355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 24)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 45 страниц)

IV

Ускоренным маршем переваливаем через гору, вторую, третью, но никакие маневры не помогают вырваться из клещей. Под нами цепь хребтов, друг другу они по плечо или по ухо. В двух или трех местах их рассекают потоки с крутыми берегами. Внизу распластались поросшие платанами долины и заливные луга. Соединившись, они теряются где-то в неясной дали, покрытой невысокими холмами-бородавками, оставшимися как воспоминание о некогда существовавших горах. В зыбком мареве угадываются села, с непременными церквушками и кладбищами. В центре, при сплетении дорог, как голова тысячеглазой каракатицы, лежит Нигрита. Наконец-то название из географии и определенная точка в пространстве – знак, что мы еще не совсем затерялись в этом умопомрачительном, тщетном отступлении. Нигрита вовсе не так красива – виноградники да кирпичные заводы с дымящими трубами и пылью. Город возникал раза два-три в трепетном мареве и обманчивой дали и скрывался за горой. Справа, на юге, глухо погромыхивает, словно с горы катят пустые бочки. Видо прислушивается.

– Опять пушки.

– Мне не нравится, что мы отделились от бригады, – замечает Душко.

– Таково уж мое счастье… – ворчит Черный и, чем-то отвлекшись, умолкает.

– Каково же твое счастье? – спрашивает Видо.

– Гм, удивляюсь, как это мы еще держимся?

– У нас счастье одно, – говорит Влахо Усач. – Все мы невезучие.

В самом деле, все мы спотыкались, падали и теряли под ногами почву. И русские, и греки, и мы потерпели кораблекрушение на суше. Все мы грешили и несем кару за себя и других, и так будет продолжаться еще какое-то время. И как не быть человеку невезучим, если его без конца зажимают в клещи и железный кулак толкает его вниз? Как не потерпеть кораблекрушение, если в тебя палят из пушек, куда бы ты ни встал? Такова война – она не знает пощады и не признает усталости! И что самое страшное, признает только две враждующие стороны, два противоположных полюса. И если ты не согласишься со всем до последнего пунктика и не ответишь на все: «аминь!» и «слушаюсь!» – тебя отбросят с дороги и будут топтать и те и другие. Если убиваешь – ты убийца; если не убиваешь – изменник. И единственное твое спасение – самоубийство. Но убивать себя собственными руками стыдно, если представляется столько удобных случаев погибнуть… Снова грохочут пушки. Меня злит схожесть их грохота с небесным громом, словно нарочно так подстроено, чтоб воскресить детские страхи. Стрельба продолжается неровная, с интервалами и неодинаковой интенсивностью.

– Передислокация, – замечает Видо.

– Клянусь богом, у меня в голове тоже передислокация, – говорит Влахо. – Уж и не знаю, где я.

– Узнаешь, когда начнут бить с трех сторон, – ворчит Черный.

– Что ж, коли так предопределено для нашего брата, – говорит Влахо.

– Я за то, чтоб это было предопределено немцу.

В голосе Черного проскальзывает скрытая тревога, переходящая в скулеж. Ему страшно. И меня охватывает страх, и я стараюсь его не выказать. Не положено, страх – признак безделья и показатель, что ты поддался власти фантазии, печешься о собственной судьбе, а это необязательно. Хуже всего, если тебя ранят и с тобой будут носиться. Легче, если человеку удастся отделиться от других.

В замыкающей части колонны вижу Мурджиноса, рядом с ним на вороном коне едет бригадный порученец Панайотис. В надежде что-нибудь узнать я останавливаюсь и жду их. Но ничего не спрашиваю, замечаю, уж очень они озабочены. В десятке шагов от дороги источник. Останавливаемся, чтобы напиться. Жду очереди. Под струей мокрые камни, кругом все обросло болотной травой, которую у нас называют «цедилкой», потому что из нее плетут сито для процеживания сыра. Приходит мой черед, я становлюсь коленями на плиты и с первым глотком чувствую во рту песчинки. «Неважно, – говорю себе, – песок чистый, главное, не страдать от жажды». И в этот миг слышу визг пилы над моей головой и стрекот пулемета с соседней горы.

У дороги, в мелколесье, на какой-то миг поднимается суматоха, потом лишь кое-где покачиваются ветки. Бригадный порученец соскакивает с коня и убегает. Вороной глядит на меня, словно спрашивает, что делать, куда податься одному в таком торжественном убранстве: с седлом на спине, при уздечке и с удилами во рту. В этом взгляде я чувствую проблеск разума, печаль и гаснущее ко мне доверие. Я хватаю вороного за узду и веду в укрытие. И, не глядя под ноги, смотрю, как то тут, то там подрагивают культи отбитых пулями веток. И вдруг чувствую под ногами пустоту, конь артачится, а я лечу вниз.

Оказался я в камышах, по пояс в воде – лежу, выпучив глаза, гляжу на белопузое небо и представляю себя эдаким упавшим на спину жуком, который не может перевернуться. Ребра у меня сдавило – не вздохнуть. Судорога сводит ноги – не могу их вытянуть. В порядке только руки. Щупаю себя, проверяю, что со мной? При падении оторвался ремень у винтовки, остальное в порядке и… в грязи.

Поднимаюсь, но боль заставляет опуститься на колени. Не могу идти, даже встать – ничего не остается, как катиться, пока хватит сил, под гору. Неважно, что я оказался в луже, главное – стать на ноги. И я встаю, мучительно все болит. Над лужей круча, и здоровому-то на нее не так просто взобраться. Решаю спуститься в долину. Туда, наверно, и наши подались, когда с дороги нырнули в кусты. Мне кажется, туда рукой подать, но долина уходит все дальше, уходит и манит меня, как завороженного или проклятого. Кругом одни подвохи, плевал бы на них, но они забрались и в меня – начали с глаз: тот вороной не был живым существом, лишь приманкой, которая исчезла как злой дух. И я готов заплакать от бессилия. Может, и винтовка, которую я держу в руках и сжимаю, как змею за горло, не винтовка? Гляжу на нее: сможешь ли освободить меня сразу от всего этого?

Выбираюсь наконец из леса, иду краем вытянутой долины, сужающейся где-то наверху. Земля сухая, странная, пропитанная гарью и угольной пылью. Думаю сначала, это мне кажется от усталости и тумана в глазах, но потом убеждаюсь, такая она и есть – смесь песка и угольной пыли. Иду. Надеюсь либо набрести на тропу, либо на пологий подъем. У межи вижу старика, голова обмотана шалью. Он рубит ветки и складывает их в кучу. Спрашиваю, не видел ли партизан? Он лепечет:

– Бурда, бурда, бурда, бурда…

Спрашиваю, не говорит ли он по-гречески или по-болгарски, а он свое:

– Бурда, бурда, бурда, бурда…

Спрашиваю, дурак он или притворяется, а он все твердит:

– Бурда, бурда, бурда, бурда.

И вдруг отворяет беззубый рот и пальцем тычет в него. Думаю: «Наверно, голодный! Что я могу сделать?» Показываю ему пустую торбу. Может, немой или турок – такой уж я счастливый, вечно натыкаюсь на горемык, что несчастнее меня. От него отделаться не просто: опять показывает пальцем в рот. Наконец догадываюсь, он спрашивает, не голоден ли я. И в знак отрицания я качаю головой, а он принимает это как подтверждение. Толкает ногой дверцу, которую я до той поры не заметил, и приглашает войти в землянку. В сумрачном помещении стоит круглый, низкий столик, три пня вместо стульев вокруг. Старик указывает, где мне сесть, приносит миску жиденького молока, котелок соленой воды с луком и два куска черного как уголь хлеба. Протягивает мне ложку далеко не первой чистоты, а другую, совсем замызганную, после долгих поисков находит на полке. А тем временем руками мне рассказывает: был у него сын, вырос он, ему связали руки и увели бог знает куда.

Принимаемся хлебать молоко, внезапно отворяется дверь, и входит осел. За ним теленок и лохматый рыжий пес. И наконец выскакивает, всех перегоняя, быстрая как молния кошка, прыгает на стол и усаживается у миски. Хозяин мочит кусок хлеба в молоке и протягивает ослу. Телок бодает старика в плечо рогом, чтоб напомнить о себе. Получает свою порцию и собака. А кошка, мяукнув, показывает, что может и сама себя обслужить.

– Это ваше семейство? – спрашиваю я.

Старик ласкает животных и смеется, довольный, что продемонстрировал перед чужим свое мастерство.

– Ты вернулся к пещерному образу жизни, – говорю я ему.

– Бурда, бурда, бурда, бурда.

– Или пребывал в нем всегда?

– Бурда, бурда, бурда, бурда.

– Надо было рыть подальше и поглубже, как только обнаружат, они выкурят тебя отсюда.

Кладу ложку, где-то сверху слышны шаги. Через дверную щель вижу солдат. На шлемах у них ветки. Старик указывает мне на клеть, наполненную хворостом, – предлагает туда спрятаться. Но я остаюсь у двери. Мой пистолет заряжен и надежен. Освобожу от голов по крайней мере два шлема. Мало, конечно, но сейчас выбирать не приходится. Могло бы случиться и похуже. Как, например, в лесу у Капе: там у меня не было никакого оружия… Чуть повыше, шагах в пятидесяти, андриевацкая милиция во главе с ее начальником Слином Мачковичем, а в ста шагах ниже беранская бригада Рико Гиздича, у меня же не было и перочинного ножа, чтоб зарезаться…

Жду, что-то долго их нет, даже досада берет. Старик высовывается, потом выходит и показывает рукой: «Уходят!»

В самом деле уходят, но медленно. Останавливаются, чего-то ждут, заглядывают в ямы и землянки. Оказывается, старик со своей землянкой не один, есть и другие, целое село под землей. Из одной показывается кошка и кидается прочь, из другой выбегает с лаем собака и тотчас платится жизнью за то, что осмелилась пикнуть на сверхчеловека.

Отошли уже порядком, и я не хочу больше ждать, тем более что дороги наши идут в противоположные стороны. Сил у меня чуть прибавилось. Прохожу мимо землянок, кой-где оконца, в них поблескивает солнце. Действительно село. Есть и улицы. Скотину держат под землей, как муравьи плененную тлю, но где их нивы, луга?.. Не питаются же они одним воздухом? Скрываются от людей? Может, они не греки, а их исконные предшественники, может, какая-то страшная война загнала их давным-давно в подземелье, из которого они не решаются выйти?

Иду, опираясь на винтовку, и слушаю, как стучит железо приклада по камням. Когда-нибудь потом вытащат из подземелий и убежищ немало интересного. На гребне горы нахожу след нашей колонны. Бегу, и мне кажется, что чувствую запах пота и табачного дыма, которые совсем недавно оставила после себя человеческая подземная река, пробиваясь сквозь глухомань. Солнце зашло, и филины уже начинают свой разговор. Лисица пронесла свой хвост через поляну и исчезла. Тишина наполняется призвуками и неясным говором, что тянутся за колонной. Сбивают меня с толку брошенные, догорающие на пригорке костры.

Я теряю надежду и вдруг слышу ржанье коня, ему отвечает другой.

Милосердие – еще одно отступничество от природыI

Словно отблеск далекого торжества, которое, видимо, уже закончилось, из тумана выбиваются светящиеся пряди. В них искрится звездная пыль, прихваченная сетями луны. Они поднимаются волнами из долины, из глубокого сна и плывут по прохладному воздуху над озером, над голыми скалами, над собачьим лаем и криками пастухов. Из безвозвратного прошлого всплывают лики, слышатся голоса, но узнать их трудно. Постепенно лики становятся яснее, голоса отчетливей – где-то вдалеке бьет фейерверком гомон девичьих голосов. Это отзвук детства, далекого моего детства, которое я считал утерянным… Просыпаюсь и догадываюсь: петухи!.. Счастливы, что остались живы и могут встретить зарю. Глухой, удаленный от шоссе поселок, куда колеса машин не довозят грабителей. Открываю глаза, вижу зарево на вершине горы. А сама она изборождена трещинами, точно мозговыми извилинами, а водороина похожа на позвоночный столб.

Видо уже поднялся и что-то ищет.

– Нет Черного, – говорит он наконец.

– И Михаила тоже, – замечает Влахо. – Наверно, махнули в село.

– Как они могут не спать?

– Они спят на ходу. Пытался и я, да не получается.

– Значит, что-нибудь притащат, – говорит Видо.

В его еще детском голосе звучит голод. Словно утешает кого-то в себе обещанками: «Тетка принесет пряничек…»

А я уношусь из мира голода, желаний и нужды на свою Гору. Глава у нее из отборных камней со снежно-белым челом, кафтан ее – зеленый луг, турецкий пояс – серебристый кремень. Она похожа на Ком, Олимп и Дурмитор, и все-таки совсем другая. Давно вижу ее во сне, недостижимую и неизведанную. Названия ее я не знаю, но мне кажется, буду знать, когда поднимусь на вершину. Дороги туда нет, и некому показать, как легче на нее подняться. Приходится идти сквозь мглу по еловому, заросшему лишайником лесу. Поляны появляются позже, когда уже надоест идти и устанешь, через них проложена тропа теми, кто туда добрался. Меня охватывает восторженный трепет, и я задыхаюсь от наслаждения, когда вспоминаю округлые известковые башни, эти высокие груди матери-земли. Шум шагов пробуждает меня именно в тот момент, когда я направляюсь туда. Стороной проходят вторая и третья роты… Я доволен, что мы остаемся, чтоб хотя бы сегодня утром отдохнуть. И я снова на Горе, но в это время Влахо бормочет:

– Гляди: гибет [40]40
  Страшилище (тур.).


[Закрыть]
!..

– Какой еще гибет?.. Что за гибет?

– Вон там. Сейчас увидишь, что такое гибет, и услышишь!

Они прокрались по водороине и вылезают оттуда, как вши из шва, и, пригнувшись, решительно бегут. На головах каски, а мне кажется, что у них три ноги – третью они держат в руках, нацеленную и острую.

– Что там с пулеметом? – ворчит Вуйо.

– Душко, чего ждешь?.. – спрашивает Влахо. – Хочешь, чтобы схватили за горло?

– Погоди, уж не спит ли он? Толкни-ка его, парень!

– А? Что такое? – вздрогнув, спрашивает Душко. – Ужо идут? А, вон они! Сейчас дам им прикурить, ежели так спозаранку пожаловали!

С откоса, где засело отделение русских, гремят выстрелы и слышится брань. Огонь автоматов становится гуще с обеих сторон. Наконец металлическим зловещим хохотом отозвался пулемет Душко: ха-ха-ха-ха. Атака в центре захлебнулась, и немцы отброшены в водороину. Есть раненые, их тащат за ноги, они стонут, кричат, зовут на помощь визгливыми голосами: не знали, что так болит!.. Возмущаются, обманули их, боль невыносимая, проклятье и скандал, что в них, немцев, стреляют!.. У водороины, куда они один за другим пыряют, падают, скошенные пулеметной очередью оба немца, которые волокли третьего за ноги. Лежат, не шевелятся несколько мгновений, и вдруг один из них начинает кататься, вскрикивая от боли. Он закрыл глаза руками, то ли инстинктивно, желая их сохранить, то ли чтоб не видеть происходящего. Смотрим, как он кувыркается, не зная, куда спрятаться, – следовало бы оборвать его мучения, но каждый ждет, чтоб это сделал другой. Наконец немец поднимается и, расширив руки, хватает что-то в воздухе.

– Наверно, сошел с ума, – замечает Видо.

– Нет, ищет свои глаза, – говорит Влахо.

– Может и без них обойтись, – бросает Вуйо. – Гитлер смотрит за него.

– Убей ты его, – говорит Видо.

– Сам убивай, если тебе его жалко.

Русские сверху, греки со Спиросом справа, а Мурджинос слева стреляют и ругаются на чем свет стоит. Я не вижу, куда они стреляют. Предо мной никого, кроме ослепшего немца. Здесь положение лучше, чем на Янице. Там хвастаться было нечем: жажда, бедлам, нагруженные ослы. Тем не менее и там все хорошо кончилось. С Граблями иначе и нельзя, надо подсунуть что-то твердое, неровное, пока не сломаются несколько зубьев, и тогда пролезай сквозь дыру. Наверно, случается, применяют нечто подобное: голой силой, пушечным мясом, детьми, потом, увертками и вилянием возмещают отсутствие техники. Главное, как-то пережить день, а ночью и заяц не сплошает. Главное, заставить противника думать о тебе и удивляться, как это ты ожил и ушел между пальцами. Собирались уже занести тебя в список убитых и объявить об этом в сводке, а оказалось, нет времени уволакивать своих. Вот и приходится кой-кого бросать, чтоб хватал руками воздух и спотыкался, бродя по чужой бесплодной земле, не паханной и не кошенной испокон веку.

День сменяет утро. На горе краснеют рытвины. Скоро солнце согреет кости. Хочется есть, но об этом не надо думать. Мне страшновато, только не надо и об этом. О чем же тогда? О Мине Билюриче! Но он, как нарочно, уходит куда-то в туман. Об Ане? Я виноват перед ней и не имею права о ней вспоминать. Об Ирине? Достаточно и того, что о ней думает Вуйо… Устал я, передо мной пелена сна. Сквозь нее я слышу каждое слово, кажется только, будто говорят где-то далеко-далеко.

– Не очень-то хорошее выбрали место, я бы…

– Что делать, если нас не спрашивают?

– Да еще сегодня, когда мы едва живы от усталости и недосыпу.

– И выспавшись-то мы не всегда стяжали себе лавры.

– И почему именно здесь? – спрашивает Влахо.

– Здесь, – поясняет Вуйо, – потому что не там. Достаточно уж бродили.

– Клянусь богом, предостаточно, – соглашается Влахо. – Но почему рассредоточились, и даже не поротно? Впрочем, и раньше я думал: пропала бригада, нет ей спаса. А объявят сбор – людей, как магнитом, со всех сторон притягивает.

– Кирпичик к кирпичику.

Передо мной укрытие, вижу кусты, дерн, сухую траву. Чего я жду?.. Надо бы переправить раненых. Небось сейчас думают, что бросили, и всему перестают верить. Только дело может их убедить, что товарищество не пустое слово. Потом кто-то из них выздоровеет, чтобы вынести на своих плечах Видо или меня. Я не знаю его имени, как и он не будет знать моего. Тысячи пращуров, моих и его, не имели друг о друге понятия, а вот мы все-таки возродили братство. Может, оно возродится и во всем мире. И здесь, сейчас, закладываются его основы. Сквозь сон слышу, ворчит Вуйо:

– Толкани-ка его, крепко заснул.

– Душко, Душко, вон они опять.

Я не Душко. Они зовут кого-то другого. Я им больше не нужен, могу уходить, верней, дремать. И пытаюсь, но они щелкают затворами.

– Что?.. Где? – волнуется Душко. – Не вижу никого.

– Погляди вверх!

Под голой вершиной горы появляется зеленый папоротник, он сползает вниз. Можно уже различить головы, увеличенные шлемами с обручами из ломоноса и ежевики. Кой у кого ветки побольше, и головы кажутся рогатыми. Их пулеметы бьют по откосу, где укрылись русские. А миномет долбит по позиции Мурджиноса – ищут нашу «бреду» [41]41
  Марка итальянского пулемета.


[Закрыть]
. Душко поворачивает пулемет и дает очередь. Другое дело, не то что я – выстрел за выстрелом и часто мимо. Колонна сверху дает залп и скрывается раньше, чем мы успеваем ответить. Душко и Видо перетаскивают пулемет в неглубокий овраг. Там, им кажется, поудобней. Русские перестали стрелять, должно быть, кого-то убило. Умолкли и греки. Потери утихомиривают и образумливают. На траве у водороины темные пятна, чуть одно из них начинает двигаться, Вуйо и Влахо кричат: «Вон!» – и приковывают пятно к месту. Два или три все-таки добрались до обрыва и скатились вниз. Появившаяся откуда-то пушка поднимает по всей горе красноватые столбы пыли. Немцы не знают, где мы. Они сбиты с толку – привыкли видеть нас отступающими. Сегодня по-другому, не знаю почему. И зависит это порой не от обстоятельств и причин, а от раздоров между королевскими спекулянтами в Канре.

– Не вздумай опять дремать, – толкает меня Вуйо. – Еще не конец.

– Не знаю, что со мной сегодня?

– А я знаю, мы не выспались. Но если сейчас заснем, больше уж не проснемся.

– Не засну, не бойся!

– Те двое заснут у пулемета, как бог свят, заснут. Потому и уединились.

Иду посмотреть. Видо поднимает на меня усталые глаза, ресницы у него то и дело опускаются. Голову он склонил на «бреду». Душко облизывает пересохшие губы и время от времени поглядывает на меня, словно бы подмигивает: «Пришел меня будить, а сам ничуть не лучше…» Справа от него, освещенное солнцем, изнуренное лицо Мурджиноса, он покачивается из стороны в сторону. Шестая бессонная ночь – заснешь и сидя. Мне кажется, что я знаю его давно, с раннего детства. Перед глазами встают мальчик и девочка. В руках у нее чашечки. В кофейную гущу девочка налила воду, взболтала и угощает гостя. «Я бы выпил, – говорит мальчик, – знаю, что сладко, да не смею, вырастет хвост». – «А я выпила, – говорит девочка, – и ничего со мной не случилось». – «Да, но, когда пьешь в чужом доме, хвост вырастает…»

Третья атака началась криками снизу. Град пуль вздымает пыль, они свистят над головой. Это уже другие, немцы не кричат.

– Греки, – говорит Душко, – немцы позади.

Появляются головы и груди с перекрещенными пулеметными лентами. Бегут быстро. Бросили гранаты – слишком рано, они взрываются гораздо ниже нашей позиции. Я выпускаю четыре пули.

– Чего не стреляешь, – спрашиваю у Душко, – чего ждешь?

Голова его соскальзывает с пулемета, и он валится на землю. Надо лбом зияет рана. Поднимаю его, уже не надеясь, а больше из упрямства: эх, что бы и ему не даться из упрямства?! «Бреда» застрочила жестко, с бешенством всхлипывая, словно в нее переселилась душа убитого. И это обнадеживает меня. Оборачиваюсь: Видо на коленях, нагнулся над пулеметом, его худые руки трясутся, словно их бьет током, торчащие из-под лохмотьев лопатки ритмично прыгают. Вместо рукавов, изодранных в клочья о колючки, полощется под ветром пулеметного огня бахрома.

Мурджинос приказывает бросать гранаты. Знает, их у нас мало и мы неохотно с ними расстаемся, но ему кажется, что это конец. Кое-кто и на самом деле бросает гранаты, другие швыряют камни. Две или три взрываются под ногами наступающих. Цепь всколыхнулась и покатилась назад. Я пугаюсь: они убегут, чтобы потом вернуться. Замечаю высоченного и широкоплечего детину, целюсь ему в затылок, потом опускаю мушку пониже и стреляю. Он валится на бок, как подрубленный дуб.

Ну вот, этот больше не вернется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю