонка под ними. Девушка подает знак остановиться, входит в лавку, тут же появляется снова и приглашает войти. Седоватый мужчина с усталыми глазами встречает нас улыбкой: «Добро пожаловать!» Другая девушка, еще подросток, тоже улыбается. Такое впечатление, будто мы пришли к родичам, которых раньше не знали. Да, конечно, это далекие родичи, с которыми бог знает когда расстались наши пращуры, но нисколько не переменившиеся и совсем такие, как наши там, дома. Хочу им об этом сказать, но как? Все слова, которые знал, по дороге сюда испарились из памяти. Девушка готовит чай. Ставит сыр, сардины и кладет каждому по куску хлеба.
Вуйо в два приема все проглатывает и говорит:
– Пора бы трогаться!
– Когда придет пора, тогда тронемся, – останавливаю его я. – Поспешишь, людей насмешишь.
– Спешить не спеши, но поторапливайся. Придумали тоже прятать посреди площади.
– Наверное, поблизости охраняют, – замечает Видо.
– И никуда не сунешься. Придут и скажут: «Руки вверх!» Через эти стены всех одной очередью покосят.
– Конечно, у богачей стены потолще, – смеется Видо, – но к себе они нас не пустят.
– Уж не из бедняков ли ты? – бросает Вуйо и смотрит на него исподлобья.
– А что, из богачей?
С улицы сообщают: «Идет поляк!» И он входит, широкоплечий, в немецкой форме, с винтовкой, приветствует нас взмахом руки, садится на ящик и закрывает глаза. Наступает тишина и какая-то сонная одурь. Дремоту, точно удар электрического тока, обрывает страх. Ведь каждую минуту я могу потерять все. Не так уже много, рассуждаю я, но головой поплатятся и старый грек, и поляк, не спастись и девушкам…
Хуже всего то, что, несмотря на все опасения, я ничего не в силах сделать. Остается только ждать, а ожидание соткано из желания получить все сразу и из опасения все сразу потерять.
Наконец отворяется дверь, и входит проводник, в шляпе, при галстуке-бабочке. Он делает знак рукой: «Айди! Айди!»,выскакивает на улицу и сразу убыстряет шаг.
Мы с трудом его нагоняем. Улица петляет из стороны в сторону, смягчая подъем. Когда мы добрались, как мне казалось, до последних домов, я увидел, что город не кончился, под нами, глубоко в овраге, краснеют кровли, а над нами с кручи пялят окна новые дома.
Где-то внизу прозвучал выстрел, проводник уверяет, что нечего на это обращать внимание. Но вскоре нас нагоняет босоногий мальчишка с запиской. Что-то произошло. Проводник хватается за голову, озирается по сторонам и, заметив новостройку, где, по-видимому, давно уже не работают, ведет нас туда, просит подождать минут пять. И тут же исчезает.
Жарит солнце, на улице играет детвора, носится с лаем белая собачонка. Проходит пять минут, десять. Ребята заглядывают на стройку, увидев нас, убегают. Затем возвращаются. Это привлекает внимание другой компании, играющей со щенком, потом женщин с младенцами на руках и, наконец, досужих зевак. Мы притягиваем к себе внимание, никто не хочет упустить случай поглядеть на чудо. Вуйо ругается: боится, наведут полицию. Видо уговаривает тощего паренька отвести нас к партизанам.
– Только не веди вниз, – рычит Вуйо, – надо вверх.
– В горы! – кричит паренек.
И действительно ведет нас все время в гору. Я и не думал, что можно подняться так высоко. И только теперь вижу, как глубока была яма, из которой мы выбрались. Наконец город кончается, и мы выходим на плато перед лесом: луг, огород, одноэтажный домик, крыльцо с четырьмя ступенями. В коридоре скамья для ожидающих, на ней люди. Из комнаты доносится стук пишущей машинки.
– Стукалка, – замечает Вуйо.
– А ты по ней соскучился? – спрашивает Видо.
– Не слушал бы ее еще сто лет.
– Значит, имел дело с милицией! – гадаю я.
– Больше с судом: всякие там тяжбы из-за меж, драк и тому подобное. А машинка всегда там, где власть, вроде пса у богатея.
Спрашиваю парнишку, что здесь.
– Фрурархия!
– Что это – фрурархия?
– Гестапо, – объясняет он.
Поляк дергается, бледнеет, хватает винтовку за дуло и вскакивает, чтоб бежать. Видо успокаивает: не немецкое и не греческое, а партизанское. Поляк смотрит на него и вертит головой, дело, мол, нечистое. Опрошены женщины, приходит наш черед. Я вхожу первым, посмотреть в чем дело.
Чиновник с бесстрастным лицом, давно уже привыкший допрашивать и никому не верить, скороговоркой выпаливает: «Кто таков? Откуда? Куда собрался и зачем бежал?..» Ответы записывает, чтобы все было чин чином.
Появляется наш проводник, тот, в шляпе и с галстуком-бабочкой, и прекращает это развлечение. Рубаха на нем мокрая от пота, он сердит, что его не дождались, и кричит на паренька, который нас сюда привел. Потом ведет нас к опушке леса и теперь сердится на кого-то другого, ворчит и снова куда-то исчезает.
Солнце, кажется, заблудилось и не знает, куда спускаться. Однако все в порядке. По часам Вуйо только миновал полдень, то же самое и по часам поляка, а я никак не могу этому поверить – три часа растянулись в три дня, нет, в три месяца. Смотрю на залив, на Олимп, окружающие его горы, зеленый лес – все это можно окинуть взглядом мгновенно, а на ожидание остается вечность.
Подошли молодые люди с автоматами. Ждут и они кого-то и тоже недовольны. Их разморило солнце, они устали, хотят вздремнуть, но, прислонившись к чему-нибудь и закрыв глаза, тут же вздрагивают и просыпаются. Откуда-то по невидимой цепочке, о существовании которой я только подозреваю, дают сигнал трогаться. Появляются опять женщины и еще кто-то. Дорожка узкая, приходится пробираться через кусты гуськом. Нет-нет кто-то из парней с автоматами остается в засаде, а их место в колонне занимают другие. И так до самого шоссе на Асвестохори. Мы быстро пересекаем его и спешим подальше от него уйти. Шагаем по тропе. Многие без оружия. Женщины идут молча, они уже немолоды и некрасивы и выглядят весьма озабоченными – должно быть, потеряли близких. Пока перебираемся через ручей, из колонны выскакивает высокий худой детина с испитым лицом и бежит вниз. Кто-то кричит ему вслед. Молодой человек, тот, без головного убора, снимает с плеча автомат и дает короткую очередь. Беглец останавливается и хватается за ногу. К нему подбегают двое, берут под руки и осматривают рану.
– Почему он убегал? – спрашиваю я идущего впереди грека.
– Фашист, потому и бежит.
– А почему он с нами?
– Выкрали его в Салониках.
– И еще кого выкрали?
– Женщин…
– Вот так, – цедит Впдо.
– Клянусь богом, но всегда так получается, – говорит Вуйо, – коль одному сена клок, то другому вилы в бок! Знаю, Нико, это тебе не нравится, но по-другому нельзя.
Солнце спускается в далекие равнины за Вардаром. Прохладный ветерок покачивает золоченые верхушки ясеней.
Мы делаем привал у источника.