355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 42)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 42 (всего у книги 45 страниц)

В Клосе

В Клосе как в яме, говорят взрослые, куда ни глянь – всюду горы. Из-за них поздно встает солнце, а когда появляется, печет так, что болит голова. Гаго любит пожариться на припеке, и меры в этом для него не существует; выходит обычно на лужайку перед Малым бараком и ложится животом на ковер густой травы, оставляя голову в тени. Когда тень отползает ближе к бараку, он подвигается за ней следом и к обеду оказывается под самым окном. Сюда он приходит не из-за солнца и тени – солнца везде хватает, – дело в том, что Малый барак своим расположением, небольшим лужком перед окнами и чем-то еще, необъяснимым, напоминает ему Бар, строение, отведенное для женщин, которое лагерники прозвали Десяткой. В Десятке была мать, она как-то умудрялась раздобыть горбушку хлеба или пластик повидла, у нее всегда было припасено что-нибудь съестное. Гаго знает: ее здесь нет и никогда в Клосе не было. Мать увезли в Каваю или в Германы, а может, и в Италию, куда-то далеко-далеко, и он чувствует, она все дальше, его же зашлют в другую сторону, так далеко, что никогда им больше не свидеться…

Он знает, мать удаляется, и все-таки порой ему мнится, что здесь, возле барака, он снова, пусть на мгновение, встретится с ней. Надеяться на подобное нет оснований, впрочем, он и не надеется, сознавая невозможность этого хотя бы потому, что Малый барак здесь не женский, и тем не менее лужайка по-прежнему остается его постоянным прибежищем в тоске пустопорожних дней.

Теперь в Малом бараке обитают даже не обычные лагерники, а те, что шумят и похваляются, будто всегда были националистамии потому-де они лучше других. Раньше не хвастались, никому и в голову не приходило, что они лучше, даже наоборот, были они тихонями, слабаками и доходягами, но вдруг ни с того ни с сего закопошились, подняли головы. По сути дела, в Малый барак они сбежались, спасаясь от ночного люда: были такие, что подбирались в темноте, набрасывали националисту одеяло на голову и дружно колотили, а он знать не знал ни кто его молотит, ни когда им это надоест. Поначалу в Малом бараке было просторно, но потом таких, как они, прислали из Драча, Каваи и других лагерей. Собрались еще не все, эмиссары не успели побывать во всех лагерях, разбросанных по Албании, дело это нескорое, да и колеблются люди подолгу. Вот когда соберутся – двинут разом на партизан со знаменем, шумом, гамом, чтоб разогнать их. А пока выжидают и норовят перещеголять друг друга, рассказывая, кто из них больше страху натерпелся.

Видно, они и вправду лучше других: у них деньги водятся, охране дают на чай, собрались тут адвокаты, доктора, и кассиры, и капитаны, к ним даже парикмахер приходит. Целыми днями слоняются у столовой, курят да поплевывают, покупают повидло, окурки бросают перед собой и втаптывают так, чтоб ни крохи не досталось коммунарам и красным, вздумавшим побоями свернуть их с пути истинного…

Когда из лагеря в Германах прибыл поп Кирило, принялись распевать богоугодные песни. Поп вверх-вниз руками машет, в такт бородой и гривой потряхивает, впрямь помешанный, а они вторят ему, выводя то высокие, то низкие ноты.

 
Боже праведный, ты спас
От погибели злой нас.
И теперь наш глас услышь,
Ты, единый, нас хранишь…
 

Поют вразнобой, чувствуют это сами, поэтому им скоро надоедает. Поп Кирило старается их приохотить, думает, будет лучше, если затянут другую песню. Вначале поет сам, чтобы все убедились, какой у песни красивый мотив, потом задирает голову кверху, взмахивает руками и горланит:

 
Святой Савва любит сербов,
За них молится усердно.
Воспоем ему мы трижды…
 

Но и это не помогает – мало им трижды. Среди них всегда есть сытые, которые вопят изо всей мочи, тужась перекричать остальных и доказать собственное превосходство. Кто старается поскорей закончить, поскольку пение для него – мука, кто тянет как можно дольше или, наоборот, приберегает силенки, поджидая, пока остальные выдохнутся и умолкнут, и тогда его блеяние будет выделяться из общего хора. Наконец говорят попу Кирило, что умеют и любят петь не по нотам, а от всей души, и выводят от души кто во что горазд:

 
Из Лондона голос феи:
«Байо, воин, встань скорее,
Красных вгоним на тот свет —
Коминтерна больше нет!..» [54]54
  Перевод стихов В. Рахманова.


[Закрыть]

 

Гаго краешком уха слушает их и дремлет. Сквозь завесу полусна и гомон со склонов гор порой доносятся далекие винтовочные выстрелы. Пальба не прекращается ни на день. Поначалу они приписывали ее действиям албанских партизан, но потом выяснилось, что албанцы всего лишь охотятся. Если, случается, убьют кабана, разделают и приносят в город на продажу. Предлагают мясо любому, у кого есть чем расплатиться, даже если покупатель лагерник – неважно, деньги не пахнут. У Рашо Шкембо они водятся всегда, у попа Кирило – в выходные и по праздникам, а у доктора Нандича – когда кто-нибудь заболевает. У других деньги появляются, если удается выиграть в карты, но чаще всего в такие дни охотникам ничего подстрелить не удается, поэтому и деньги ни к чему, их вновь спускают и не жалеют. Охотники приносят если не мясо, то картошку и продают у ограждения. Иногда бывает не только картошка, но и жир. Раньше Гаго не любил жир – застывает во рту и приклеивается к нёбу, точно вторая кожа, но теперь эта кожа не помешала бы ему, даже наоборот, пришлась бы кстати, отковырнул бы и сосал, пока дремлет. Вспомнилось, что в Баре был мальчишка, которого звали Лойо [55]55
  От сербскохорватского лoj – жир.


[Закрыть]
. Часто подзывали его: «Лойо, иди, дам кусочек с коровий носочек!» Ничего не стоило провести его, он спешил на зов в пятый, в десятый раз и все никак не мог понять, почему им доставляет удовольствие его обманывать…

Неожиданно воспоминания эти поблекли, утратили ясность и четкость. Выплыло и поглотило их странное облако, состоявшее из аромата жареной картошки со свининой. Он закрыл глаза и встряхнул головой: с чего бы это?.. Передвинулся ближе к бараку, чтобы голова снова оказалась в тени. Здесь пахло травой, влажными от росы камешками, червями и муравьями. В Малом бараке зашумели, кто-то спросил писклявым голосом:

– Кто им дал право требовать, чтобы элита, то есть класс, причем класс господствующий, отдал им власть?

– Помогая им бороться против самого же себя!

– Если им понадобились союзники из числа образованных болванов, почему не ищут их там, где они на виду, то есть среди солдат?.. Какая разница, итальянский это солдат или чей-нибудь еще? Ведь солдат – это машина, подручный материал, орудие, разве тут имеет значение национальность?

– Не имеет, но следовало бы…

Гаго не слышал, что там следовало бы, снова пахнуло свининой вперемешку с какими-то еще ароматами. Преобладал то один, то другой, они сменялись, доносились вновь и вновь, будто, перекрывая гвалт, кто-то упорно взывал к нему едва различимыми голосами. Он открыл глаза и поднял голову. Окно над ним было распахнуто, поэтому так отчетливо слышался разговор. На гвозде, вбитом в наличник, висел солдатский котелок, из него распространялись запахи!.. Он не порожний, пустые котелки так не вешают, скорее всего, разогревали остатки пищи и теперь ждут, пока немного остынет.

Гаго привстал на колени – заглянуть. С коленей не поднялся, чтобы не увидели из окна, одним движением сдернул котелок с гвоздя и даже не почувствовал, что он горячий, ощущалась только тяжесть, сунул под широкую солдатскую гимнастерку, которая спускалась ему ниже коленей. Пригнувшись, добрался до угла и помчался к нужнику. Если окликнут, пусть, у него нет времени оглядываться. Он знал: третий вход свободен – столько всего скопилось там перед дверью и за ней, что никто другой, кроме него, войти не может.

Протиснулся боком, забрался в свое укрытие и заглянул в посудину. Ему показалось, чей-то глаз мягко, улыбчиво уставился на него желтыми ломтиками жареной картошки. Есть даже мелко нарезанное мясо, вначале нужно его обезопасить от погони. У Гаго потекли слюнки, возле ушей защелкало от слишком больших порций, заталкиваемых в рот, и он едва управлялся с ними. Жевать времени нет, ему казалось, что котелка хватились, слышен топот со стороны бараков. Пусть бегут, ему некогда думать об этом!.. Поняли, что он в нужнике, кинулись сюда. Теперь могут топать, поздно, мяса уже не осталось ни ломтика. Нет мяса, как и не бывало, всего пара кусочков да немного шкварок, ну а картошка-то, просто пальчики оближешь! Такой картошки, что поглаживает горло и сама проскальзывает внутрь, даже мать не умела готовить… Что-то беготни много, а до сих пор не явились – видно, хотят напугать его топотом. Кажется, вернулись, но стоит ему перестать жевать, прислушаться – и они затаиваются, даже голосов не слышно. Когда поймут, что он не там, где его ищут, и когда догадаются открыть пошире третью дверь, он уже опорожнит полкотелка и зашвырнет его в дерьмо, пускай ищут.

Он задыхался, давился, челюсти за ушами ломило, однако он не обращал на это внимания, набивал рот, мял, перемалывал, глотал. От напряжения выступили слезы, он утер их рукавом и продолжал есть. Дно все ближе, а погони пока нет. Наверняка решают, какой смерти его предать, когда выйдет отсюда. Пускай делают что хотят, неважно, эта картошка слаще сахара и прекрасней сумерек над Никшичем, когда вспыхивали золотом буквы… Черными от грязи ногтями выскреб дно, чтобы ничего не пропало даром. Бросил котелок в вонючую темноту под досками. Вытер руки подолом гимнастерки, дабы снять с себя всякие подозрения, подвернул ее на животе и вышел. Удивился, когда не увидел вокруг ни души. Никто не кричал, и только из Малого барака доносилась ругань, а перед окном собирались люди из других бараков. За ними подходили все новые и новые: если не перепадет ничего из еды, то хоть поглазеют, будет о чем посудачить… Подошел и он, прислушался: обвиняют друг друга, поминают и бога и мать, оправдываются, клянутся солдатской и офицерской честью, что они эту картошку даже не видели. Из окна высунулся Рашо Шкембо и ощерился:

– Вы что тут собрались? Чего не видали?

– Как вы ругаетесь.

– Если сейчас же не разойдетесь, позову итальянцев! А ну катитесь отсюда, коммунисты несчастные! И подальше, пока вас не загнали в Италию!

Путешествие

Карабинер сжалился – не тот, что ударил меня, а другой, помоложе, – помог спуститься вниз по лестнице в подвал под почтой, где наши мудрые власти еще до войны устроили тюрьму. Пол бетонный, на бетоне – почерневшая от влаги солома, а из соломы торчат где оторванная заплата, где шерстяной носок – по всему видно, приводили в эти хоромы одну голытьбу. Холодно, воняет нечистотами и гнилью. В камерах пусто, двери открыты, поэтому разрешили выбрать, какая мне по душе, не опасаясь, что достанется хорошая, поскольку в этом заведении таковой не было. Кто-то кашлянул, кашель раскатился в пустоте эхом, я – прямиком на звук. В углу соседней камеры, на охапке соломы, укрывшись домотканым одеялом, лежал старец. Я спросил:

– Неужто, кроме тебя, тут никого нет?

– Было бы лучше, если б и меня не было, – ответил он.

– Где остальные?

– Угнали, кого в Албанию, кого за море, в Италию.

– А тебя почему оставили?

– На развод, – усмехнулся он.

Голос показался мне знакомым, я пригляделся: ну да, это Зечевич, по имени Милян или что-то вроде того, из Виницкой, лет ему, должно быть, около восьмидесяти. Помню, был у него сын-офицер, работящее семейство, с полсотни овец, что еще нужно от жизни, потому, случалось, и нос задирал, причисляя себя к людям состоятельным. Как это могло произойти, чем и кому он помешал и оказался здесь?.. Натянул до самого подбородка одеяло, а в нем мириады вшей, кишмя кишат. Я держусь от этих тварей подальше, хоть и понимаю, что напрасно, холод заполонил меня, пробрал до самых костей, дрожу как осиновый лист, видно, придется лечь старику под бочок, иначе к утру окоченею. Спросил его:

– Неужто и тебя сочли коммунистом?

– Не коммунистом, а кое-кем поопаснее.

– Да разве есть в этом мире что-нибудь опаснее?

– Есть, есть, – говорит он бесцветным старческим голосом и не торопится объяснять.

Наконец снизошел, рассказал: был у него сын – капитан королевской гвардии, высокий, плечистый, но стать не помогла – взяли его в плен и угнали в Германию. Еще до войны, решив жениться, капитан, по господскому обычаю, пригласил в кумовья своего начальника, генерала армии Драшича. На той свадьбе старик Милян и познакомился с генералом, даже поговорил с ним. Высоко они взлетели, но уже тогда он чувствовал, что не кончится это добром. Весной, когда кум Драшич со штабом армии отступал к Печи, завернул по пути в Виницкую, к Миляну. Встретили его как нельзя лучше: напекли, нажарили всего, ракию, сыры, вина на стол выставили, пива купили в Беране, пригласили людей образованных, уважаемых разделить с ним трапезу. Позавидовала и родня и не родня чести, оказанной его дому в тяжкое время. Кто-то из тех, кого обошли приглашением или просто из повадившихся наушничать, донес итальянцам, будто Драшич в тот свой приезд оставил у Миляна армейскую казну: деньги, золото, и будто Милян все это в доме либо возле дома закопал…

Может, у Драшича действительно были деньги или золото – такова у него служба, – но господа нелегко расстаются с подобными вещами, если в самом деле что-то было, он все увез в Подгорицу, а итальянцы теперь требуют у Миляна, чтобы выдал им припрятанное. В доме и вокруг него все перекопали, каждый кустик обшарили. Искали и под очагом, и под яслями, под порогом, и на кладбище – всюду, где, по мнению Джукана и Милоша Вукичевичей, мог быть зарыт клад. А когда обыскали все и не нашли, обвинили Миляна в том, что понапрасну старались, – приводят его, допрашивают, кричат, угрожают…

– Вот какие чудеса бывают, и конца-краю им не видать, чую я, придется голову сложить в тюрьме.

Только я услышал эту историю, откуда ни возьмись – новая беда. Итальянский повар или его помощник, который пищу разносит, позвякивает половником, дает знать, что принес похлебку – босякам на ужин. Миляну поддел со дна два-три ошметка макарон, фасоли и чего-то наподобие брюквы – может, и не бог знает что для обычного человека, но все-таки спас от голодной смерти. А на меня взглянул исподлобья, признал новичка, вытаращился – видно, хочет страху нагнать. Смотрит то мне в глаза, то на шапочку, будто она краденая. Шапочка у меня обычная черногорская, не новая и не старая, но ему, судя по всему, не нравится. Вижу, злит его мой головной убор, ворчит он что-то, бормочет и посматривает искоса. Мадонну поминает, вроде хочет, чтобы я ему, как мадонне, поклонился, а я не умею, да и не могу: гордость кланяться не позволяет. Наконец зачерпнул малость соленой баланды без единого зернышка фасоли, полоснул меня взглядом еще раз и отвернулся.

На следующий день, сообразив, в чем дело, я спрятал шапочку. Пока жду прихода повара, голова мерзнет, но терпение себя оправдало, все обошлось без шума, даже перепала макаронина и малость картошки. После обеда в окно заглянул итальянский милиционер Гигое Нечекич – узнать, как мои дела. Я попросил его передать, чтобы из дому прислали накидку и кожаную шапку. Была у меня шапка-ушанка из искусственной кожи с козырьком, какие носят возницы в Метохии, там я ее и купил. Когда получил эту шапку, жизнь сразу стала краше. Смотрит на меня повар и радуется – удалось меня перевоспитать, головой кивает, бормочет, одобряет, приятно ему, что я подчинился силе, поэтому раздобрился, поскреб половником по дну котла, зачерпнул погуще и налил мне в миску, не забыл и добавки подложить. Добавка и потом не переводилась. Так я и прожил в этой шапке, как если бы на мне был головной убор вождя племени индейцев.

Тем временем четники напали на Лубнице, застали партизан врасплох, чуть не захватили штаб. Убили тридцать человек ровчан, в том числе комиссара, сына Миленко Влаховича, застрелили безоружного Светозара Велича, похватали в домах Пешичей, Обрадовичей, взяли Станию – мать братьев Ойданичей, ушедших в партизаны, и привели всех вместе. Люди напугались, посерели, съежились, голоса от страха потеряли, даже на шепот перешли. Только Станин не шепчет, будто горло у нее вдруг прочистилось и голос словно бы окреп: агитирует, предупреждает, предрекает и проклинает, языку покоя не дает. Забот у нее никаких: сыновья воюют, здоровы, молоды, а там уж как улыбнется военное счастье; за себя тоже не боится, если что и могут с ней сделать, так убить или поколотить, но она это к убыткам не относит. Смотрим на нее, завидуем, и стыд охватывает за то, что держится лучше нас. Стали пример с нее брать: ругаемся с охраной и прохожими, которые суют головы в окно – над нами поиздеваться. Ее воинственность так заразила всех, что никто страха не выказал, когда сообщили, что на днях должны нас перебросить в Скадар.

– С богом, – говорит Станин.

– Черви в накладе не будут, – прибавляет Крпе ее любимую поговорку.

А мне даже легче стало – трижды Скадар освобождал, неплохо бы еще разок побывать там, взглянуть, изменилось ли что за прошедшие годы.

Немного воды утекло с тех пор, а четники с итальянцами снова напали на Ржаницу и пригнали десять коматинцев – троих раненых, четверых обмороженных во время переправы через Лим, а двоих совсем еще мальчишек. Вместе с ними привели Чукичей, отца и сына, и Прашчевича, что не в добрый час оказался в гостях у кого-то из коматинцев. Малость полегчало с того дня, как они появились: двое – шутники, все норовят перещеголять друг друга, один другого разыгрывают, да и остальных не щадят, если находят к чему прицепиться. Повеселели мы. Раньше были как в церкви, где все помыслы – только об одном, забыли, что бог оставил людям шутку для развлечения. Нам казалось, что в мире всего две партии: мы и наши враги, а весь мир – узкая долина, в которой кто-то кого-то постоянно преследует. Шутка раздвинула границы этой долины и показала, что, кроме атак и обороны, есть еще и насмешка над теми, кто хотел бы истребить всех непокорных. Теперь, стоит человеку призадуматься, окунуться в сумрак мыслей о семье или собственной судьбе, всегда кто-нибудь окажется рядом, подтолкнет и выведет из оцепенения: «Что ты, брат, нахмурился!.. Смотри веселее! У всего на этом свете есть конец, кончатся и беды…»

Поскольку ежедневно прибывали новые люди, жизнь наша стада похожа на калейдоскоп. Такое впечатление, будто мы куда-то едем и на каждом перекрестке и повороте число пассажиров возрастает. Вначале новички – все на одно лицо, словно братья единоутробные, но через пару дней выявляются различия и увеличивают пестроту общей картины. За день-другой до отправки стали поступать горожане, в основном люди образованные, которых раньше выручали родственники где подкупом, где подарками адвокату Момировичу, невесть откуда прибывшему сюда и водившему дружбу с Черетани. Привели братьев Лабовичей, юриста и врача, их сестру-студентку, потом – Смая Софтича, юриста, сына ходжи, так что теперь среди нас были представлены и мусульмане. Старик Милян Зечевич, завидев Смая, воскликнул:

– Слава богу, наконец-то хоть один мусульманин!

– Нехорошо, старина, радоваться чужой беде, – сказал ему доктор Лабович.

– Не беде я радуюсь, а согласию. Ведь это согласие, раз мы вместе в неволе, а совсем не то, чего они добивались.

– Что ты имеешь в виду?

– То, что король Никола [56]56
  Никола I Петрович (1841–1921) – черногорский князь, а затем король; его правление характеризуется борьбой черногорского народа за национальную независимость.


[Закрыть]
пожаловал им гербы, хотел склонить на свою сторону, а они и гербы приняли, и все остальное в придачу, но вот нагрянули швабы из Вены, оккупация, и не то что гербы у них с шапок поснимали, даже сапоги ими подковали, лишь бы похвастать, как эти гербы топчут!

– Только мне и дела, что заботиться о гербах короля Николы!

– И мне до них дела нет, но больно уж скоро они сошлись с цуксвирами [57]57
  От немецкого Zugführer – командир взвода; здесь:с немцами.


[Закрыть]
, с личанами, винтовками обвешались, в жандармы определились, ругаются, бьют, ничуть не лучше нашей охраны.

– Наши их уже обскакали, чем же ты недоволен?

– Не недоволен, наоборот, радуюсь, что не все такие. Некоторые одумались. Глядишь, за войну и остальные поумнеют.

В день отправки нас вывели на тротуар перед почтой – перевозить должны были как тюки, в грузовиках. На противоположном тротуаре собралась толпа – кто пришел поглазеть, кто полюбоваться, как изгоняют остатки коммунистических элементов, но были и такие, которым хотелось помахать нам на прощание. Прибыл грузовик, приказали грузиться, мы взобрались, устроились в кузове. Шофер сунул нос в мотор, обнаружил неисправность, не работала какая-то трубка, нас с грузовика согнали, а шофера отправили устранять поломку. Вдруг Станин взбрело попричитать, повыть как на кладбище, и начала она без спроса и пожеланий слушателей:

 
Ох, уж гонят нас на чужбину далекую
В казематы студеные да в подвалы во темные,
Там и проволока-то колючая, и болезни неминучие,
А вы дома остаетесь во довольствии да в сытости,
Будут у вас деньги и добра всякого в изобилии,
Хорошо вам здесь на консервах да на хлебушке,
Но держать вам ответ перед миром, перед детушками,
Ох, держать вам ответ, четники, земли и рода своего изменники…
 

Знай себе голосит без умолку, тянет, заливается до самых небес, и никому в голову не приходит прервать ее. Среди нас ее не заметно, вот и кажется, будто голос доносится откуда-то сверху, из-за крыш, с невидимого балкона. Шарят люди глазами поверху, крутят головами, удивляются и уповают лишь на то, что ненадолго хватит у нее дыхания. Из толпы вышел старик в белой чалме поверх фески, ходжа Софтич, отец Смая. Пересек улицу и остановился перед нами, ждет, когда у Стании иссякнет боезапас.

– Смайо, сын мой, – начал он, поднял палец и продолжил, повысив голос: – И вы, его товарищи! Путь, которым идете, вы избрали сами, так будьте же счастливы!.. Никто вас не наущал и не принуждал, вы сами этого захотели. Знали, что вас ждет, было время свернуть на другую дорогу, вас туда манили, соблазняли, но вы стояли на своем. А раз так, пусть не посетит вас ни раскаяние, ни сожаление, не глядите по сторонам, будьте и впредь едиными. Если же нам суждено вас потерять, пусть воспоминания останутся светлыми, чтобы мы могли вами гордиться!

Выпрямился старый мусульманин, сжал кулачок, показывая, какими монолитными мы должны быть, глаза у него заискрились синими молниями, будто электричество из них заструилось и пронзило нас до самых сердец: если мы до сих пор не знали, кто мы такие, теперь знаем!.. Лишь один коматинец догадался крикнуть:

– Спасибо тебе, отец! – А горожане одобрительно зааплодировали.

Прибыл грузовик, мы погрузились, крестьяне из верхних сел затянули песню, и мы тронулись навстречу начавшемуся снегопаду. С песней выехали за город, словно радовались, что наперекор всему поем о том, куда нас засылают, точно мы – свадьба без невесты и флагов. И потом, когда проезжали деревни, песня взлетала сама собой. Подъехали к моей Брезе: опустевшее село укрылось под снегом, только и видны две-три крыши да копны кукурузных стеблей возле них. У постоялого двора шофер остановил машину – всегда у них какие-то свои делишки с хозяевами, чем-нибудь да спекулируют. Из корчмы выбежал мой родственник Чоро – взглянуть, кто проезжает и нельзя ли чем поживиться. Кончился у Чоро табак, просто с ума сходит мужик без курева – запродал бы и родную мать за цигарку, даже самую тонюсенькую. Когда увидел меня и сообразил, что нас увозят в Албанию, глазенки у него так и заиграли, решил этим воспользоваться, ведь он только и думает, как бы все себе на пользу обернуть. Прошлой осенью итальянцы прислали в Брезу роту албанцев охранять дорогу от партизан, устраивавших диверсии и налеты. Тихие были албанцы, даже не верилось, – ни грабежей, ни насилия себе не позволяли. Чоро познакомился с ними и накрепко сдружился. Но когда четники, получив от итальянцев оружие, стали охранять дорогу сами, албанцы вернулись восвояси, и вот теперь Чоро просит передать им, чтобы они, если снова явятся, прихватили с собой табаку и бумаги для самокруток. Спрашиваю его:

– Зачем им приезжать, коли вас и без них хватает?

– Может, все еще переменится.

– Как же, по-твоему, я их найду?

– Из Скадара они.

– Уж не думаешь ли, что меня гонят на прогулку по Скадару?

– А вдруг будут в охране? Тут в разговор вступила Стания.

– Пришлет тебе Стефан и табаку и бумаги, – обещает она вместо меня. – Может, еще чего хочешь? Ну, арбузов там, тыквы иль инжиру?.. Пошлет он тебе, пошлет, как ты слал, пока он в тюрьме сидел! Ты ему передал хоть яблоко или грушу?.. А может, грецкий орех или хоть лесной?.. Тебе и в голову не приходило, что он в чем-нибудь нуждался… Как тебе не стыдно! Все вы родня, кумовья да свояки, а вот помолиться за нас, спросить, каково нам тут, нет вас… Только и заботитесь о своем брюхе!.. Видит бог, в тягость вам такое родство, и совесть у вас черна, ничем ее не отмыть!..

Чоро глаза вытаращил, глядит на нее, вздрагивает от каждого слова, будто его по ушам стегают, а я смотрю и блаженствую – знаю, не изменить его, хоть день и ночь напролет выговаривай, но все же пусть разок послушает, каков он, что собой представляет.

Перевалили мы Чакор, скатились вниз по берегу Руговы и, опередив сумерки, прибыли в Печь. Мечети стоят там, где и стояли, но прежней Печи нет, уже не пахнет чевапчичами [58]58
  Чевапчичи – национальное мясное блюдо.


[Закрыть]
и сдобами, нагрянул лютый змей и все подмел. Остались узкие кривые улочки. Грузовику по ним не проехать, поэтому нас высадили и повели в тюрьму на ночлег. Вдоль улицы печанки открывают окна, слышно, как говорят:

– Наших давеча туда же согнали, там встретитесь…

Кое-где приоткрываются калитки: кто хочет бежать, пусть видит, что не заперто. И не трудно было бы уйти, поскольку солдаты находились только впереди и сзади нас, однако никто даже не пытался. Арестованные привыкают шагать друг за другом, как гуси, нужно еще сломить себя, чтобы повернуть в сторону, на свободу. Мешало нам и другое: братья Лабовичи не могут сестру оставить, а среди коматинцев двое больных, один раненый, верхнедеревенские не знают здешних мест, боятся рискованной переправы через Ругову, Софтич не хочет оставить товарищей. Я, казалось бы связанный меньше других, сам спутал себя по рукам и ногам: приспичило мне еще раз увидеть Скадар на Бонне, взглянуть, что там стало с могилами черногорцев у Цыганских ручьев. Уже вообразил, что итальянцы будут не слишком строго охранять заключенных, станут небрежными, когда оставят нас на чужбине, где нам не на кого опереться. Сбегу, думал я, вот только приведу мысли в порядок и убегу, а по пути сверну на знакомые тропы у подножия Барданьола, посмотрю, стала ли плодородней земля, обильно удобренная кровью, турецкой и нашей…

Каждому дали по половнику теплой соленой бурды кишки промыть, чтобы стало еще голоднее, вывели из Шеремет-башни, в которой ночевали, и повели через город, но уже другими улицами. Было в этом нечто вроде бахвальства: пусть голодранцы Печи видят, какая сила они, итальянцы, гонят рабов-черногорцев, куда им вздумается и как в голову взбредет… Наконец парад окончен – мы поднялись в кузов, чтобы переболтать в животах съеденную пустую похлебку; прибыли в Джаковицу, и затеплилась у нас надежда получить обед хоть здесь. Но где там, опоздали, поэтому продолжили путь до Призрена. Говорят «Призрен», а посмотришь – десяток фонарей, развешанных вокруг тюрьмы, чтобы видно было, если кто попытается бежать. Мы и тут опоздали – нет супа, нет хлеба, – говорят нонче ньенте —ничего нет, и это были первые итальянские слова, которые я запомнил и никогда уже не забуду.

Утром смилостивились: дали каждому по два половника похлебки и по куску хлеба, отчего животы только сильнее подвело. Молчат коммунисты, молчит интеллигенция, знают, они во всем виноваты, зато не молчат верхнедеревенские, клянут книги, школы, учителей, все на свете, думают, не будь их, не было бы ни восстания, ни пожаров, ни лагерей, жили бы мирно при своих детишках да при дверных замках. Стания отвечает им, однако и она притомилась, начала сдавать. Прибыл грузовик, завезли нас в горы – оказалось, что мы уже в Албании. Смотрю – и ничего не понимаю. Снег белый, как у нас, их величества горы так же уставились в небо, вороны вроде наших, не заметно, что мы в другой стране. Уверились в этом, лишь когда увидели людей в маленьком городишке Пуке, где наш шофер остановился чинить колесо.

Нам разрешили сойти с машины справить нужду, купить, что удастся, коли есть деньги. Смотрю на домишки, на бедняков, совсем как наши. Дети – такие же, слоняются вокруг, норовя что-нибудь стянуть. Женщин не видно, мужчины насуплены, судя по всему, ненавидят нас, хотя итальянцы тоже не в чести. Смотрим одни на других – три народа, три языка, живем сами по себе, лишь время у всех общее, остальное же разделено стеной в сотню лет, а может, и больше… Подошли еще грузовики, притормозили. Из кабин вылезают люди, притоптывают, разминают затекшие ноги. Мое внимание привлек один из приехавших, похожий на Првоша Маговича. Я готов был поклясться, что узнал его, хотя понимал: это не мог быть он. Наши старейшины избрали, а итальянцы утвердили Првоша в должности какого-то председателя или начальника, значит, нет у него ни времени, ни надобности разъезжать по Албании. Этот Првош, двойник нашего, все у него позаимствовал: и рост, и фигуру, и румянец, даже обеспокоенность на лице, выражение такое, будто, того гляди, расплачется. И плакал, говорят, когда выбирали, заклинал старейшин: «Зачем, братья Расоевичи, что я вам плохого сделал, зачем вынуждаете свое доброе имя топтать?»

Слезы ему не помогли: они выручают лишь детей и женщин, да и то не в военное время. Избрали его, утвердили, наверное, успел привыкнуть к власти, иначе говоря, к взяткам и поклонам, где уж ему колесить по чужой земле. Этот случайный путник наверняка кто-нибудь другой, похожий на Првоша чуть больше привычного. Не чуть, а вылитый Првош, словно его близнец, о существовании которого он сам не подозревает. Ему, настоящему, и в голову не придет походить на человека, заброшенного в Пуку. Я же в данном случае играю роль странного зеркала, хранящего в памяти все, что всколыхнулось в прошлом и что связывает это прошлое с человеком, который стоит здесь, на улице. Никто другой не помышляет посредничать между ними, сообщить одному о существовании другого… Мурашки побежали по коже от этих мыслей. И без того зябко, а тут еще страх берет, видно, стал я наяву бредить, глазам своим не верю, да и как верить-то?.. Спрашиваю Николу Лабовича:

– Напоминает тебе кого-нибудь вон тот, в шляпе, у корчмы?

Никола посмотрел, задумался:

– Откуда он взялся?

– Вроде едет куда-то, но раньше среди нас его не было.

– Что он здесь делает?

– Давай спросим?

– Спросим, а потом что, ругаться с ним?.. Пусть идет с богом!

– Ругаться не придется, начальником его сделали насильно. Говорят, отбивался и руками и ногами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю