Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаило Лалич
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 45 страниц)
– Стреляй, стреляй! – частил он, напомнив мне былое: «Копай, копай!» – твердил он, едва поденщики опустят мотыги, чтобы передохнуть.
– Место неподходящее тут, – сказал я. – Надо место получше найти.
Я указал ему тропу сквозь подлесок, что вилась к Глувлю и терялась в высоком лесу. Эту дорожку я выбрал оттого, что она как бы принадлежала старой Брезе и даже не расширилась с тех пор, словно бы не топтали ее сапоги и копыта. Я надеялся уловить на ней знакомый запах то ли земляники, то ли грибов, то ли каких-то диких трав, незабываемый запах, навевающий целую цепь картин из прошлой жизни. Может быть, я его и нашел бы, этот запах, наверняка он где-то еще гнездится на этой тропе, но Боя и тут все испортил: остановившись в растерянности и не зная, двигаться ли ему в указанном направлении, он пробубнил:
– Аю я, что ты ищешь!
– Ах вот как, знаешь? Я думаю, не трудно догадаться.
– Мо'илу для меня, – проговорил он дрожащими губами: порыв строптивой храбрости уже прошел, и у него тряслись руки.
– Если ты так настаиваешь, можно и это устроить.
Он приложил немалые усилия, чтобы наладить и двинуть сложную машину своего речевого аппарата. Ему удалось это, и он, словно в него вселился кто-то другой, совершенно разборчиво проговорил:
– Ты еще за это поплатишься!
– Да неужели?
За все приходится расплачиваться.
– А ты хотел уйти от расплаты. Иди, куда тебе говорят!
– А если не по'ду?
– Не пойдешь – бывает и такое, что чернее могилы.
Он потупил голову и зашагал по тропе. Видимо, пришлось ему испытать, что могила – не самое худшее, не знаю только, что именно представляется ему и вынуждает смириться. Шел, он, шел и не выдержал – обернулся посмотреть, держу ли я револьвер наготове. Сделал еще два-три шага и снова глазами стрельнул, целюсь ли я в него. Я даю ему возможность казниться таким образом – да и что я мог ему сделать? Даже поклянись я сейчас, что не трону его, разве он поверит мне? Ну, конечно нет, точно так же, как я не поверил бы никогда ни ему, ни другим из его племени. И чем больше я бы клялся, тем меньше мне было бы доверия. Так, оборачиваясь и опасливо подсматривая, дошел он со мной до Верхней Металицы, это небольшая полянка, скрытая в лесу и известная лишь пастухам да молодежи, проходившей тут перед восстанием науку обращения с разными стреляющими игрушками. Дойдя до середины поляны, Боя неожиданно остановился и разжал дрожащие губы:
– Ут, что ли?
– Что, тут?
Я уж и забыл, что он имеет в виду.
– Отходящее место.
– Подходящее, верно, – вспомнил я. – Потому-то я и не хочу его портить. Иди дальше!
Тут он разозлился и выкрикнул:
– Кто ты 'акой?
– Я сын Стефанов, Савович из Врезы.
Он отмахнулся:
– Не-не-не, 'икакой ты не Аде, знаю я Аде!
– Так Раде – то старший, а я младший, Реля.
Мысль у меня была, что приоткрыл я ему этим оконце надежды. Как-никак были мы соседи перед нашим переселением в Метохию и даже какой-то дальней родней. Боя воевал когда-то с отцом под Скадаром, вместе занимали Джаковицу и Брегалницу [51]51
Скадар, Джаковица и Брегалница – места сражений, где в ходе первой и второй балканских войн отличилась сербская армия.
[Закрыть], землю он у отца покупал, и судились они из-за этой сделки, а потом помирились. Ничего особенного не было бы в том, чтобы при этих обстоятельствах попросил меня помиловать его здесь, в уединении, где ничьи глаза и уши не увидят и не услышат его унижений. Хотелось мне еще посмотреть, как он будет просить прощения заплетающимся языком, а там, поскорее снизойдя к его мольбам и отпустить домой. Честно говоря, я не чаял дождаться подходящего случая, чтобы отделаться наконец от него и без помехи посмотреть, действительно ли так опустошено и обезображено село, как это мне с первого взгляда показалось. Но Боя, будто назло, снова взялся бубнить: не знает он, чтобы у Стефана был сын, кроме Раде. Выходит, он подозревает меня во лжи. Итак, дух долины не желает признавать меня своим, и объявляет отвергнутым. Или он решил побольней меня обидеть таким хитроумным маневром. Скорее всего, это некий негласный закон: не признавать того, кто однажды покинул здешние края.
Однако, поразмыслив, я подумал, что, может, он и правда не знает обо мне. Возможно, просто и не знал о том, что я существую на свете, поскольку у него никогда не было времени замечать детей – чужих точно так же, как и своих. Нас, детей, он, очевидно, рассматривал как непростительную глупость, ошибку и неистребимую напасть, которая обязательно оберет его сад.
– А все же был, – сказал я. – Был у Стефана младший сын, и это я.
Всякое может быть, пробормотал он.
– Что значит всякое, когда речь о человеке идет, думай, что говоришь!
Может, может, выдохнул он, явно не веря.
– Не может быть, а точно, с какой стати мне обманывать тебя?..
Он проворчал что-то вроде того, что, если я Стефанов сын и в отца пошел, тогда мне недолго и…
– Недолго что?.. и соврать?..
Стефан, бывало, этим не гнушался…
– Он что же, тебя обманул?
Обобрал его бессовестно.
– Стефан тебя обобрал?.. Кошка мышку не пропустит… Но чтобы он тебя обобрал, в это я не поверю.
Тут Боя захлебнулся бормотанием, доведя его до устрашающих размеров огромного терновника, преградившего путь в темноте. Я пытаюсь продраться сквозь терновые заросли диких возгласов и хрипов, запутываюсь в них и наугад соединяю бессвязные обрывки. Знает он, мол, что жизнь его в моих руках.
Знает он также и то, что другие на этом месте поджали бы хвост и стали меня улещивать, превознося моего деда и прадеда до девятого колена, но он не таков, поздно ему переучиваться, да и охоты нет – пропади все пропадом, и так оно туда катится!.. А за участок тот в Селиште договорился он Стефану двадцать тысяч отдать, срок выплаты назначили на Саввин день. Срок подходит, но Боя из-за каких-то там непредвиденных обстоятельств не сумел собрать всю сумму полностью – пятнадцать собрал, пяти у него не хватало, да и те пятнадцать сколотил с великими муками. И вот с этими самыми деньгами вдвоем с сыном своим Джуканом отправились они к Неоричам, на встречу со Стефаном, чтобы передать эти деньги. Стефан принял деньги из рук в руки, аккуратно их пересчитал, уложил в бумажник и спрятал бумажник во внутренний карман пиджака. А расписка в получении денег? Расписку Стефан давать не хочет. Это почему же? А потому, мол, что старая у него заготовлена на двадцать тысяч динаров, как было условлено, и пять тысяч он терять на этом не намерен; а новую расписку писать у него, мол, настроения нет… Тогда Боя потребовал, чтобы Стефан вернул ему деньги, а участок пусть перепродаст кому-нибудь другому; но Стефан не соглашается деньги вернуть, говорит, он из-за проволочки убытки понес, потому что, пока ждал, земля упала в цене. Так спорили они добрых два часа, и тут Боя своему сыну Джукану крикнул: «Держи его, Джукан!» Джукан оказался возле Стефана, обхватил его сзади и руки за спиной скрутил, так что тот не мог сопротивляться, а Боя извлек у Стефана из внутреннего кармана пиджака бумажник и вынул из него свои деньги. Других там и не было, поскольку Стефан деньги при себе не держал, после чего Боя положил этот бумажник со всеми документами обратно Стефану в карман. Стефан тотчас помчался с жалобой в суд, обвиняя Бою в преднамеренном умысле и в том, что он Джукана заранее подучил со спины зайти и что они его шарфом душили и забрали у него личные его десять тысяч, – как есть насилие и грабеж. И свидетели у Стефана были – Неоричи, дядья по материнской линии, они видели, как Боя из чужого бумажника деньги вынул и взял их без счета, и противники судились да судились, пока Боя не согласился на уговоры адвоката эти десять тысяч заплатить во избежание еще больших расходов и позора…
Тут Боя стал клясться крестом, своей жизнью и всеми святыми, что все было именно так, как он говорит, а не так, как Стефан утверждал. Он думает, я своего отца не знаю и все его слова на веру беру по той только причине, что он мой отец.
– Можешь мне не клясться, – заметил я, – верю и так.
Боя выпучил глаза, сраженный этими словами, как будто впервые увидел человека, поверившего ему.
– А теперь скажи, для чего ты мне все это выложил? Уж не надеешься ли получить с меня то, что папаша у тебя отобрал?
Хрипун стал отмахиваться, мол, не надеется, просто хотел мне сказать – вот он каков, мой отец…
– Какой есть, такой и есть, – сказал я, – отца не выбирают. Не хуже любого из вашей бражки. С какой стати ему быть лучше, когда вы бы первые его в отступничестве обвинили и не дали житья.
Боя проглотил это, безмолвно пожевав губами, и промычал:
– А в коммунизм его я так и так не верю!
У меня чуть было не вырвалось, что я и сам не верю, сомнителен мне этот Стефанов коммунизм не меньше, чем исповедуемый Боей национализм, но сдержался, подумав почему-то, что не время, да и не место на эту тему сейчас тут с Боей об этом толковать. Вышли мы на опушку к корчевью – те самые березы из моей юности, они по сю пору тут стоят; а вот и луга – отсюда словно на ладони видна усадьба Вуколичей за рекой. Откуда-то из густых прибрежных зарослей снизу до нас донеслись ребячьи голоса, оживленные, как мне показалось. Голоса не смолкают, значит, не почудилось. И теперь я уже в них различаю веселье – или ребята рыбу ловят, или плавать учатся в старом омуте Под грушей. Веселье это на мгновенье показалось мне несправедливостью по отношению к тем, кого нет. Но потом я подумал: а почему, собственно, считать это несправедливостью? Для тех детей, которые не помнят лучших дней, Бреза не такая опустевшая и сникшая, как для меня. Может быть, она для них то же, чем была когда-то для нас – самая прекрасная на свете. Скорее всего, именно так.
Я почти завидую детям – хорошо им, когда они тут друг с другом вместе. И у стариков есть кто-то или по меньшей мере могилы, это у меня там, внизу, никого не осталось… Запечалился я, но Хрипун опять мне покоя не дает, жует губами, допытывается о чем-то. Я едва разобрал: он спрашивает, что я с ним делать собираюсь, и при этом как бы обвиняет меня, всхлипывая с обиженной укоризной:
– Что ж ты 'еперь сделаешь со мной?
– Ничего я с тобой не сделаю. Да и что с тобой делать?
Мясо твое несъедобное, шкура на ремни к опанкам и то не пойдет, на что ж ты годишься?
Он снова за свое – а разве я его в тюрьму не поведу?
– Не поведу. Чего тебе в тюрьме языком трепать? Трепли по селу. Иди себе домой да полеживай там!
Он кипятится – это что же, я решил в спину стрелять?.. Я даже разозлился:
– В спину стрелять – это по вашей части, мы этой науке не обучены!
Так, значит, я его и правда не стану убивать, снова пристает он ко мне, – ему, видите ли, надо гарантию иметь.
– Не стану, не стану! Для чего мне тебя такого старого убивать, чтобы после снился ты мне? Если бы ты хоть что-то собой представлял при какой-нибудь власти – председателем общины был или там начальником милиции, а то круглый нуль. Даже и доносчиком не стал – язык заплетался.
Этот аргумент окончательно его убедил, и Боя поверил. Оставил свой гонор и пообещал мне посодействовать – ни одной живой душе не рассказывать про Стефана…
– Это про то, как он тебя обобрал?.. Рассказывай без всякого стеснения, если слушателей найдешь.
Он, мол, и раньше не рассказывал, избранным только.
– Так ты теперь постарайся наверстать упущенное! И отцепись ты ради бога от меня, проваливай подобру-поздорову!
Он раскинул руки в стороны и заторопился прочь, словно собираясь взлететь. Показалось ему, что выстлана перед ним ровная гладь и вовсе не обязательно утруждать себя тем, чтобы под ноги смотреть и дорогу выбирать. И бац – поскользнулся на высохшей траве, рухнул на землю и застонал: «О, хос'ди!» Ощупал все самое существенное, проверил шапку рукой, но вспомнил, что нет ее, поднялся. Два шага сделал, снова упал и воздел, вставая, очи к небу с недоумением и укором: «О, хос' с'ди, да что ж это 'акое?» На третьем падении он трижды помянул божье имя, усилив интонацию упрека. Бог знает сколько раз он бы шлепался и господа призывал, если бы я не посоветовал ему скинуть обувку и шагать дальше в носках. Он посмотрел на меня, как бы спрашивая, не сошел ли я с ума и где это видано в одних носках ходить. Снял и носки и ботинки и зашагал босиком, а я повернул коня в сторону города.
Гости званые и незваные
Когда разнеслась весть, что те, другие, привлекли наконец на свою сторону нейтрального Митара Зубанича и сделали его начальником котурашских запасных отрядов, тогда и наши сообразили, что такими людьми бросаться негоже, а он ведь долго упирался, и приходится пожалеть, что нам не удалось его к себе привязать и мы просчитались, отдав его тем самым противной стороне. Принялись жалеть его и нахваливать, будто он погиб, вообразили, будто такую потерю ничем не возместить, и в конце концов решили, что надобно к нему кого-то послать – человека терпеливого и понимающего, который сумел бы аккуратно убедить его, что место ему не там, куда приманивают пустыми титулами, но место ему здесь, то есть у нас, куда никто ничем не приманивает и где ничего не сулят. Переглянулись меж собой – кому такое доверить? Пока толковали – предложений хватало, а как за дело пришлось приниматься – все в сторону. Тот не может, этот не умеет, у того есть дела поважнее; не осталось иного выхода, как назначить двух Бердичей, Бранко и меня, – не потому, что мы особенно терпеливы или убеждать горазды, но по той причине, что нам поближе, деревня, так сказать, под боком, и на нас лежит долг отдуваться за все ошибки, которые здесь по чьей-либо вине случаются.
Вот и отправились мы с Бранко заранее в несогласии: я полагал, идем напрасно, а Бранко надеялся, что Митар уступит, едва его увидит. Нужна была тайна, чтоб люди не разнюхали и разговоры не пошли, потому идем мы от куста к кусту, вверх-вниз, порвали обужу, все заплатки отвалились, пока после многих мучений не вынырнули мы из зарослей как раз под окнами Зубанича. Прикидываем: человек в годах, нет у него нужды самому с хозяйством мытариться, наверняка привык поспать после обеда, а уж со сна охоч к разговору, когда настроение легкое. Нацелились мы самую пору улучить; видим, во дворе сыро, лужицы в ямках и капли воды уменьшаются на глазах, исчезают с раскаленных плиток. Чувствуется, люди только что тут сидели, покуривая скадарский табачок. Стало быть, гости побывали и недавно ушли – в тени под грушей запах кофе, ракии и жженого сахара. Вдыхаю я его, облизываюсь с завистью – кому-то, видно, суждено благоухать ароматами, которые остаются неизменными, независимо от перемен, что готовятся и происходят в мире. Запахи потухли, и свет солнца стремительно померк, когда дверь отворилась и оттуда выглянула голова старой Стакны. Сплошь из костей, лишь прозрачная кожа поверх, сама – в зимнем шушуне до пят, накрепко затянутом, чтоб кости не рассыпались. А голова кажется непомерно большой под двумя черными шалями: одна стягивает кости черепа вдоль, другая – лоб и первую шаль впоперек. Стоит Стакна, глянула на нас из пещер под бровями, смерила взглядом сверху донизу и зычно фыркнула, словно изгоняя из нас запах, который ей не по вкусу. Должно быть, узнала – она и сейчас узнаёт любого, пусть в жизни ни разу не видела: по дядьям, теткам и прабабкам, потому что каждый человек должен чем-нибудь походить на кого-то, кто ей встречался, – но прикинулась, будто не узнаёт, сощурилась.
– Зачем пришли?
– Митара ищем, – изъяснился Бранко как можно мягче.
– Знаю, не меня, а Митара, – на что он вам?
– Поговорить надо. Дома он?
– Нету дома, а если б и был – не пущу я в дом всякую погань. Говори, кто ты есть!
Сник Бранко, бормочет:
– Да я Бранко, Иванов я, да мы…
– Уходи, – сказала Стакна и, словно саблей, рубанула воздух костистой рукой.
– Надо нам с ним увидеться, – сказал Бранко.
– Нет, не надо! Уходи от моего дома, коли говорю!
– Сурово ты так со мной, тетенька…
– Чтоб тебя черти из преисподней остригли, я у тебя тетенькой никогда не бывала! И надо ж таких послать, неужто никого не нашлось получше носатых Бердичей?.. Вы только гляньте на себя, какие вы побродяги, да еще с ружьями явились! Вам только и переменять мир лиходейством да писаниной да Митару угрожать.
– Врут на нас, – сказал Бранко.
– Твой нос врет, и этот вот, что с тобой, – Мирунин сын.
– Мы Митару не угрожали, – сказал Бранко.
– Знать, мы сами написали те письма, – съязвила она.
– Какие письма?
– Те, что вы нам под порог сунули. Вам только и учить, кто предатель и кто оккупант и куда надобно дальше идти!.. Набрались звучных слов, чтоб народ обмануть, будто в самом деле ученые головы да герои, а глянь – всего-то Бранко, Кривачев сын, да Манойло, сын Мируны из-под Гряды, где самый дикий народ только и живет, а тоже лезут людей уму-разуму учить!.. Горе черное, а не красное, голые, голодные – кто виноват, что у вас нет ничего, что вы сирые и убогие и такими всегда будете? Никто иной, кроме вас самих, – раз не хотите работать и не умеете беречь, раз норовите готовенькое взять и только делите накопленное другими. Не позволю я делить. – Размахивая руками, она наступала на Бранко. – И это Кривачев сын наперед вылезает и шумит о справедливости! Господи милостивый, до чего дожить довелось – собственными глазами видеть, как он по Котураче кривую Дрину выпрямляет и попову службу справляет и хозяйничает там, куда его никто не звал!.. Лучше бы он отцу своему кривую его ногу исправил или б вторую сломал, чтоб сравнялись они, чем требовать того, что равным никогда не было и быть не может. Он выгоняет оккупанта, он вводит справедливость – вытянул свою длинную шею, ружьище наставил, шапку с клювом напялил, клюв на самый лоб напустил, чтоб далеко видать было, какой он, тронутый придурок и поганый кровопиец, наружу вылез…
Зрачки сверкают у нее по краям движущейся дыры под крюком носа, согнутого к земле, над крюком подбородка, устремленного к небу. Язык язвит. Верхняя шаль, та, что держит лобовые кости, чтоб не разошлись, распустилась, растрепалась, шаль под нею разматывается, вздымается и топорщится – почудилось, будто раскрываются какие-то новые запасные дырки со зрачками, чертями и ядовитыми языками. Ошалел Бранко – не знает, что делать. Всегда-то он с бабами впросак попадает, а тут перед ним не баба, сущая ведьма. Смотрит он на нее в ужасе, мигает оторопело – не помогают ему ни марксизм, ни дарвинизм, все пало в забвение. Кулак ко рту поднял – я подумал, будто грызет луковицу, ведь лук верное средство от ведьм, а он – ногти. Другую руку запустил под рубаху и все глубже сует под мышку, словно согревает, и притом мелко-мелко перескакивает с ноги на ногу, будто на угольях. Растерялся, оторопел. Я-то знаю, что бы я сделал: убежал куда глаза глядят, только ему это не годится. Неловко ему убегать, а не может молча сносить, что она его эдак честит. Перепугался я, как бы рука его, другая, которую он под мышку не сунул, не вырвалась да не схватила ее за горло и не задушила. А Стакне и в голову не приходит, что пора б испугаться, – наоборот, шипит, словно того хочет и словно бы ей почему-то не терпится, чтоб ее поскорей задушили. Остановилась на миг дух перевести, я воспользовался случаем.
– Застегни свой шушун, – кричу, – как тебе не стыдно!
Обмерла она. Стихла мгновенно, затрещали когти-руки, ища, где расстегнуто.
– Эка важность, – говорит, а сама пытается нащупать пуговку, привести одежу в порядок, – только мне и заботы, чтоб не срамиться перед такими, как вы, – а потом увидела, что ничего не может нащупать и что все у нее в порядке, потому как и не было расстегнуто, обо всем позабыла, поскорей бы свое продолжить: – Тоже мне явились, на себя б поглядели.
А я ей в ответ:
– Это ты по новой моде гостей встречаешь – перед домом?
– А тебе в дом бы хотелось?
– Не хотелось бы, да только обычай велит предложить присесть.
– Не тебе меня обычаю учить: по гостю и встреча!
– Смотри не промахнись, когда помрешь – тем и мы тебя поминать будем.
– Только мне и заботы, как вы меня под Грядой поминать станете. – Она зашла за деревья – посмотреть, не укрылся ли кто-нибудь там. – Еще неизвестно, кто прежде и кто кого поминать будет, теперь не по очереди помирают, и больше ягнячьих шкур на бойне висит, чем овечьих. – Говорит, а сама шарит вдоль забора, за кусты зыркает, ищет. А что именно, сообразил я, лишь когда она спросила: – Ну где ж ваше могучее войско?
– Какое войско?
– Каким грозились, когда письма свои писали.
– Мы те письма не писали, – говорит Бранко.
– Значит, другие из ваших.
– Не наши это, наши такими делами не занимаются. У нас дела поважнее.
– Тогда сами собой письма написались, – съязвила Стакна. – И сами себя принесли и под порог сунули. Так, что ли?
– Не сами собой, – сказал Бранко, – это они написали от нашего имени.
– Какие такие они?
– Такие, кто привыкли жить подлостью, – пояснил я. Обозлилась она:
– Все говорят, вы!
– Как это все? Те самые и есть, что их написали. Ночью принесут, а утром придут водку пить да разговоры разговаривать. Теперь понимаю я, как они Митара заполучили – знают, что он упрям и силой с ним не сладить, потому и устроили, будто ему кто с нашей стороны угрожает. Подписались нашими именами, только это не значит…
– Не было ваших подписей, – сказала Стакна.
– Ну тогда устроили так, чтоб подумали, будто наши.
Она повернулась к Бранко, словно к нему питала больше доверия, и спросила:
– Неужто могли устроить?
– Могли, без всякого труда, – заторопился он, – есть у них специалисты по таким делам.
– Специалисты, говоришь? А ведь ей-богу, может быть! И что я знаю – старая женщина! Знаю, Митар сомневался, когда первое письмо получил, а потом…
– Что потом? – спросил я.
– Ничего, – злобно и подозрительно ответила она.
– Потом они его убедили, будто это – мы.
– Может, и впрямь вы, кто вас знает – носит вас нечистый по белу свету, и тех и других! Такое время наступило, что люди сами себе не верят, особенно если старые и если не знают, какие дьяволы кругом кружат.
– Нужен им Митар, потому что не с итальянцами он… – сказал Бранко.
– А вам он зачем нужен? – ехидно спросила Стакна.
– Чтобы не ушел туда, куда двинулся.
– Скажи мне начистую, – она посмотрела Бранко прямо в глаза, – ты пришел сегодня его убить?
– Нет, клянусь тебе честью и совестью, – поклялся тот.
– Тогда зачем ты пришел?
– Я пришел помешать убийству, пока можно.
– О-о-о… – удивленно вырвалось у нее, и она даже отпрянула назад.
Отошла к забору, спиной прислонилась, молчит, борется сама с собою – верить нам, нет ли. Долгой была эта борьба и оказалась довольно тяжелой. То поверит, и взгляд у нее становится понимающим; а то вдруг усомнится и сверлит меня, точно буравом, пронзительным взором. В конце концов опасения схлынули. Схлынули б вскоре и сами по себе, потому что кто мог такое выдержать? Тощее ее тело уже изнурили усилия и желание найти какую-нибудь основательную причину, чтоб надеяться. Развязала верхний платок и опустила на плечи, подняла руку к лицу, словно собираясь благословить. Я жду, а она стоит – вновь одолели сомнения – и повела свой озабоченный взгляд от одной тени к другой, к зарослям и на каменное лицо Бранко.
– Если человек задумал убийство, – сказал я, – он так не приходит.
– Это верно, – сказала она, – но теперь все по-другому.
– Не стал бы он шляться перед домом да с тобой толковать.
– Откуда мне знать, – сказала она, поднимая кверху старые руки.
– И меня б ты не увидела, если б я за таким делом пришел.
Это ее вроде убедило – расслабилась, чтоб передохнуть. Молчит, трепещет, солнцу радуется. Кажется, будто на миг отпустила ее привычная головная боль, а это случается лишь в редких случаях и под действием какой-то внезапной безумной надежды. Перевела дух, готовится снова начать один из тех разговоров, что могут все испортить. Я поспешил ее опередить:
– Не знал я, какая ты чертовски трудная женщина…
– Языкастая, а не трудная, – сказала она.
– А ты это сама понимаешь?
– Как не понимать. Это мне с вашей стороны пришло, от Бердичей, так говорят!
– Как это от Бердичей?
– Мать у меня из Бердичей. Дядьями моими были Саво и Секуле, от них пошли те, что возле Колашина и теперь совсем расслабли – ученые все и какие-то пустые болтуны, – Боро, чья могила на вершине Рида, от молнии он погиб, там его и закопали, Никола, что сложил голову возле Беранов, а он-то был самый лучший. Знаменосцем, когда погиб, был Никола – приходилось вам хоть слышать о нем? В песнях его поминали, такой был красавец.
Мы слыхали об этом не раз, сидя в облаках испарений от кипящей ракии, когда воздух насыщен дымом кофе и пустой болтовней, звоном гуслей и спорами. Да и как не слышать это имя, оно часто звучало на свадьбах, на похоронах и при общих работах – где каждый своих старцев хвалил, чтоб устыдить других, а пасли овец – каждый тянул свою песню, и Бердичи выводили свою:
Ой, Никола знаменосец,
Сам собою был ты знамя,
Равных не сыскать на свете,
Кроме Милича Брайковича…
Только тогда это казалось чем-то из мира снов и фантазии, выдумкой, чтоб других превзойти, а теперь старуха доказывает нам, что это были живые люди, вроде нас самих, со своими братьями и сестрами и что мир соответственно этому, так вот попусту их теряя, ради того чтобы ими гордиться, быстро и наверняка портится…
Родня, значит, мы с нею. Она знала, что мы свояки, говорит, и потому злобилась на нас больше, чем на иных других. Пригласила нас в холодок под грушей, где стояли две старые скамейки, велела девчонке принести бутылку ракии. И сама выпила рюмку за компанию и чтоб оттаять. Совсем мало выпила, но по ее силам достаточно – разговорилась о прошлом, о Берднчах, погибших под Скадаром, о Криваче, отце Бранко, – каким ловким и стройным он был до того, как на Тарабоше перед Скадаром его покалечила турецкая пуля. Уже захмелев, путаясь языком, стала извиняться за то, что нам учинила. А тут перешла и на других:
– Зря мучается тот, кто мучается за этот народ. Нету счастья этому народу и никогда не будет. Откуда, как, где его найти, коли наш человек привык строить из себя героя и в безделье сидеть да жить чужим трудом? Видал у бегов или слыхал, кто рассказывал, как живут у бегов, понравилось ему, и он так хочет. О своих собственных неволях он не может думать, да и неохота – не для него это, мало ему, противно и скучно, не любо ему мелочиться, боится, как бы не попрекнули его, – хочет большего и все больше, земли, царства, обсуждает большую политику – русскую, швабскую, Черчилля, турок, японцев… А понадобится ему для себя, для своей жизни, муки или кусок полотна, чтобы прикрыть кожу да кости, или котел, скажем, топор, лохань – ему и в голову не придет самому сделать или заработать, чтоб купить, – куда там, только и ждет лихого случая, чтоб схватить, выманить или выпросить, а то и отнять любым способом. А отнять не у кого, он злится – кажется ему, будто лишили его какого-то права, будто обманули его, и обидно, что именно ему довелось стать обманутым. От этого он в тоску впадает, не дает она ему спать, и злоба в бешенство переходит. Ненавидит он тех, кто имеет, а не дает – кажется ему, будто именно они его прежде других надули; ненавидит и тех, у кого нет и отнять нечего, даже если б и можно было. Возненавидит в конце концов и себя самого, и эту жизнь, что его терзает, – потому легко и отдает ее за что угодно, за пустую байку, что зовется славой, или за волю, или просто назло, да только и у другого легко ее отнимает, чаще всего безо всякой причины…
Ведет она и ведет этот свой рассказ – как они делились и как их преследовали. Мы давно не слушаем ее, и одному богу ведомо, куда она углубилась. Мы следим за дорогой, это важнее, по ней кто-то идет. Перешли через мост, а потом опять скрылись, не видно. Не видно, а слышно, и вслед за голосами появляются до того, что и узнать можно. Идет Митар Зубанич и рядом с ним высокий мужчина; словно бы нарочно прикрывает его, винтовка у него за спиной, а двое других – тоже с винтовками – идут следом.
– Никак Божо с ними? – спрашиваю Бранко.
Он кивает:
– Божо, Божо, – и добавляет вроде с завистью: – Девять ран от наших пуль, а ничуть не заметно! Крепкий мужик, и голова крепкая: этой бы крепости да лучшее дело защищать… Только я так думаю – не доставалось ему покудова как следует, помягчал бы, как другие.
– Придет время, и это увидим.
– Если того дождемся, жаль мне его будет.
– Божо-то жаль?
– Человек он, хоть и заплутался. Отделяется от них, а есть у него что неворованное?
– Может, ты и его убеждать станешь?
– Его мы убеждать не будем, упрется, его сам господь бог с места не сдвинет. Тот, что поменьше, позади, это Станко. Ей-богу, Станко, не видать бы тебя моим глазам вовсе! Другой вроде незнаком, разве что Мато… Нет, не Мато, а Грля как будто… Да, Грля, знаю я его жандармскую походку: привык он к подковкам и потому всегда топает.
– Бог с ними, с подковками, вставай-ка и пойдем, – сказал я и поднялся.
– Ну да, скажут, что убежали,
– Только мне и заботы, что скажут, не такой я дурак, чтобы их дожидаться, Станко сразу прицепится, как нас увидит.
– Ну и пусть, мы тоже не лыком шиты.
– Не за тем мы пришли, чтоб со Станко о благородстве спорить.
– Не стану я от него убегать, назло не стану!
– Я убегать не говорю, просто давай неспехом отступим. Это и для Митара лучше, другой раз прийти сумеем.
– Ты, как зубная боль, привязался, не хочу я, чтоб они выхвалялись…
Пока мы препирались, те совсем близко подошли. Не видно, а слышно, шумят – маленький караван, а шума много, словно человек десять. Здесь это больше, чем привычка, нечто уже как врожденное: как бабы перед зеркалом, так они – хотя и мы не лучше – радуются эху и отголоскам, что разбивают тишину долины. Отражаются голоса от склонов гор, увеличенные, внушительные, бу-бу-ду-ду-ду-бам-бам, а в царстве людском тот же закон имеет силу, что и в собачьем: лает собака громче, значит, крупнее она, зубы у нее острее и силы побольше, значит, и уважения ей больше надо оказывать. Поэтому они тут сызмала упражняются, напрягают жилы под горлом, чтоб расширились и можно было заглушить всех вокруг, заглушить и те сомнения, что мучают в глубине души.
Стакна ни на что внимания не обращает, знай свое мелет. Дошла наконец до короля Николы и до распрей, что тогда случились: «Одни против господаря, другие – за него, и схлестнулись, око за око, брат брату шею ломит – одни совет держат, и другие совет держат, все беги, одни в тюрьму, другие к тюрьме, а на земле работать некому, обездоленные мученицы, женщины и детишки, сами в труде подыхают да еще похлебку какую должны носить им, словно других дел нет. За скотиной ходить некому, да и корм некому заготовить, дров к очагу принести – рубят груши, сливы, всякие деревья под корень… Боюсь, чтоб и эта ваша новая правда не повисла б на тех же ветках: нашли беги причину для распри, а встречаются – так и норовят глаза друг другу вырвать, только бы не работать на тех наделах, от которых живут…»