355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаило Лалич » Избранное » Текст книги (страница 21)
Избранное
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 11:49

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаило Лалич


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 45 страниц)

II

Заря выделяет в горах поляны из мелколесья. Одни круглые, другие овальные, как лица на фресках, с прядью волос на лбу, изборожденные водороинами и покрытые шрамами – тропами. Брови и глаза обычно посажены косо, но это не мешает им походить на лица: жизнь так или иначе со временем все искривит. Ниже скрещиваются дороги, точно ремни патронных сумок. В стороне тянутся рядами полосы межей с разрушенными опорными стенами, удерживавшими землю на террасах. Серый кусок стены, желтая полоска песка и три зеленых куста напоминают наскальные рисунки и письмена из той эпохи, когда человек ширил свой домен за счет пастбищных угодий. А потом погиб или ушел и все бросил, оставив о себе память: где одичавшее фруктовое дерево, где обвалившуюся стену или запруду у пересохшего теперь источника. Оттуда день и ночь несется неслышная песня печали, оплакивающая на свой манер проигранные битвы прежних поколений.

На равнине этого не приметишь, потому жители равнины не болеют прошлым, потому нет у них и гусляров, а в горных краях прошлое кажет свое лицо с каждого кряжа, дает о себе знать из каждого ущелья, и то в два голоса: один рассказывает, что было, другой пророчит, что будет.

На такой вот поляне Вуйо и заметил пахаря и волов. Издали человек за плугом и животное в ярме кажутся неясным фоном фрески – иконописец сунул их в самый угол, куда-то под бороду святого. Пахарь словно и не двигается. Душко хочет его расспросить и направляется к нему. От куста к кусту спускается в падину и исчезает. Нет его, с той стороны озера всходит солнце, над водой и тростниками вытянулась пелена тумана. Исчерченная космами зелени, равнина вздулась буграми и покрылась, точно коростой, лужами. Посыпанное щебенкой, совсем белое шоссе кажется оштукатуренным. На западе с невидимых автобаз несется рев моторов. Думается, их много, но, когда грузовики выезжают на открытое месте, оказывается их всего четыре, правда, они большие. Удаляясь, они становятся меньше, тише и наконец совсем исчезают. За ними еще сереют тучи пыли, но и они вскоре рассеиваются. Освещенный солнцем землепашец, в шляпе и грязновато-белой одежде, вдруг поворачивается к лесу, зеленеющему перед его нивой, оставляет плуг и неторопливо направляется вдоль борозды, словно что-то ищет, и скрывается из виду в конце поля. Точно ящерица, юркнувшая в нору. Спустя какое-то время он вылезает из другой норы и идет к волам.

Возвращается Душко. Он устал от ходьбы и утирает со лба пот.

– Он считает, что мы погорели, – говорит Душко.

– Все погорели, – замечает Вуйо. – И нечего отделяться от других.

– А что он сказал еще, кроме того, что погорели? – спрашивает Черный.

– В селе, у церкви, стоят чаушовцы. В полночь была стрельба и кого-то поймали, наверно нашего Мицаки. Справа от нас немцы, а перед ущельем, в двух селах, – болгары. По его расчету, податься нам некуда.

– Пусть свой расчет он сунет своему волу под хвост! – бросает Вуйо.

– Лучше двинуться к болгарам, – говорит Черный, – братко нас пропустит.

– Да ну их! – говорит Душко.

– Среди них немало коммунистов, – замечает Видо. – Не все немцам угождают.

– Да ну их!

Ждать больше нечего. Мы это понимаем, но продолжаем сидеть, словно надеемся на чудо. Держит нас нечто несуществующее, некий вакуум, и необходимо немалое усилие, чтобы расстаться с кустами, терносливом и камнями, где нас оставил товарищ Мицаки. На то, что он придет, нет никакой надежды – сюда, во всяком случае, он уже не придет никогда, но все здесь смотрят на нас, как на чужаков, и кто знает, где и что нам уготовано. Мы малость скисли, это чувствуется даже по голосам. Смотрим в сторону, щуримся и частенько опускаем глаза вниз, к подведенному от голода животу. Знаю, все хотят есть, но мне почему-то кажется, что я голоднее других. Время от времени у меня перед глазами возникает какая-то муть, зато потом вдруг зрение обостряется и я смотрю точно в подзорную трубу, которую ненароком правильно отрегулировали. На дороге появляется молодой парень верхом на осле. Не иначе для отвода наших глаз, либо они уже не сомневаются, что мы здесь. Душко предлагает взять юношу проводником. Он думал и о пахаре, но как бросить в поле волов? Этот другое дело, пусть ведет, сидя на осле, как истинных христиан.

Пошел за ним Вуйо, его знаний греческого языка хватит для такого случая. Смотрим ему вслед и начинаем подремывать. Внимание притупилось, мы не можем оцепить, правильно ли поступаем. На какое-то мгновение в сознании возникает лагерь, посреди двора – жандарм в фуражке с кокардой, а в кокарде – черная точка. Понукает кого-то: «Скорей, вы там, пока хуже не стало…» Я в ужасе: мне казалось, я оттуда удрал!.. Открываю глаза – кусты, солнце, винтовки. Да, я удрал из одного круга и попал в другой. Круги, наверно, концентрические, и все наши освобождения лишь переходы из одного в другой – и круги эти будут без конца, пока мы живы, и всегда кто-то с кокардой или без нее будет грозить…

Вуйо встречается с парнем. Тот сходит с осла. Пожимают друг другу руки. Разговор спокойней, чем мы полагали, но затягивается. Такой уж день – все надо выяснять до конца. Юноша показывает рукой вправо, влево, назад, потом они снова пожимают друг другу руки. Юноша садится в седло, поворачивает осла и едет обратно в село. Что за шутки? Или Вуйо сошел с ума? Как можно его отпускать? Действительно рехнулся, глядит ему вслед и возвращается усталой походкой обратно.

– Ты почему дал ему уйти? – не дождавшись, пока он подойдет, нетерпеливо кричит Черный.

– Чтоб принес поесть, – спокойно отвечает Вуйо.

– Какой молодец, что вспомнил, – бросает с издевкой Черный.

– Невмоготу больше терпеть, совсем обалдеешь! – говорит Вуйо, не замечая насмешки.

– Может быль и хуже! – не унимается Черный.

– Что хуже?

– Явится с солдатами или сообщит по телефону, чтобы нас встретили. Тогда и увидишь.

– Нет! Это наш человек!

– Что, на лбу у него написано, что он наш?

– Не написано, но по твоей теории так получается. Ты сам говорил, что каждый второй грек наш человек. Ну, а в это утро он второй.

– Чего дурака валяешь? – сердится Черный. – А впрочем, что я кипячусь, мне тоже наплевать.

– И не кипятись, – говорит Вуйо. – Если кого приведет, будем стрелять в животы.

Больше они не спорят, нет сил. Душко и я поднимаемся на гору – сверху должно быть видней. За горой местность постепенно спускается тремя валами, одетыми точно в панцири из дробленых камней. На севере ущелье рассекают две округленные вершины одинаковой высоты и похожие друг на друга. Будто два старца греют на солнце лысины с седыми космами за ушами. Склонились над шахматной доской, с которой время смахнуло все фигуры. У того, что справа, есть нечто похожее на руку, вроде держит на коленях газету, но не читает – надоели до бесконечности однообразные сообщения о боях, неверные как с одной, так и с другой стороны. Северный ветерок гуляет между лысыми головами. Вдоль ущелья вытянулась зубастая тень, совсем как пила. Всюду покой, если бы не пахарь с волами, но и он двигается медленно: туда и обратно. Вижу, что Душко чему-то удивляется, и сам удивляюсь: по дороге едет верхом на осле тот самый паренек и держит перед собой корзину. Едет один – никого ни впереди, ни сзади. Пока мы спустились, еду уже разделили. Пахнет луком и вяленым козьим мясом. Есть острый сыр и кусок сала. Вызовет жажду.

– Ну что, очень я ошибся, отпустив его? – спрашивает Черного Вуйо.

– Это случай, – защищается тот.

– Нет, не случай, по лицу видать, что наш!

– Лицо часто вводит в заблуждение. Все может обмануть. И человек тоже, нельзя ему верить, добра от него не жди.

– Сначала утри бороду, а потом философствуй!

– Слыхал он что-нибудь о Мицаки?

– Говорит, поймали его, а он потом убежал.

– Ну, это он врет!

– А я всецело ему верю, – говорит Вуйо.

Мы быстро разделались с едой. И почти сыты. Ставрос прячет пустую корзину в кусты, чтоб захватить на обратном пути. И ведет нас по тропе угольщиков через ущелье. Тропа поднимается, словно крадется и сама себя выслеживает, и вдруг ускользает из-под ног, и мы уже на освещенном солнцем, открытом плоскогорье. Два села с болгарскими гарнизонами остались позади, у входа в ущелье.

Спускаемся в котловину и пересекаем пустынное шоссе на Нитриту. Остается пройти еще одно село. Ставрос в нем никогда не был, знает только по названию. Мы рассчитываем оглядеть его издали, но оно скрыто, как западня. Встречаем старика с секачом, он тычет пальцем в сторону дома и говорит, что там на постое немецкие солдаты. Были вроде мирные, и словно какая муха их укусила: рыскают повсюду, шлют в горы патрули, злые как черти.

Чтоб обойти село сверху, Ставрос сворачивает по тропе в гору и вдруг сходит с осла и принимается подтягивать подпруги – знак, что надо прятаться. Смотрим из укрытия, а по дороге над нами шагает немецкая пехота с зелеными ветками на шлемах и спинах.

Кому-то заваривают кашу?!

Нам ничего не остается, как отправиться за проводником вниз. Дорога ведет до излучины, где стоит телеграфный столб. Не успели мы его миновать, как нас плотно обступили дома, и мне кажется, будто они таращат на нас свои окна, сдвигаются плотней, хотят взять нас в клещи. И я понимаю, почему Душко скрипит зубами. «Не так уж страшно, – говорю я про себя, – выход найдется». Видо вскидывает винтовку, Черный, рыча, наставляет автомат – что с ними?.. Поворачиваюсь направо: на террасе перед домом сидит на стуле немецкий солдат. Сидит задом наперед, подтяжки спущены, он без шапки, грудью прислонился к спинке, а голые плечи и спину повернул к солнцу. Смотрит на нас, как на внезапно появившееся привидение. И не шевелится, даже не моргает, только смотрит и спрашивает себя, верить глазам или нет. От напряжения глаза лезут на лоб, губы шевелятся, а руки безвольно висят на спинке стула. Вуйо и Душко остаются задержать его в таком состоянии, пока мы отойдем, и вскоре нас нагоняют.

Через площадь идет осел, подпруги у него висят. Похож на осла Ставроса, а Ставроса нигде не видно – то ли его схватили, то ли убежал. Женщины у источника обрывают разговоры и провожают нас взглядами. Сельский дурачок с огромной головой, испугавшись, с криком убегает – в руке у него какое-то тряпье. Мы сворачиваем в боковую улицу и диву даемся, что еще не стреляют. Дети, остриженные ножницами для стрижки коз, прячутся в подворотни и исподлобья, настороженно на нас смотрят. Глубокая, напряженная тишина царит и дальше, словно ждет, чтоб взорваться, когда выйдем на открытое белое шоссе. Выходим, и ничего не происходит. Впереди на осле как ни в чем не бывало едет Ставрос. Обернувшись и пересчитав нас, скрывается за поворотом. Дождавшись нас в мелколесье, он хлопает в ладоши, кому аплодирует, непонятно: селу, перемирию или спокойно одолевшему все перипетии ослу? Кругом березы. Одна из них совсем старая, показывает солнцу обглоданные ветрами суставы. Дорога становится уже. Где-то над нашими головами строчит пулемет. Из кустов высовывается забинтованная голова и зовет:

– Эй, серви, – эладо!

По голосу – это Мицаки, по виду – его старший брат. Лицо в синяках и кровоподтеках.

– Дал им себя избить, сколько душеньке хотелось, и убежал, когда решили, что со мной покончено. Сущие пустяки! – Он извиняется и пытается улыбнуться.

Ставроса он знает, но называет его по-другому. Потом на его зов из кустов выходят три парня. Начинается спор, торговля, наконец они дох свариваются, кто с кем и каким путем пойдет. Один из парней спускается со Ставросом в ущелье, другие два пойдут перед нами, через кусты. Дорога вьется над ущельем, внизу пропасть, вверху небо, а что впереди – не видно.

III

Филины – птицы необычные, с наступлением сумерек они начинают перекликаться. Мне представляются они невидимыми птичьими муэдзинами, воздающими хвалу аллаху каждый со своего минарета. Разместились по всему лесному простору на одинаковых расстояниях, у всякого свой приход и своя усыпленная паства. Чтоб скоротать время, сосед с соседом ведет бесконечный разговор, состоящий из вопросов и ответов: «Кто-о-о?» – «Люди-и-и!» – «Что-о-о?» – «И-и-ду-ут!» – «Где-е-е?» – «Всюду-у-у!» – «Ка-ак?» – «Та-ак!» – «Что-о-о?» – «Ничего-о-о!» – «Чудно-о-о!» – «Пуска-а-ай!»…

По мере того как мы удаляемся, их крики слабеют и становятся похожими на безнадежный плач. По всему видно, они жаждут общения, и в этой глуши их одолевают щемящая тоска и одиночество, к тому же им досадно за нас, людей, – мы так спешим к какой-то им непонятной обманчивой цели. За горой их не слышно. Вместо этих развлекается, уже по-своему, следующая пара: один пересчитывает все существующие на свете беды – голод, жажду, мрак, войну, бедность, страх, боль, смерть, а другой каждый раз ему поддакивает: да, конечно, разумеется, правильно, так оно и есть…

Дорожка вьется краем причудливых изгибов пропасти. У одного поворота показываются огоньки селения – рядами и беспорядочно разбросанные, они точно созвездия нижнего, земного неба. Странное селение, дерзкие жители, упрямцы, которые, пренебрегая опасностью, зажигают свет наперекор приказу о тотальном затемнении. И так мне хочется поглядеть на этих людей поближе, а внутренний голос мне шепчет, что это переселенные черногорцы или албанцы с крепкими черепами, твердыми лбами и неповорачивающейся шеей. У меня вспыхивает надежда, что наш путь ведет к ним, но мы идем направо, и огни угасают.

Слушаю, как Черный вспоминает восстание. Даже не само восстание, а осенние стычки под городом. Однажды некий Рацо Ивезич из Колашина повел итальянцев, как водили в свое время турок, тайком, до рассвета, на Дрлевичей. Явились внезапно и убили всех, кто попался под руку. На обратном пути какая-то женщина спросила Ивезича: «Кто ты?» Он ответил: «Я Муйо Грубич, из Колашина». Поверила ему женщина, а ей, не проверив, поверили партизаны. И, когда город освободили, первым делом схватили ни сном ни духом не виноватого Грубича и расстреляли на Собачьем кладбище в Луге… И не его одного, убили Арсо Минича, Йована Влаховича и каких-то стариков, вина которых была в том, что они в прошлую войну снюхались с оккупантами-австрийцами и давали им сведения. Единственно, кто по-настоящему заслуживал расстрела, был Шимун. Осталась жена, такая сука, еще хуже самого. Потом прибыл человек под ненастоящей фамилией – Жарич, но с подданными полномочиями, и как начал давать жару. Хотел, скорее всего, показать оппортунистам, каким беспощадным доджей быть коммунист…

Черный умолк, наверно, муторно стало от этих воспоминаний. Мне кажется, этот рассказ о Собачьем кладбище выдумка. Чего только не сочиняла и одна и другая сторона: по рассказам реакционеров, коммунисты убивали и грабили всех, а в церквах устраивали бордели; по нашим рассказам, мы уже создали на земле рай. Помалкивал только Ненад Тайович, ссылаясь на зубную боль. Сейчас себя спрашиваю: не лучше ли ему сказать все как есть?.. И все-таки, наверное, хуже, а не лучше. Разочарование наступает всегда преждевременно.

Есть вещи, которые рад бы позабыть, что прошло, уж не вернется. Здесь, к счастью, меня никто не принуждает доказывать, что я беспощадный коммунист. Здесь тишина нарушается только криками филинов да шумом наших шагов. Мне кажется, что под спудом она полна звуков и шумов: шаркают подошвы, позвякивает металл, у источников людской говор оживляет медвежьи углы, и группы, вроде нашей, сходятся с разных сторон. Знаю, все это мои фантазии, подкрепленные обманом слуха, который и прошлым летом сбивал меня с юлку, однако нечто подобное может произойти и нынче ночью или завтра утром. А почему бы не произойти, если к тому все предпосылки? Был кризис: столкновение короля с правительством в Каире, с банкирами; бунтовали против господ саботажников греческие матросы, бунт подавили, а матросов арестовали и судили. Грязная махинация, похоже на дело рук Черчилля, но на этом не останавливаются. Жизнь течет дальше. Война и классовая борьба немилосердны, машина войны и катастроф запугивает ужасами: «Вас ждут беды, они будут все страшней и страшней». К счастью, людям порой надоедает отступать перед тяготами войны и жизни, либо уже некуда отступать, и они, взбешенные до отчаяния, кидаются на эти беды и – «Бей! Круши!..» Похоже, сейчас настал этот момент – готовятся ударить.

Тропа прижимается к самой кромке обрыва. Не знаю, зачем было ей спускаться, если сверху так хорошо видно. Подходим к продолговатой горке, взбираемся на ее хребет, и в темноте снова возникает поселок с огнями и освещенными улицами. Мицаки не знает, что это за поселок, и удивляется. Не имеет о нем понятия и проводник – когда он здесь раньше проходил, поселка не было. Может, ненастоящий, что-то временное или кажущееся: отблеск звездного неба в воде или ночная фата-моргана, Видо идет впереди меня, и ни разу за весь день я не слышу его голоса, потому спрашиваю:

– О чем задумался, Видо?

– Мечтаю о том, чтоб очутиться на вершине Баля.

– И разжечь посреди Вилуева Кола большой костер…

– Вот здорово было бы, а? И ты об этом думаешь?

– Сейчас как раз думал.

– Может, там Ладо, если живой?..

Я вбираю голову в плечи, не знаю, живой ли Ладо, но видеть его не жажду. И если бы мне кто-нибудь сейчас сказал: «Ладо здесь!» – я, во всяком случае, не побежал бы к нему навстречу, а, перед тем как разговаривать, спросил бы его, как называется такое товарищество, когда друг покидает друга в беде? Как-то странно, никто мне не сочувствовал, устали они, что ли? И никому из них в голову ничего другого не пришло, кроме того, что тяга к гайдучеству идет от отца к сыну, и они все старались показать человеку, что борется он вовсе не за любовь к свободе, а в силу своей наследственности… Могли бы не стыдясь протянуть мне руку, а они оттолкнули меня. И хоть бы я знал за что, может, было бы легче. Если из-за спора на Мойковце или за то, что я обругал, помянув бога, секретаря комитета, то на это была причина, это не мое самодурство или коварная месть…

Чтоб больше о том не думать, спрашиваю Видо:

– А почему ты вспомнил Ладо, чем он перед тобою в долгу?

– Он должен был отвести меня в батальон.

– И почему не отвел?

– Не знаю, не пришел. Кабы знал, где батальон, сам бы пошел.

– Он нарочно тебя оставил.

– Думаешь?.. А почему?

– Молод ты, сопливый, наивный, боялся, что погибнешь, не хотел брать грех на душу. Хоть души, наверно, и нет, кроме той, что на земле, но все равно, мы, марксисты, не любим, чтобы грех упал на нас и чтобы нас проклинала чья-то мать.

– Но теперь грех еще тяжелей, его и мой.

– Значит, признаешь себя грешником?

– А как тут докажешь обратное?

– Свали грех на другого, это хоть просто. Но ты еще глуп, чтоб об этом сейчас размышлять!

– Если он погибнет, я не смогу доказать, что остался не по своей вине.

– Брось ты свои доказательства, не тешь черта, иначе нет тебе спасения.

Есть люди, которых легко убедить, что они виноваты; они наперед подготовлены быть виноватыми. Достаточно, чтоб на них пало подозрение или кто-нибудь из старших косо поглядел. Уж слишком они ослеплены авторитетами и свыше всякой меры поставили в зависимое положение от них свою личность, свои чаяния. Когда, например, Медо с товарищами бежал из колашинской тюрьмы, он рассчитывал стать борцом. И он был борцом, каких мало. И превзошел бы других, потому что и раньше брался за дела, которых избегали многие. Он верил в друзей и человека и думал, что все хотят другим только добра, как этого хотел он сам. А добравшись до Митковца и столкнувшись лицом к лицу с умниками из временного комитета, которым власть вскружила головы, понял, что придуманные ими законы не одинаковы для наших коммунистов: одни получают право судить, другие – обязанность осуществлять их приговоры, а третьи существуют для того, чтобы пожертвовать когда своей жизнью, когда честью, а когда заткнуть собой, где нужно, дыру. Тошно ему стало от такого распределения, пропала охота защищаться – и он сам потребовал для себя смертной казни, но и это вменили как доказательство его вины.

Мы идем по белой земле. Под ногами трещит, скрипит и крошится, будто молотая соль. Кустарники редеют, становится больше прогалин, и тогда видны огни. Они ближе, чем прежде. Такое впечатление, что гора – плавник рыбы-земли, зацепился за ночное небо, оборвал низку его ожерелий, рассыпал жемчуга и бусины по горным складкам и оставил, чтоб светились. Больше всего их посредине, по краям они реже, как огни пригорода. Мне кажется, я смотрю на город или на символ будущего города. Его вторичное появление напоминает мне сказки о феях, полные таинственного смысла, где фея всегда ведет человека по новым путям.

Дорога спускается в котловину, а город исчезает, как обман зрения – ничего не остается в доказательство его существования. Я обращаюсь к Вуйо:

– Скажи, Вуйо, что бы ты дал, чтобы очутиться сейчас в Бале?

– Ничего бы не дал, – ворчит он угрюмо.

– Как ничего?

– Очень просто. Мне и здесь хорошо.

– Не думаешь ли здесь остаться и потом?

– Когда потом?

– После войны.

– А ты думаешь, что она может кончиться?

– Должна, как и всякая другая.

– Кто знает? Но сейчас я не хочу над этим ломать себе голову. Может это посленедействительно ни для меня, ни для тебя.

Голос у него хриплый, в нем лютует ярость, ищущая выхода. Сразу видно: не желает человек вспоминать. Напротив, хочет забыть, как разгульничал с четниками по Лиму и Таре, одерживая победу за победой до самой Дрины. И я умолкаю.

Зато разговорился Черный: обвиняет делегата Верховного штаба Черногории Тога Тоговича в том, что тот пасовал своих родичей – дилетантов, а они со своими концепциями наделали ошибок и натворили бед.

Меня это сердит, и я говорю:

– Брось, Черный, не будь крохобором!

– Дорогой товарищ, я не крохоборничаю, мы слишком дорого заплатили за подобную гегемонию. Да и как ее иначе назовешь? И была она совсем слепая, особенно для Черногории, где к таким вещам так чувствительны. Заслуженные Негоши и то такого не заводили, потому что были умнее.

– А долго такое было?

– Лучше бы вовсе не было. Это нас вместе с голодом и ошибками пригнало сюда.

Из темноты кто-то резко крикнул и щелкнул затвором винтовки. Мицаки ответил ему, как филин филину, и продолжил уже мягче, поминая сербов. Дозорный подошел, пожал всем руки и повел нас через кусты. За поворотом перед нами засветились улицы и переулки из костров. Близость отняла всю привлекательность. Сгинули при нашем приближении красные и голубые палатки, которые поначалу нам представлялись. Остались только костры у кустарников да отдыхающие люди, которые неохотно поднимают головы, на нас посмотреть. Озираюсь по сторонам, ищу тот перекресток, где встречусь с Билюричем и Шумичем. Для того и существует такая ночь, когда, как во сне, исполняются одно за другим желания людей. Все мои желания исполнились, пришел черед и на это. И мне кажется, что они притаились где-то под кустом, смотрят на меня, посмеиваются и собираются надо мной подшутить. И от этой мысли меня охватывает восторг. Никакая шутка меня не обидит, пусть только они наконец появятся!.. И мне хочется окликнуть их, и тут вместо них из темноты выныривает Влахо Усач в немецкой фуражке.

– Где Ата? – ору я на него.

– В больнице.

– Кто-нибудь из наших тут есть?

– Наших отрезали у Лангады. Никого нет!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю