Текст книги "Солдаты"
Автор книги: Михаил Алексеев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 39 страниц)
охотником!" – "Да, он будет сильным и смелым!.." – так же тихо отвечал ей
старый Сахай. То вставала картина трагической гибели отца и матери – их
убили кулаки, когда пятнадцатилетний Шахаев учился в Улан-Удэ, при
паровозостроительном заводе. Отец был председателем исполнительного комитета
аймака, и его убили за то, что он помешал кулакам угнать через границу гурты
овец и лошадей...
Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой,
Я хочу, чтоб услышала ты,
Как тоскует мой голос живой.
Песня растревожила солдат.
Спать никто не хотел. Пинчук первым вышел из блиндажа, сказав, что идет
к Борису Гуревичу. Вслед за ним вышли и Аким с Сенькой.
– Посидим малость. Все равно теперь Пинчук раньше утра не вернется,–
добродушно проговорил Ванин, обращаясь к Акиму.
Они вышли за село, присели под дубом и долго молча прислушивались к
перешептыванию листьев, к заботливому щелканью какой-то пичуги, скрывавшейся
в ветвях. С переднего края доносились редкие ружейные хлопки.
– Расскажи, Аким, как встретили тебя в родном селе? – попросил Семен.
Аким ссутулился, будто ожидая удара. Он знал, что его спросят об атом.
– Встретили, как всех встречают, – уклончиво ответил он и опять
задумался. Сеньке это не понравилось.
– Ну и тихоня же ты, Аким, – откровенно и серьезно заметил он. –
Тебя в детстве, наверное, и друзья-то били как Сидорову козу.
– В детстве нет, не били... А вот сейчас побил один друг, и побил
очень больно...
– Ты это о ком, Аким? – насторожился Сенька.
Аким ответил не сразу. Он зачем-то надел очки, которые сейчас ему были
не нужны, потом снял их, спрятал в карман.
Мимо разведчиков проскрежетал гусеницами невидимый в темноте танк,
очевидно направлявшийся поближе к передовой. Сенька, по профессиональной
привычке опытного разведчика, отметил для себя, что это уже пятый танк
проходит мимо них за каких-нибудь полчаса.
Дождавшись, когда скрежет удалился, Семен переспросил:
– Так о ком же ты, Аким?
Аким еще немного помолчал и вдруг начал торопливо рассказывать, словно
боясь, что ему помешают.
– Был у меня, Семен, друг... Я считал его хорошим человеком. Володин.
Вместе учились, росли, пионерские галстуки носили...
– Володин? Постой, постой! Что-то знакомая фамилия... Да это не тот
ли, что под Сталинградом у нас пропал?
– Тот... Вместе кончили десятилетку, друг без друга никуда не ходили.
И так до самой войны...
– Он ведь погиб.
– Нет, Семен. Это мы думали, что погиб...
– Так где же он?
– Дезертировал с фронта...
– Ну? И где же он теперь?
– Живет дома... в тылу у немцев... с молодой женой.
– А ты его видел сам?
– Видел.
– И что же?
– Ничего. Живет...
– Нет, ты-то чего же... ему?
– Я? Ничего.
– И не убил гада такого?
– Нет, не убил.
Ванин с презрением посмотрел на своего друга.
– Эх, ты! Размазня!.. Мамкин сынок! А еще солдат!..
Аким молчал, даже не пытаясь оправдываться.
Подул сильный ветер. Откуда-то нагнал тучи. Стало темно. Деревья
беспокойно зашумели. Недалеко грянул гром. И вскоре по листьям застучали
крупные дождевые капли.
– Пошли в блиндаж, – глухо предложил Сенька и, не глядя на товарища,
медленно побрел к селу.
Аким сидел на прежнем месте. Дождь мочил его ссутулившуюся спину.
2
Утром в разведроту пришел Вася Пчелинцев. Разведчики сразу узнали
маленького солдата, перевозившего их через Донец. Лицо сапера потемнело и
осунулось.
Появление Пчелинцева вновь напомнило ребятам об их потере. Все стали
серьезными и озабоченными. А Сенька почему-то не мог смотреть в глаза
Пчелинцеву.
Он поспешил выйти из блиндажа. Маленький сапер попросил Шахаева:
– Ра-асскажите мне о по-о-одвиге Якова, только по-о-подробнее. Я ведь
во-оенкор. Напишу в газету.
Ему тяжело было говорить. Шахаев заметил это и живо согласился:
– Это очень хорошо, товарищ Пчелинцев!.. Записывайте.
Они просидели вдвоем больше часа. Пчелинцев хотел знать мельчайшие
подробности об Уварове, о его гибели, и Шахаев охотно ему рассказывал.
Исписав целую тетрадь, Пчелинцев ушел к себе в батальон.
С того дня разведчики с особым нетерпением ожидали очередных номеров
газеты. Вырывали друг у друга маленькую "дивизионку", надеясь отыскать в ней
статью о подвиге Уварова. Но проходил день, другой, третий, а статья не
появлялась.
Как-то раз Пинчук встретил на складе АХЧ Лаврентия Ефремова – шофера
редакции. Добрейший Лаврентий, или просто Лавра, как его звала тыловая
братия, исполнял в редакции многочисленные обязанности: он был шофером,
радистом, поваром и по долгу этой своей последней службы, так же как и
Пинчук, поддерживал теснейшую связь с заведующим продскладом Борисом
Гуревичем, от которого и ему кое-что перепадало.
Гуревич сидел рядом с Лаврой на бревне и внимательно его слушал. Пинчук
подсел к ним. Шофер неторопливо рассказывал о военкоре Василии Пчелинцеве.
Вася Пчелинцев стал писать в газету давно.
Как-то редакция стояла недалеко от саперов. И здесь с ней произошло
несчастье: упавшей поблизости бомбой разбило печатную машину. Три дня ее
ремонтировали. Три дня "хозяйство Ивана Федорова", как в шутку называли
редакцию, не работало, и бойцы не видели в своих окопах "Советского
богатыря" – маленькой газетки, к которой привыкли и которую давно успели
полюбить.
И вот однажды, – в этот день заканчивали ремонт печатной машины, – в
редакцию пришел один из самых ее активных военкоров. В пропотевшей, почти
белой гимнастерке и такой же пилотке, с неизменным карабином за плечами и
малой саперной лопаткой на поясном ремне, он протиснулся в землянку
редактора и доложил:
– В-военкор Пчелинцев, из саперного батальона.
Здороваясь с солдатом, редактор улыбнулся: он хорошо знал Пчелинцева.
Ведь почти каждый день Пчелинцев присылал в редакцию какую-нибудь заметку.
Бывали дни, когда редакция помещала в одном номере газеты несколько заметок
своего неутомимого военкора. Эти заметки приходилось подписывать разными
фамилиями. Ничего не поделаешь – неудобно было давать одновременно две
заметки за одной и той же подписью. А дать их было необходимо –
"оперативный материал". Так Вася Пчелинцев превращался иногда в Петра
Васина.
Раньше Пчелинцев работал агитатором в своей роте. Но после контузии он
стал сильно заикаться. Сначала Вася растерялся – не знал, как агитировать.
По-прежнему приходил на собрания, а говорить не мог. На одном совещании к
нему подошел начальник политотдела полковник Демин и спросил:
– А вы, Пчелинцев, почему не выступили? Разве у вас мало опыта, чтобы
поделиться с товарищами?
Вася покраснел и, страшно заикаясь, ответил:
– М-мне, товарищ п-полковник, т-трудно говорить...
– Ах вот оно что. Понимаю. А вы попробуйте писать в нашу газету.
Военкор – тот же агитатор. Будете выступать сразу перед сотнями солдат.
– П-попробую, товарищ полковник.
– Попробуйте. По-моему, у вас получится. Главное, пишите правду.
Ничего не выдумывайте.
И Пчелинцев стал писать. Первую статейку ему помог сочинить его дружок
Уваров. Заметку сразу же опубликовали.
После этого Вася стал ежедневно описывать подвиги своих товарищей –
саперов. Обо всех славных делах тружеников войны знала теперь дивизия
Сизова. Об одном только герое ничего не писал военкор – о самом Васе
Пчелинцеве. Ни в одной строчке не упомянул он о своих подвигах. Так и не
рассказала газета о том, как холодной ночью сапер Василий Пчелинцев переплыл
через реку, подполз к немецкой пушке и противотанковой гранатой уничтожил ее
вместе с прислугой.
...И вот, обеспокоенный судьбой "Советского богатыря", Пчелинцев решил
узнать лично, что стряслось с газетой. Он отпросился у командира роты, и тот
отпустил его. Вася принес с собой несколько свежих заметок, одну из которых
тут же отдали в набор. Пчелинцев стоял рядом с наборщиком и с превеликим
любопытством наблюдал, как тот проворными руками извлекал из черных ячеек
кассы маленькие буковки. Заметка была быстро набрана, и наборщик сделал
оттиск. Пчелинцев с восхищением рассматривал мокрую гранку, держа ее в
дрожащей руке.
– Во-от, че-ерт возьми!.. – бормотал он, морща лоб.
С того дня Вася приходил в редакцию почти ежедневно. Там к нему все
привыкли. Заметки он приносил хорошие. Иногда писал их тут же, в редакции,
то есть в маленьком блиндаже секретаря. Ежедневный приход непоседливого
военкора стал обычным и необходимым явлением в жизни небольшого
редакционного коллектива. Необходимым потому, что секретарь на первой
странице газеты всегда оставлял место для "оперативного материала" военкора
Пчелинцева.
И только однажды Вася здорово подвел редакцию. Пришел он позже обычного
и вместо маленькой заметки положил перед изумленным секретарем огромный
сверток,
– Что это? – спросил секретарь.
– "Млечный Путь". Поэму н-написал.
– А заметку на первую страницу?
– Я с-сегодня бо-олыне ничего не-е принес. Только поэму.
Огорченный секретарь стал быстро подбирать нужный материал из писем
других военкоров.
"Млечный Путь" оказался плохой поэмой. Ее автор решительно не считался
ни с рифмой, ни с размерами стиха.
– Ты, Вася, перекрыл всех футуристов, – сказал ему секретарь. – В
общем, не годится. Заметки ты пишешь лучше.
К общему удивлению, Вася нисколько не обиделся. Он продолжал приходить
в редакцию, и по-прежнему для его заметок на первой полосе оставляли место.
Наборщики встречали его появление восторженным криком, играли на губах туш,
а Лавра угощал жирным супом или открывал специально для Васи "второй фронт"
– банку американской консервированной колбасы. Все нравилось сотрудникам
редакции в Васе Пчелинцеве: и его невозмутимое простодушие, и то, как он
заикался, и даже его прихрамывающая, шаркающая походка, и откровенно добрая,
широкая улыбка. Одного только не замечали бойцы и офицеры из "хозяйства
Ивана Федорова" – это Васиной любви.
По соседству с редакцией размещалась полевая почта. В ней работала
сортировщицей писем Вера – толстощекая, со вздернутым носиком и озорными
глазами девушка. Вот она-то и внесла смятение в душу невозмутимого военкора.
Все шло как будто хорошо, но один случай перепутал карты в отношениях Веры с
Пчелинцевым. Как-то литсотрудник привел в редакцию известного всей дивизии
лихого разведчика Семена Ванина, о подвигах которого частенько сообщала
газета. Привел его для того, чтобы художник Дубицкий вырезал на линолеуме
его портрет. Вера зачем-то на минутку забежала в редакцию, и Сенька успел
обласкать ее своими кошачьими глазами. С той поры Вася и заметил во взгляде
девушки холодок. А заметив эту перемену, уже не решался более заходить на
почту. Только скрытно грустил. Вере он и посвятил свою поэму "Млечный Путь".
И вот сегодня в редакцию пришла печальная весть: несколько дней тому
назад Вася Пчелинцев погиб. Погиб смертью героя. Он вызвался разведать
минные поля противника за Донцом. И когда возвращался обратно, вражеская
пуля настигла его на середине реки.
Об этой-то смерти и рассказывал сейчас Лавра Борису Гуревичу и
подсевшему к ним Пинчуку.
Когда рассказчик умолк, солдаты невольно подняли кверху головы. Им
хотелось увидеть Млечный Путь. Но разве днем можно его увидеть?..
Огорченный Пинчук вскоре возвратился в свою роту, сообщил товарищам о
гибели маленького военкора. Так и не дождались разведчики заметки в газете о
подвиге Якова Уварова.
3
В июне на участке дивизии генерала Сизова все еще продолжались
усиленные оборонительные работы. Ставка Верховного Главнокомандования
двигала и двигала в этот район новые войсковые формирования, удивляя и радуя
солдат. Непрерывно прибывали приданные средства – танки, артиллерия,
зенитные и саперные подразделения. Особенно много было артиллерии. Из-за
деревьев повсюду торчали длинные стволы новых противотанковых пушек,
вызывавших всеобщее восхищение. Солдаты подолгу вертелись возле них:
– Вот это штука!
– Тут небось никакой танк не устоит!
– Где там!
– Ну, не скажи. А "тигры"?
– И "тигры" клыки обломают!
– Не говори гоп... "Тигры" – это сила!
Разведчики с тихим торжеством прислушивались к этим солдатским
разговорам. Им казалось, что они первые обнаружили новые тяжелые танки в
немецком тылу; они были убеждены, что советское командование, учтя их
донесение, присылает сюда противотанковые орудия новейшей конструкции.
На лесных полянах хлопотали артиллеристы, оборудовали огневые позиции:
рыли землю, спиливали деревья, мешавшие стрельбе, привязывали цели,
пристреливали реперы; линейные надсмотрщики тянули к наблюдательным пунктам
командиров батарей и дивизионов телефонные провода, забрасывали их шестами
на ветки дубов. Не прекращавшийся в течение двух недель дождь мешал работе,
с листьев потоками обрушивалась вода, едва связист касался дерева. Намокшие
провода были тяжелые и скользили, не удерживаясь на ветках. И только
профессиональное терпение, привычка и огромная необходимость заставляли
связистов безропотно делать свое дело и доводить его до конца. На лесных
размытых и изрытых до последней степени тяжелыми – тоже новыми – танками
дорогах, выбиваясь из сил, барахтались грузовики, подвозившие снаряды и
орудия. Лес был полон надрывным стоном моторов. Глухими просеками, квохча
гусеницами, ползли приземистые танки – казалось, им нет конца. Они
двигались осторожно, точно подкрадывались к кому-то. Тяжело урча, они
сваливали деревья и устраивались недалеко от опушки. Танковый рев вплетался
в другие звуки, которых в Шебекинском урочище было множество: где-то
татакали зенитки, обстреливая неприятельский самолет-разведчик; негромко
переговаривались саперы, степенно и не спеша рывшие блиндажи; стучали
молотки и слышалось характерное потрескивание автогенных аппаратов в
артиллерийских мастерских, давно развернувшихся в глубине леса; скрипели
повозки; раздавался свист бичей – это мыкали свое горе на размытих дорогах
затертые машинами и оттесненные в еще более непроходимые, гиблые места
ездовые – великие страстотерпцы фронтовых дорог. Все эти звуки сливались в
один неумолчный и тревожно-озабоченный гул, наполнявший солдатские сердца
ожиданием чего-то значительного и необыкновенного. Изредка в лесу разрывался
прилетевший из-за Донца вражеский снаряд и поглощал все остальные звуки. Лес
некоторое время оставался как бы безмолвным. Но вот звук разорвавшегося
снаряда угасал, и вновь возникало, усиливаясь, привычное гудение.
Лес кипел, как муравейник. В него и ночью втягивались все новые и новые
войсковые организмы: танковые и саперные бригады, иптапы*, понтонные
подразделения, дивизионы гвардейских минометов. Все это теснилось,
устраивалось хлопотливо, готовясь к чему-то.
*Истребительно-противотанковые артиллерийские полки.
Генерал Сизов весь день провел на переднем крае с командирами приданных
частей и офицерами штаба. Только поздно вечером, усталый, но, видимо,
довольный сделанным, он возвратился в штаб. Лицо комдива, однако, было
озабоченно. Его беспокоила последняя разведсводка, полученная из штаба
армии. В сводке говорилось, что против дивизии Сизова появилась новая
танковая дивизия немцев, недавно прибывшая из Германии. Дивизия эта подошла
к фронту уже после того, как группа Шахаева возвратилась из неприятельского
тыла.
Сизов вышел из блиндажа. На улице шел дождь. Генерал расстегнул китель
и подставил прохладе свою грудь. Затем вернулся в блиндаж, позвонил в
медсанбат, справился о здоровье полковника Баталина. Баталин, полк которого
недавно был выведен во второй эшелон, поправлялся. Сизов прилег на койке. Но
сон не приходил. Медленно распутывался клубок давно волновавших мыслей.
"Много у врага новой, грозной техники, а солдаты все те же. Даже хуже
тех. А у нас и техники больше. А главное – люди, солдаты. И в этом никто
нас не может превзойти. Если полк потерял всю боевую технику, он еще не
погиб. Он жив, если в нем уцелели знамя и хотя бы один солдат. Это так.
Орудие стреляет, пока за ним стоит боец, танк движется, пока в нем сидит
солдат. А главное – какой солдат... Впрочем, это очевидная истина. И почему
я об этом думаю... Новая танковая дивизия?.. Надо проверить. Завтра же пошлю
разведчиков..."
Не заметил, как заснул.
Разведчики, совершившие рейд в тыл врага, были повышены в звании.
Шахаев стал старшим сержантом, Пинчук – сержантом, Ванин и Аким –
ефрейторами. Никто, кажется, так не гордился этим повышением, как Сенька. В
тот же день он заставил встать по команде "Смирно" молодого разведчика Алешу
Мальцева.
– Почему не приветствуешь старших? – строго отчитывал он его. –
Перед тобой – ефрейтор!.. Как стоишь?!
При этом он был настолько серьезен, что его никак нельзя было
заподозрить в шутке.
Назревали большие события, а жизнь солдат шла своим обычным чередом.
Шахаева назначили командиром отделения и вскоре парторгом роты. Сенька и
Аким остались под его командой, а Пинчука поставили старшиной роты – на
этот раз уже официально. Таким положением вещей остались довольны все, и в
особенности Пинчук; наконец-то в его руки попало настоящее хозяйство! Не
дожидаясь дополнительных указаний, он немедленно приступил к делу. По акту,
как и полагается, начал принимать все ротное имущество от Ивана Кузьмича,
старого рыжеусого солдата-сибиряка, временно исполнявшего обязанности
старшины.
– Кузьмич, – обращался к нему по-граждански Пинчук, вынимая из мешков
собранное для стирки солдатское белье. – Одной пары не хватает. Ты не
того... не позычив кому-нибудь?
– Что вы, товарищ сержант! Как можно! – обижался Кузьмич. – Что я,
враг себе? Давай еще раз пересчитаем.
– Давай, давай, – соглашался Пинчук и начинал заново перебирать
белье. – Тильки як що не хватит...
Однако при повторном подсчете белье находилось: в бережливости и
честности Кузьмич нисколько не уступал самому Пинчуку. Был вот только
малограмотен Кузьмич, да на водчонку слабоват; если бы не это, быть бы Ивану
Кузьмину старшиной роты или кладовщиком, на худой конец. А сейчас он служил
ездовым. Под его началом находились две добрые сибирские лошади да ладно
сколоченная пароконная повозка. К обязанности ездового Кузьмич относился в
высшей степени добросовестно. Во всей дивизии не сыскать такой справной
сбруи и таких сытых лошадей, как у Кузьмича. Зная его исполнительность и
честность, старшина роты доверял ему возить продукты с ДОПа* – предприятие,
как известно, связанное с немалыми соблазнами. Во все важные поездки новый
старшина отправлялся только с ним. По дороге Кузьмич рассказывал ему о своей
жизни, о том, как несладко сложилась она у него с самых молодых лет.
* Дивизионный обменный пункт.
Женился Кузьмин в четырнадцатом году на деревенской красавице Глаше. Но
не довелось ему пожить с молодой женой как следует. Царь начал войну с
Германией. Забрали молодца. Больше трех лет мыкал горе по окопам, кормил
вшей то под Перемышлем, то под Варшавой, то в Восточной Пруссии. А потом
четыре года участвовал в гражданской. Возмужал, окреп, заматерел. Всюду
побывал – на юге и на севере. Лихим кавалеристом мчался по родной сибирской
земле по пятам адмирала Колчака. Первым из всего эскадрона ворвался в родную
деревню. Вихрем пронесся по улице, сверкая саблей и пришпоривая обезумевшего
коня, сбрасывавшего по дороге ошметья кроваво-белой пены с оскаленного в
дикой ярости рта. У своего дома стальными мускулами натянул поводья – была
в молодости силушка в Кузьмичовых руках! – поднял на дыбы храпевшего
жеребца, гаркнул весело:
– Глаша, встречай гостя!
Но не выглянула Глаша в окошко, не вылетела, разметав руки, во двор.
Молчанием встретила его родная хижина. Соскочил с коня. Вбежал в хату с
недобрым предчувствием. Комната с умолкнувшими часами-ходиками на
бревенчатой стене и темным образом Николая-чудотворца в левом углу пахнула
на молодого хозяина нежилью. Лихая весть ожидала Ивана: его белолицая Глаша
ускакала с белогвардейским чубатым казаком, который – второпях, должно
быть, – и фотографию свою оставил на столе. Взглянул Кузьмич на карточку, и
сердце заныло: красив, подлец...
Гнался за Колчаком до самого Иркутска, потом до Маньчжурии доскакал, –
все думал догнать того казака, да поздно, видно, уж было...
А когда отгремели огненные годы, вернулся домой. И потянулись для
Кузьмича дни, месяцы, полные одиночества и глубоко скрытой тоски. Не было
радости без Глаши, ничто не веселило. Сколько красивых сибирячек предлагали
ему любовь свою, сколько добрых и ласковых сердец раскрывалось перед ним –
не пошел навстречу их любви суровый сибиряк, замкнулся и навсегда остался бы
один-одинешенек, если б вокруг не бушевала, не вихрилась новая жизнь, за
которую он так долго воевал. Состоял он одно время в продотряде, с яростной
злобой вырывал хлеб у кулаков, стремившихся заморить голодом советскую
власть.
А кончилось все это, вернулся домой. В работе стал искать утешение.
Сильно полюбились ему почему-то деревенские ребятишки. Звенящей ватагой
врывались они в его хату, и он угощал их конфетами. Рассказывал про
германскую да гражданскую, помогая вить кнуты, а выпроводив ребят, сразу
мрачнел. Сгорбившись, подходил к образам, доставал маленькую шкатулку. Там
хранилась фотография жены – единственная память о Глаше. Долго смотрел на
пожелтевшее изображение и трудно, по-мужски, плакал. В ту пору и породнился
Кузьмич с "зеленым змием".
В колхоз он записался сразу же, как только артель начала создаваться.
Ушел с головой в работу. С его умом и трудолюбием Кузьмич мог бы быть
хорошим председателем или завхозом, но он отказался от этих должностей и
заделался постоянным образцовейшим конюхом – привычка старого кавалериста
тянула к лошадям. А когда началась война и колхоз выделил для армии двух
лучших кобылиц-четырехлеток, выпестованных Кузьмичом, он ни за что не
пожелал доверить их другим рукам и отпросился ехать на фронт. И Кузьмич
сумел сберечь своих лошадей вплоть до 1943 года, – носил он в сердце
заветную мечту сохранить их до конца войны и вернуться в колхоз на своих
кобылах. "То-то будет радости у председателя!" – думал он, пряча теплую
улыбку в рыжих усах. Было что-то трогательно-сердечное в его привязанности к
лошадям.
Старая, с висевшим на одной пуговице хлястиком, порыжевшая от времени и
конского пота шинель Кузьмича редко была на плечах хозяина. Она служила
одновременно и попоной, и торбой, и одеялом. Кузьмич то расстилал ее на
повозке и насыпал овса, то прикрывал длинномордую одноухую Маруську, свою
любимицу.
...Пинчуку оставалось принять кухню, и Кузьмич повел его к
полуразрушенной саманной мазанке, принадлежавшей какому-то хозяину из
деревни Безлюдовки.
Собственно, никакой деревни тут уже и не было, оставалось лишь одно
название, которое – не будь здесь солдат – теперь совершенно
соответствовало бы этому унылому месту. Всюду, куда ни кинь взгляд, маячили
уродливые обломки жилых домов и общественных построек. Война дважды
прокатилась через эту деревню и сделала свое лихое дело. Уцелела одна лишь
изба, да и та как будто была не рада, что уцелела. Она сиротливо стояла
среди развалин с одним маленьким бельмоватым оконцем, словно только что
очнулась от страшного, оглушительного удара, и удивленно смотрела на своих
поверженных соседок. Казалось, всем своим неказистым видом хатенка так и
хотела сказать: "Господи, как же я долго спала и что за это время
сотворилось вокруг!" Печные трубы на пожарище, как водится, сохранились все.
Длинные и жуткие, они тянулись кверху.
Пинчук невольно остановился, пораженный этими разрушениями. Кузьмич
тяжело вздохнул и захватил зубами свой левый ус – так делал он всегда,
когда был не в духе.
"Когда же все это на ноги встанет, в порядок войдет?" – окинул Кузьмич
несуществующую деревню печальным взглядом.
В эту минуту он показался Пинчуку каким-то особенно сухоньким. Лицо
Кузьмича осунулось и было удивительно похоже на засушенную грушу. Казалось,
на этом лице ничего не осталось, кроме носа да длинных рыжих усов. Эти усы,
пожалуй, и придавали их владельцу еще кое-какую солидность. А сбрей их – и
останется Кузьмич жалким и немощным, как Черномор без своей бороды.
– Все восстановлять, Кузьмич,– заговорил Пинчук.
– А там, глядишь, и новая война подоспеет, – в тон Пинчуку сказал
Кузьмич, все еще грызя свой левый ус.
Пинчук разозлился.
– Ну, якого ж ты биса жуеш його, як корова серку! – неожиданно
зашумел он. – Война, война... Сам знаю, що може прыйти. Союзники у нас не
очень надежни...
– Известное дело – капиталисты! И какого дьявола ты только на меня
накричал! – в свою очередь ощетинился Кузьмич, выплевывая левый ус.
– А потому и шумлю я на тэбэ, що не нам говорить про войну, – горько
и тяжко вздохнул Петр. – Мы против войны повынни говорить...
– Ну, а я об чем толкую!
– А ты вроде злякався, слезу пустыв, – уже примирительно сказал
Пинчук, подавая Кузьмину кисет.
– Ничего я не испугался. Откуда ты это взял? Просто такая мысль в
голову пришла, вот я и сказал. Ведь никак они нам не дают, товарищ сержант,
мирно-то пожить. Вот в чем загвоздка! – Кузьмич свернул папироску,
помусолил ее, нагнулся к тлевшему в руках Пинчука фитилю от кресала.
Разогнувшись, подытожил: – Не любят нас капиталисты проклятые!
– То правда, – живо согласился Пинчук. – Не правляться мироедам наши
успехи. Як же: подывыться их народ на радянську державу, дэ простый люд
хазяйнуе та и живет краще, – завыдкы визьмуть. Скажуть: "А мыто що
дывымось! Давайте возьмем в руки оружию та всих, як есть, своих капиталистив
пид товстый зад!.." – Пинчук подался всем телом вперед, отставил правую
ногу, показывая, как бы он сделал это сам.
– Всех к ядреной матери! – не вытерпев, подсказал Кузьмич, гневно
помаргивая.
– От буржуи и не хотят, щоб мы розбагатилы, бояться, що их народ
збунтуеться, на нас дывлячысь. Тильки ничого воны бильш нэ можуть зробыты.
Все одно колысь збунтуеться их народ. До того дило йде...
По улице с оглушительным треском промчался мотоциклист, направляясь к
штабу.
– Вже пятый за день, а мабуть, шестой. Не помню уж.
– Из штаба армии, должно. Пакет какой-нибудь срочный генералу привез,
– высказал свое предположение Кузьмич, провожая взглядом удаляющегося
мотоциклиста. – А в штабе-то день и ночь не спят...
Солнце вывалилось из-за горизонта, и сирота-хата сразу как будто
помолодела. Даже ее единственный ущербленный глаз засиял.
– Знаете, товарищ сержант, об чем я ныне кумекал, – снова заговорил
Кузьмич, затаптывая окурок. – Я ведь родом из Сибири, Красноярского краю...
– Так ты об этом мне десять разив говорил...
– Нет, об этом не рассказывал. Вот послушай-ка.
Лесов в Сибири, сам знаешь, тьма-тьмущая. На сто держав хватило б! А
вот на твоей Украине их маловато. Ну, я и думаю: а что, если в тайге,
скажем, поставить такой завод, который бы дома делал, а возить эти дома по
железной дороге к тебе на Украину и в другие безлесные места.
– Кажуть, що таки заводы вже е, Кузьмич, тильки я не бачив их.
– Да ну! – ахнул Кузьмич, пораженный, очевидно, тем, что не ему
первому пришла в голову такая мысль.– Эх, язви их корень! Стало быть, уже
имеются такие заводы?
– Маемо, Кузьмич, маемо! – с гордой улыбкой подтвердил Пинчук, теперь
уже совершенно уверенный в том, что есть у нас такие заводы, словно уж сам
видел их собственными глазами. Потом, побурев лицом, добавил: – Побачим ли
мы все это своими очами? Ухабистый лежит у нас шлях впереди, Кузьмич.
Перейдя улицу, густо заросшую подорожником и вечной спутницей
запустения – дымчатой лебедой, или "цыганкой", как ее именовали в этих
местах, Пинчук и Кузьмич приблизились к полуразрушенной мазанке. Перед тем
туда юркнул зачем-то Сенька Ванин. Войдя в помещение, Пинчук увидел его
мирно беседующим с поваром Михаилом Лачугой. На снятой с крючьев двери, при
входе в мазанку, сушились на солнце галушки.
В самой мазанке на большой треноге лежал черный котел, вывороченный
Лачугой из каменки разрушенной бани. Котел и сам повар не блистали чистотой.
Это возмутило Пинчука.
– Що ж ты сидишь?! – закричал он на опешившего Михаила. – Подывись,
якый в тэбэ котел! Свиней тильки кормить с цього котла. Дэ твий халат?..
Кузьмич опасливо озирался по сторонам, чувствуя и свою вину в этом
деле: ведь хозяйство-то роты было последнее время в его руках.
– Я говорил ему на сей счет, – оправдывался он, гневно посматривая на
помрачневшего Лачугу. – Да в разум не берет мои слова. Ты, говорит, мне не
указ. Побывал у генерала, так теперь думает, что уж и сам генерал.
Михаил молча и недобро скалил свой щербатый рот, прощупывая нового
старшину мутноватым взглядом.
– Не нравлюсь, ищите другого. Я с этим котлом всю хребтину поломал, –
проговорил он.
– Жалко, що ты голову свою дурацьку не зломав! Ты у мэнэ гляди. А то
таке лекарство пропышу, що вик памятать будэш!
– Не стращай!
– А я и не стращаю. Вернусь, проверю. И щоб усе чысто було! Зрозумило?
– Понятно, – вяло ответил повар.
– А ты тэж марш звидциля, ничого дурака валять! – бросил старшина
Сеньке и вышел вместе с Кузьмичом во двор.
В мазанке некоторое время стояло неловкое молчание.
– Что он на меня? – кивнул лобастой головой Лачуга в сторону двери.
– Тож мне начальник великий объявился. Видали мы таких!
– Нет, ты с ним поосторожней, Миша, – совершенно серьезно посоветовал
Сенька. – Пинчук – человек крутой и строгий. Беспорядков не терпит. Чуть
заметил что – и беда!.. Недаром председателем колхоза был! Этот враз научит
уму-разуму...
Рассказывая об этом, Ванин не скрывал и собственной боязни перед
Пинчуком.
– А вообще-то он очень правильный человек. Зря ругать не станет. А уж
коли провинился, пеняй на себя: спуску не даст. Лучшего старшину не сыскать
на всем белом свете.
– Что ты мне его расхваливаешь, как красну девку, – свистя сквозь
щербатые зубы, заметил Михаил. – Сам вижу, что за птица. Заест.
– А ты делай все хорошо, и не заест. Почему от генерала-то ушел?
– По своей воле.
– Сам, значит?
– Сам.
– Хо? Сам! – Ванин захохотал.– Милый ты мой, хоть бы врать-то
научился. Иди ко мне на курсы, за неделю академиком в этом деле будешь...
Это, брат, ты от меня так легко можешь уйти, а не от генерала. Правда, хоть
я и ефрейтор, но до генерала мне еще далековато...
– Не понял ты меня, Семен, – обиделся Лачуга. – Отпустил меня
генерал. Я сам попросился у него в разведку. Хотел разведчиком быть, а тут
опять с котлом пришлось возиться.
– Ах вон оно что!.. Ну ничего, Миша, не горюй. Кормить разведчиков –
тоже большое дело. Дай-ка лучше закурить.
– Некурящий я.
Сеньку осенила какая-то новая мысль.
– Некурящий? – притворно удивился он. – Да как же это ты? Не
понимаю. Я вот, например, подыхаю без курева. Выдадут на неделю, а я за один
день все искурю. А потом хожу, щелкаю зубами, как голодная дворняжка, да
покурить спрашиваю. Впору хоть вой...
С присущей ему сообразительностью Семен сразу же оценил обстановку.
Если вести себя по-хорошему с этим поваром, думал он, то можно получить от