Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаило Лалич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 45 страниц)
– Чтоб тебя поймать? – спросил Бранко.
– Чтоб в дом пробраться.
– А сегодня пробрались?
– Да и сегодня б не пробрались, да вот жена – и тут, видишь, без связи не обошлось – козьи копытца палила, пошли бог и сонмы небесные, чтоб ей собственные копытца так припалили!.. Опаливала она их, а кругом вонь, им это на руку – чтоб свой запах через этот провести, а я б его не заметил. Потому и прозывается Опалён, из четверки главных: опалил он избушки в горах, сжег сено и солому, все, что было, осталась скотина без корма. А другой Сатанаил: он самый сильный, зато медленный и прихрамывает на одну ногу, самому себе тяжкий, а о других и не говори, с усами до плечей, так ты в лед и превратишься, чуть он на тебя глянет. А третий у них Разрывайло – самое имя его говорит, каков он и чем занимается. Эти двое в великой любви между собой, но только пока не раздерут друг друга: потом, когда они схватятся, – пойдет кровь с дерьмом и по нашим местам. Не позабудь четвертого, того самого, который устроил, чтоб вы здесь кружились, а встречаясь, душили друг друга, точно злодеи. Я и прежде думал и верил, что вы злодеи, но не высокого племени, от которых меньше воняет; и сами вы не знаете, что вы такое. Зло у вас всегда удается, даже когда не хотите вы его творить; но если вы случаем пожелаете добро сделать – чаще всего это у вас не выходит. Пойдете кого спасать, у вас нога оскользнется и набредете на кого другого… Но больше это неважно – вот сеть и замкнулась…
Страх мгновенной болью вырыл у меня борозду на спине вдоль позвоночника. Оглянулся – вздрогнули и остальные от этих слов и замерли, потрясенные. Бранко озирается и, словно спеша куда-то, спрашивает:
– Какая сеть?.. Где замкнулась?..
– Разве не видишь ее на дверях?
– Ничего там нет.
– Это тебе кажется, будто нет.
– Ночь у дверей, – сказал Бранко. – Темнота, ветки, тени пляшут у порога, никакой сети.
– Это тебе кажется, будто тени, а на самом деле – сеть. И не одна, а много. Одна сеть – вокруг дома, другая – вокруг деревни Крушье, третья – вокруг Котурачи и целого племени, а четвертая – вокруг всей Черногории. И так постоянно. Выберешься из одной, поджидает тебя другая, третья, десятая. И каждого такое ждет, тщетно избежать надеется.
– Ничего такого нет, – сказал Бранко.
– Нет в твоем оке силы, чтоб ее увидеть.
– Да не ври ты, не позорься, – говорит Бранко. – В старые годы начал завираться без нужды. К чему тебе?
– Это ты мне говоришь, будто я вру?
– А если не врешь, покажи мне, где ты ее видишь!
Лексо шевельнулся, пытаясь встать, но почему-то передумал и остался на месте. Пока я наблюдал за теми, Бранко сумел заставить его встать. Приподнялся Лексо с седла, точно утомленная клушка с яиц, и пошатнулся. Надулись у него штаны сзади – перья, солома, стружка падает оттуда, будто не живой он человек, а набитое чучело. Вяло и неуверенно, словно пробуждаясь от долгого похмельного сна, направился к двери. Под его прикрытием, готовый в любую минуту стрелять, поднялся Бранко. Вместе дошли они до двери, смотрят на дверной косяк и в ночь по ту сторону. Лексо рукой показывает края сети – Бранко озабоченно разглядывает их, покачивая головой. Я невольно приподнялся, пялю глаза на то, что на мгновенье становится видимым, а потом вновь исчезает. Знаю, нет этого и быть не может, а все кажется мне, будто существует нечто отделяющее нас от окружающей тьмы. Разумом понимаю, ничего нет, да только не нахожу подтверждения и поэтому начинаю верить, будто на самом деле существует сеть, которую я разрываю своим взглядом и которая восстанавливается, чуть я отведу глаза в сторону. И остальные тоже всматриваются, чудится им, будто мы колдуем, – ошарашенная хозяйка, прижав кулаки к вискам; Станко, переступив одной ногой через порог; Грля голову вытянул и глаза раскрыл, чтоб получше видеть.
Толкнул я Бранко сквозь эту сеть и нырнул следом за ним в темноту. Станко что-то тявкнул нам вслед, ответил ему пес по соседству. Лай передавался от собаки к собаке, поднимаясь от деревни к горам. А с гор он устремился к звездам.
Все дальше
Если во влажной глине сточной канавы у обочины дороги выдавить рядком буквы: ГАГО, БОЛЕ, ОЛЯ, ДИНАН – или какие-нибудь выдуманные имена, а потом в углубления насыпать чешуйчатого артиллерийского пороху и зажечь восковой спичкой, украденной на кухне у Джукиной матери, возникают и пышут пламенем красноватые и золотистые буквы, именуемые «рекламой», и день этот завершается как праздник. Взрослые подходят и уходят, иногда останавливаются посмотреть, полюбоваться этой красотой, но у них вечно не хватает времени, а может, и воображения, чтобы насладиться от души, и, уж конечно, в голову не приходит спросить у ребят, откуда у них порох. Не интересуются этим и итальянцы: им все некогда, они только и знают, что восклицать «брависсимо» да стрелять глазами в девушек и вскрикивать, заметив красивые ноги, а поскольку им любая нога красивая, стоит ей показаться из-под юбки, то они уже осипли от выкриков. Но горланят по-прежнему, не обращая внимания на то, что сипят и что дети таскают порох из склада боеприпасов.
У склада выставлен часовой, он держит винтовку на плече и топчется на месте, как лошаденка у постоялого двора. Время от времени прохаживается перед обитым серой жестью хранилищем. Потопает по траве и возвращается, но еще ни разу не удосужился заглянуть за склад, туда, где кустится загаженный солдатами терновник. Ребята подбираются именно с этой стороны, озираются, хотя нужды в том нет никакой. Или Боко Безрукиле наблюдает с пригорка, или Джука – с каменной ограды перед домом, а из сада – то Гаго, то Боле. Порох доставал обычно Дикан, поскольку у него самые длинные руки. Раньше было легче, это удавалось и Оле, и Джуке, нужно было только отыскать лаз под стеной, и можно нагрести пакетиков с порохом сколько душе угодно. По мере того как дальше катилась осень, руку приходилось засовывать все глубже. Однажды даже длиннорукий Дикан не смог ничего подцепить, напрасно он извивался и кряхтел, все равно вернулся ни с чем. Разыскали крюк, какое-то время добывали порох с его помощью, но вот прошло уже целых три дня, как они постились, довольствуясь обычными, густо дымящими деревенскими кострами, прежде чем Боко придумал расширить подкоп под стеной, чтобы Гаго мог забраться.
Поскольку экономить они не умели, то вскоре пришлось залезать в склад не до половины, а целиком. Для Гаго это не составляло труда, но однажды он задел и свалил что-то тяжелое, звякнувшее, а в следующий раз, пока шарил впотьмах, чьи-то грубые лапы схватили его за шею, сдавили и поволокли, а он визжал и изо всех сил вырывался. В конце концов его вытащили на поляну перед складом и дали волю кулакам. Так как Боко, Дикан и остальные, едва заслышав крики, дали деру, не было никого, кто мог бы подтвердить, что порох он брал для «рекламы», просто поиграть. Хотя и в этом случае ему не поверили бы, сказали бы: какая еще игра!.. До игры ли, когда партизаны отрезали и блокировали Никшич и, что ни день, в три часа палят из какой-то пушчонки?.. Может, только они еще не прочь поиграть, но уже никак не дети. Да и нет теперь детворы, сказали бы они в заключение, все это банда переодетая. Такие детки Кошчака убили, причем так укокошили, что он и не пикнул, а вместо венка дохлую собаку на могилу бросили…
Иными словами, никакие это не дети, а сущая напасть. Поэтому Гаго, как имеющего прямое отношение к этой напасти, – за руки и за ноги, голова при этом свисала вниз, а полы куртки волоклись в пыли – перенесли в помещение к карабинерам и отдубасили еще раз. Потом позвонили кому-то по телефону. Явился переводчик, Миюшкович, но он не смог или не захотел ничего поведать о родных Гаго, тогда вызвали другого переводчика, Трипа, и он рассказал, что отец Гаго на той стороне, мать – в тюрьме и что дома одна бабка, преопаснейшая старушенция, из тех чванных аристократов, что, кроме себя, презирают все и вся… На основании этого он заключил, что Гаго не случайно взялся воровать именно артиллерийский порох, значит, благодаря ему партизаны получали заряды для пушки… Уже засветились лампы, когда наконец все почувствовали, что устали, и когда Гаго охрипшим голосом, едва ворочая распухшим языком, прокричал:
– Хочу домой!
Все это ему порядком надоело, к тому же он считал несправедливым, что его оторвали от друзей и ему приходится за все расплачиваться. Главный карабинер кивнул головой и невесело, словно дразня, поддакнул:
– Домой, домой.
Двое вскинули на плечи винтовки и поставили Гаго между собой. При помощи нескольких итальянских слов, которые ему удалось выучить, Гаго попытался объяснить им, что беспокоиться о нем не стоит, он хорошо знает, где его дом, и может дойти сам, темноты не боится. Один из карабинеров, не дождавшись конца объяснения, сцапал Гаго за шиворот и выволок за порог, препротивный такой дядька, нашел время показывать силу на ребенке!.. От двери Гаго направился было в сторону дома. В тот момент, когда он хотел дать стрекача, тот же карабинер схватил его пятерней за шею и толкнул в противоположном направлении. Напрасно Гаго доказывал, что его дом не там, а в сторону Расток, карабинер не отвечал, делая вид, будто знает лучше. Повели его проулками, о существовании которых Гаго даже не подозревал, мимо старых домишек, пропахших торфом, через какой-то незнакомый город, бедняцкий, с кривыми заборами и все дальше, дальше. Возникали из тьмы насупленные башни, пустынные, а может, населенные призраками, на некоторых из них ветер громыхал дверьми, а сквозь глазницы окон проглядывали звезды. Он испугался, как бы его назло не бросили здесь. Поэтому обрадовался, когда они очутились перед столбом с лампочкой наверху, а потом двинулись по дороге, минуя какие-то деревушки с мигающими огоньками. Остановились у странного здания с двумя часовыми у ворот. Гаго решил, что его не поняли, заикнулся было, что хочет домой, к бабушке, и что он голоден. Потом не выдержал и расплакался. Конвоир, который не трогал его, принялся утешать, вытер ему слезы и стал растолковывать, мешая итальянские и сербские слова, что дом его теперь здесь, тут находится и его мать. Он поверил, вбежал в дом. Из коридора по привычке свернул налево, хотел сразу на кухню – думал, там мать, а значит, найдется и что-нибудь съестное. Пока безуспешно дергал за ручку двери, его настиг какой-то хромой оборванец, без винтовки, без шапки, но тоже взялся изображать из себя власть: схватил его за ворот и втолкнул в мерзкую комнату, набитую мужичьем, все стали изумляться, выспрашивать, откуда он и что натворил…
ЛуциС тех пор ежедневно по утрам и вечерам он слышал, как мать бранится в коридоре женского отделения тюрьмы, а какие-то женщины, прачки или что-то в этом роде, склочницы с визгливыми голосами, поддерживают ее. Ссоры с более сильными вызывали у Гаго страх, и, пока они продолжались, мальчишка дрожал, сердце у него замирало, стоило кому-нибудь из тюремщиков в конце коридора заорать и загреметь прикладом. В такие моменты мать, будто догадываясь, что он боится, кричала, невидимая, словно из тьмы:
– Не бойся, Гаго, наши все ближе!..
Крестьяне, которые поначалу радовались, заслышав это, стали терять всякое терпение и надежду. Седовласый Симо Урдулия с торчащими в разные стороны усами мрачно изрекал:
– Черта с два!.. Не ближе они, а все дальше, вот попомните меня!
Между этим «все ближе» и «все дальше» препирательства длились до самой зимы, когда возобладало-таки второе. Прослышали, что националисты под командой полковника Байо Станишича прорвали кольцо окружения и открыли дорогу на Подгорицу. Оттуда прибыли итальянские грузовики, чтобы вывезти заключенных, пока новая блокада не прервала пути сообщения. Женскую половину тюрьмы тоже эвакуировали. Увидев мать, Гаго бросился к ней через двор, часовые подняли крик, женщины ответили, крики с обеих сторон схлестнулись.
Ошарашенный перепалкой, Гаго вначале не обращал внимания, куда их везут. Потом стал замечать: вокруг скалы, нагой, уродливый кустарник в колючках. Вскоре они спустились в долину, обнесенную со всех сторон колючей проволокой, затем въехали в город с такими же проволочными заграждениями у самых домов.
Как ни странно, в башне Рогошича, где все не могли отделаться от страха, Гаго чувствовал себя лучше. Черный Луци, надзиратель, назначил его разносчиком. В его обязанности входило помогать по кухне, передавать в камеры пищу, которую приносили родственники заключенных, а потом собирать пустую посуду и относить к воротам. Чтобы он мог выполнять эту работу, Гаго дали старую солдатскую гимнастерку, которая закрывала ему колени, напоминая плащ с подвернутыми рукавами. Так или иначе, теперь он обходился без оборванных крестьянских кацавеек и безрукавок, которые одалживали ему, чтобы не замерз. Был он, правда, бос, но к этому привык, а пол в коридоре был ровным и гладким, к тому же его подметали здоровенной березовой метлой, так что Гаго мог не опасаться наколоть или ушибить ногу. Снуя по двору к воротам и обратно, он часто замечал мать в окне женской камеры, та махала ему рукой, смеялась, радовалась, что видит его, оттого, наверное, и скандалила теперь редко. Впрочем, с тех пор как сюда попали, она совсем не ссорится. Для него день стал короток, заполненный делами, беготней. Немаловажны для Гаго запахи пищи, распространяющиеся из посуды, которую он разносит и передает заключенным. Пахнет вареным каштаном с приправами – и засвербит нёбо, каждый раз в одном и том же месте; коли принесут тушеную фасоль – она еще издали щекочет кончик носа, а уж вблизи – слюнки не удержать. Сама возможность ощутить эти запахи кое-что значила, но ему теперь нередко и перепадает: где уклейка, где кусочек карпа, а то, глядишь, и ломтик сыру, кружок колбасы или глоток-другой понравившейся ему пищи. Еще не было случая, чтобы он просил, на это попросту нет времени, да он и постыдился бы, однако люди сами как-то догадываются, чего ему хочется, и угощают.
Бывает, отлучается кто-нибудь из охранников, принимающих и просматривающих передачи, и именно в этот момент у входа в тюрьму, как сговорившись, скапливается много народу. Пока толпа не схлынет, передачи поручают проверять Гаго. В этих редких случаях он хмурится, напускает на себя серьезность и озабоченно водит ложкой по дну какой-нибудь посудины с салатом или супом, следит, чтобы в этой пище, боже упаси, не передали заключенным записку либо напильник – перепилить решетку. Поскребет, ничего не обнаружит, кивнет головой и тоном Луци, повторяя его жест, разрешает:
– Боно, боно,хорошо, хорошо, можно – неси туда! – и мчится через двор.
До сих пор, сколько ни проверял, ни разу ни на что не наткнулся. Да и другие тоже, поэтому он был уверен, что проверку устраивают порядка ради или просто из желания досадить заключенным, но уж никак не надеясь в самом деле что-нибудь обнаружить. И все-таки однажды именно ему что-то попалось, и этого было достаточно, чтобы случилась беда. Где-то по пути в Цетинье был ранен и захвачен в плен партизан, родом из окрестностей Подгорицы. Его отправили в больницу, там промыли рану, перевязали и доставили в тюрьму, причем поместили в камеру-одиночку, чтобы не разговаривал с другими заключенными. Этому раненому парню кто-то принес синюю кастрюлю кислого загустевшего овечьего молока. Гаго провел ложкой по дну и вздрогнул, почувствовав что-то постороннее; поспешил отнести кастрюлю. Не исключено, что его выдала торопливость, а может, так хотел случай, но Луци окликнул его, когда Гаго уже мчался по двору, и спросил, проверил ли он кастрюлю.
– Я смотрел, все в порядке, – ответил Гаго и побежал.
– Нет, иди-ка сюда, – рявкнул Луци. – Я посмотреть!
У Гаго подкосились ноги. Будь открыта хоть одна камера, он не расслышал бы. Теперь же пришлось оглянуться и повернуть назад. Медленно идет, надеется на чудо, которое могло бы его спасти, вот и хочется дать этому чуду время для спасения. Решил поторопить его, но споткнулся, кастрюля выскользнула, он приземлился на ладони и увидел, как молоко вылилось и показалось что-то маленькое, вроде коробочки из-под аспирина, сразу же обратив на себя внимание. Луци схватил коробочку, оглядел, потом взглянул на Гаго, поднимавшегося с земли. Впился в него скорей зубами, чем глазами, схватил увесистую березовую метлу, которой подметали двор, и замахнулся, того гляди переломает ноги.
– Бандидо! – закричал Луци, давая знак остальным.
От метлы Гаго увернулся, но не более того. Сбежались охранники, даже не зная, что произошло; оставили свои посты принимавшие передачи, все кинулись на него. Замахиваются, бьют и при этом еще спрашивают:
– Ворует?
– Украл?
– Наверняка что-нибудь слопал!
В окне женского отделения взвизгнула мать, будто ее на жаровню поставили. Ее стенания подхватила придурковатая Зора, вообще слывшая любительницей поголосить. Раскатились многократно усилившиеся вопли, визг, стук в дверь, требования принести воды, вызвать врача, точно кто-то умирает. Раздался свисток, звякнул запор – это Луци прислал карабинеров с винтовками навести порядок. Ругань, крики слились с плеском воды и грохотом дверей, послышался вой с мужской половины тюрьмы. Гаго, всего в синяках, втолкнули в ближайшую камеру, и шум быстро пошел на убыль.
Лишь тогда Луци рассмотрел, что было в той злосчастной коробочке. Оказалось – письмо, когда прочли, выяснилось: кто-то сообщал раненому, что постараются его спасти, а сигнал к началу операции он увидит на башне с часами. Луци приказал охране сделать вид, будто ничего не произошло. Продолжали принимать передачи. Сами разносили их, даже услужливее, чем раньше. Потом собрали пустую посуду и вынесли за ворота. Стояли и наблюдали, кто возьмет синюю кастрюлю, но человек как в воду канул, оставив кастрюлю им на память.
Через два дня раненого увели, якобы намереваясь перевести в госпиталь. У Циевны его расстреляли, и это стало первым исключением из их практики – сначала раненого вылечить, судить и лишь потом ликвидировать. Луци еще раз избил Гаго, вызвав этим новый взрыв возмущения, затем его вместе с матерью посадили в первый же грузовик, который отправлялся в лагерь, находившийся в Баре.
У моряОказалось, что Бар даже не напоминает город, каким был, к примеру, Никшич, – всего-то два ряда бараков, окруженных проволочными заграждениями и маячившими на постах часовыми. Никого не видно и не слышно. Даже собачонка не залает, кошка не пробежит, только кружит воронье да перед ненастьем пронзительно кричат чайки. Ночью невозможно уснуть из-за часовых, которые непрестанно перекликаются: « Сентинелла нумеро уно, Сентинелла нумеро дуо»,и так по цепочке до самой горы. Иногда эта разноголосица перемежается ударом далекой волны о скалу. Говорят: «море», и всем кажется значительным то, что прибыли к морю, хотя даже не видели его, поскольку днем оно заслонено бараками, а привезли их ночью. В бараках – соломенная труха, полуистлевшие одеяла, темные доски нар и красноватые насекомые, которых деревенские называют «рыжими», а горожане – клопами.
Согласия в бараках нет и в остальном, целыми днями тем только и заняты, что стараются переговорить одни других, относятся к противной стороне с пренебрежением – видно, теперь взрослые не так умны и уверены в себе, как раньше. Все оспаривают, сторонятся соперников наподобие деревьев, что клонятся одно от другого. Сходятся вместе, лишь когда садятся за карты, но и здесь то и дело скандалят. Разговоры ведут о каком-то «резоне», петушатся, ссорятся, и нет для них большей радости, чем обвинить кого-нибудь в обмане или краже. Есть и такие, что не прочь подраться, да от голода сил нет, поэтому призывают других вступиться или помирить их. Бывает, отшвырнут карты и клянутся честью и святыми больше к ним не притрагиваться; ночью о клятве забывают и поутру опять рассаживаются по четверо. Если им кто-нибудь напоминает, что нарушают слово, оправдываются – карантин, скука, время за игрой быстрей проходит, меньше донимает голод…
Не намного умнее и те, кто не играет в карты. Они тоже соревнуются, но, по-своему, выигрыши есть и у них, когда одни уличают других в незнании чего-либо. Одни, например, утверждают, что приморский климат здоровый, другие – будто способствует распространению малярии, тут откуда ни возьмись подскакивают советчики, свидетели и зубоскалы с обеих сторон и начинают доказывать свое, поднимать на смех доводы соперников, пока наконец, уставшие, не разойдутся по местам. Воцаряется тишина, нарушаемая лишь дыханием, но вдруг кто-нибудь в углу начинает язвить: Никшич – самая настоящая дыра, распоследняя деревня, сплошь трущобы, а другой возражает, что в Никшиче была типография, книги да газеты печатались, а вот в Гиздаве есть ли хоть что-нибудь подобное?..
– В Гиздаве была лавра Неманичей [52]52
Неманичи – династия, правившая в Сербии с XII по XV в.
[Закрыть]. Она и сейчас там.
– А мне известно, что там медвежий рай.
– Рай – да, согласен, но при чем здесь медведи?
– Насколько я мог понять, читая «Политику» [53]53
Одна из самых популярных газет в Югославии, выходит с 1904 г.
[Закрыть], в тех краях людям палец о палец ударить лень, только о медведях и слышно: косолапый грушу отряс, утащил мешок муки с мельницы, напал на лесника – и все в том же духе.
– Чего другого от тебя ждать, раз ты в «Политике» ума набираешься!
– А где же еще? Уж не в гиздавской ли газетенке? Как она там называлась-то?
Вот так, в издевках, миновали дни карантина, и выяснилось, что бараки вокруг совсем не пустые, какими выглядели вначале. Но люди в них были странные: сгорбленные, обнаженные по пояс старики, косматые, безобразные женщины со струпьями на ногах, ребятня с редкими длинными зубами: двое Ивановичей из Лимлян, Гатолин из Подгорицы, Кустудия, Калезич, Николица из Црмницы и несчастный растяпа, белая ворона Лойо. Не успел Гаго с ними познакомиться, как пришлось расстаться, причем особого сожаления он не испытывал: бородач доктор и Перастый смилостивились и пустили его к матери, за ограду, отделявшую женские бараки. С тех пор ему стало легче. Или мать добывала немного еды, или женщины из Бараний и Цетинья зазывали в свой барак, просили спеть и угощали вскладчину нехитрыми домашними сладостями. Давили вшей, оберегали от клопов, так что было ему в любом смысле лучше, чем его товарищам. Хотя и те успешней, чем взрослые, коротали дни, выпрашивая еду у часовых. Им было разрешено бродить по всей территории лагеря, даже подходить к проволоке. Если кто-нибудь из часовых казался им приветливым, или по крайней мере не злым, они подступали ближе и интересовались, сколько у него детей.
Так налаживались связи, завязывались знакомства, и обычно часовой, сжалившись, отламывал кусок хлеба от своей порции, а иногда отдавал и весь паек. Только Лойо никогда не перепадало ни крохи. Он был на год или на два старше остальных, на голову выше их, заика, дефективный, большеголовый; его, казалось, причисляли к взрослым либо считали, что ему где-нибудь удается насытиться, но, как бы там ни было, каждый раз его обходило стороной счастье, улыбавшееся другим. Ему не оставалось ничего иного, как выпрашивать у маленьких вымогателей, а те дразнили его, обещали:
– Иди, дам кусочек с коровий носочек!
Он каждому верил, всегда подходил на зов, его сто раз обманывали, однако он забывал об этом и бесцветным голосом просил вновь и вновь. Однажды охранник бросил через проволоку ломоть кукурузного хлеба. Черствый, рыхлый, хлеб в воздухе раскрошился; мальчишки бросились скопом, попадали на землю, двое при этом столкнулись, расшиблись до крови. Поскольку там оказался и Лойо, всю вину свалили на него. В наказание ему связали за спиной руки и подвесили на столб перед бараком так, что он лишь пальцами ног касался земли да поневоле таращился на бьющее в глаза солнце. Вскоре он запричитал, по всей территории лагеря было слышно, как он взывал к своей умершей матери:
– Ой мама, мамочка, посмотри, что со мной сделали, мучат меня, как Иисуса Христа…
Именно он первым упомянул Иисуса, взрослым это понравилось, и теперь они частенько повторяли: «Мучат народ, как Иисуса Христа», или «распяли меня, как Христа»… Хотя на самом деле не было заметно, чтобы их мучили. Между тем появились в лагере какие-то люди, звавшиеся «эмиссарами», и поползли слухи: кто хочет выйти из лагеря, должен вступить в организацию националистов и дать обещание, что будет бороться с коммунистами. Вначале эмиссары действовали скрытно, так как по ночам их опознавали и били. Но однажды средь бела дня явились «главные эмиссары», доктор Добрилович с толстой, как у быка, шеей и два незнакомых типа. Возле них суетились карабинеры, принесли из канцелярии стол и три стула и заставили мужчин-лагерников поочередно пройти перед столом – «определиться»… Когда подошла очередь Гаго, доктор Добрилович узнал его и сказал, словно шутя:
– Тебя, Гаго, не принимаем, ты человек опасный!
– Я и сам не хочу, – ответил Гаго. – Я еще не рехнулся – записываться в предатели!
Доктор передернулся и помрачнел.
– Вон чему тебя научила полоумная родительница!
– Никакая она не родительница, а моя мать, зато вы – прислужники оккупантов, – выпалил Гаго, как ему посоветовали цетинянки.
– Вижу, что научила, и кое-кто в этом еще раскается! – пригрозил доктор пальцем.