Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Кольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 38 страниц)
– Дельце знакомое… И техника все та же, не подвинулась вперед.
Да, мы печем хлеб еще по-старому. Но едят его уже новые люди. Разве не странно должно быть Горькому, человеку предреволюционного поколения, видеть эти сотни молодых, проворных рук, забывающих дорогу в карманы прохожих и ловко мастерящих предметы необычного вида.
– Что это вы производите?
– Железные зажимы для пинг-понга.
– А это?
– Туфли для баскетбола. Футбольные мячи. Башмаки для велосипедистов.
– И что же, хорошо они идут?
– Ого!
В стране открылись новые невиданные рынки потребления. Нужны сотни тысяч туфель для крепких ног сотен тысяч пролетарских спортсменов. Нужны вагоны мячей, штабеля шахматных досок, тысячи километров беговых дорожек. С мусорных свалок, с грязных фабричных задворков несусветные толпы народа поперли на стадионы. Слыханное ли дело, Россия, теперь, омолодившись, требует коротких трусов, теннисных ракеток, шведских коньков, разноцветных вязаных «маек». В спортивных магазинах не протолкаться, и вот тут тоже приходится зимний инвентарь заготовлять с апреля, а летний с октября.
Здесь все работают, но здесь не дом принудительных работ. В свободной трудовой республике, захватившей Николо-Угрешский монастырь, можно себя проявить не только обычным рабочим. Здесь не глушат художников, чудаков, поэтов.
Оттого так широко разрослась николо-угрешская «скульптурная студия». Широко, хотя и не больно художественно, не очень педагогично. Держа курс на обязательный повсюду «хозрасчет», ребята без конца раскрашивают линючих гипсовых кошечек и зловещих настенных девиц с фиолетовыми гроздьями винограда. Впрочем, тут лепят и «для души», изваяли даже лихо всклокоченного молодого Максима в косоворотке, с огромной, похожей на гусли чернильницей на коленях.
Как вежливый гость, Г орький сдержанно одобряет свое изображение. Измазанный красками малыш дает точную информацию об авторе:
– Это пьяница лепил.
Горький заговорщически делится своими сведениями и об оригинале:
– Вот этот… которого, значит, лепили… он тоже в свое время… насчет рюмочки любил побаловаться.
Обе стороны расстаются, довольные взаимным осведомлением.
Молодого любителя птиц, ящериц и прочей зоологии в коммуне прозвали Шаляпиным. Он соорудил целый зоопарк в четыре квадратных аршина и страдает общей болезнью всех подобных учреждений – нехваткой в деньгах. Он взывает о субсидии или хотя бы о помощи машинным оборудованием:
– Товарищ заведующий, ведь если бы вы сказали на кузнице для меня капканчик сделать, э-эх, что я бы вам тут развел!
Совы и сычи в клетке, заслышав горестные ноты хозяина, проявляют сонное беспокойство. Удрученный Шаляпин тычет им пальцем в клювы клочки мяса. Горький обещает прислать Шаляпину книжек насчет зверей. Горький хлопочет за Шаляпина насчет капканов. Как всегда – и сейчас Горькому приходится опекать Шаляпина.
Поэзия совсем не в загоне в Николо-Угрешском монастыре. На нее не косятся, ее поощряют. Конечно, сегодня стенная газета вся посвящена знаменитому гостю. И местный поэт, приспособив для торжественного случая стихи Бориса Ковынева о Пушкине, обращается к писателю с рифмованной декларацией:
Не шумит Садовое кольцо,
Голоса все медленнее глушатся.
И сказал я Г орькому в лицо:
«Алексей Максимович, послушайте,
Ваша жизнь была не пир горой,
Отчего ж гремит, не умолкая,
Ваше сильное и звонкое перо,
Отчего же выправка такая?
У меня в груди невольный гнев.
Ты попробуй босый в эту стужу
Воспевать, четыре дня не ев,
Хоть не море, а простую лужу.
О, клянусь огнями фонарей,
Что бывает – лев сидит забитой клячей,
Накорми меня и обогрей,
И тогда поговорим иначе».
Так я и не кончил говорить
(На бульваре ветер был унылый).
Заалели кровью фонари,
Улыбнулся мне Максимыч ясно.
И на все обидное в ответ
Беспризорнику и жулику, как другу,
Алексей Максимович, поэт,
Протянул мне дружескую руку.
…Торжественная встреча почетного гостя была сорвана им самим. Николо-угрешские коммунары возместили себя торжественными проводами. Длились проводы только четверть часа, но вышло совсем как у людей, даже адрес прочли и музыка играла.
Совсем как у людей. Можно ли представить себе, не видев воочию, этот огромный, в пять этажей вышиною, гулкий сводчатый колодезь пышного собора, размалеванный снизу доверху аляповатой церковной живописью, и дощатую эстраду перед алтарем? И духовой оркестр на эстраде! И застрявшие на подмостках после спектакля декорации, и картонный гроб с надписью «капитал», и бутафорский мусорный ящик с надписью «спальня беспризорного»!
И партер из скамеек посреди собора, и тысячу лиц, полудетских, но осмысленных, тронутых страданиями и голодом, нищетой, овеянных скитаниями, опасностями, бодрых и гордых возвращением к честной жизни.
И преображенное волнением лицо мальчика, читающего им самим написанное обращение к знаменитому писателю, поднявшемуся со дна.
Уже кончалось все, мы покидаем Николу-Угрешского; вновь избранный почетный член коммуны, не в силах будучи сразу опомниться, то теребит усы, то хрустит пальцами:
– Нервы надо, чтобы все это здесь сразу пережить и перечувствовать…
Добавочные проводы устраивает маленький Ленька, ниспровергатель памятников. Закаленный в хитростях деляга окончательно понял, что имеет дело с безобидными и даже хорошими людьми. Он решил угостить не совсем понятного, но большого и, по всему видать, хорошего Максима своим лучшим произведением. Нагоняя нас, исполняет лучший номер, ужасно жалостную песню, которой хорошо кормился он в дачных поездах и на трамвайных остановках, – «Позабыт, позаброшен с молодых юных лет».
Солнце, буйная лень и само Ленькино лицо, расплывшееся и радостно оскаленное, противоречит грустной песне.
И умру я, умру я,
Похоронят меня,
И никто не узнает,
Где могилка моя.
Трудно поверить песне Леньки. Она получается совсем неубедительной. Никакой грусти нет, скорее похоже на марш. Да и сам Ленька, позабыв первоначальный смысл того, что поет, весело марширует, размахивая рукой и поматывая головой, как лошадка.
1928
Невский проспект
Чинят Адмиралтейскую иглу. На самом конце ее, внутри острия каменщики нашли маленькую шкатулку, замурованную сто двадцать лет назад. В шкатулке оказались газеты александровских времен.
Штукатуры аккуратно положили шкатулку назад. Они только, по личной своей инициативе, заменили старые газеты новыми – вложили в шкатулку по одному номеру «Правды», «Известий», «Ленинградской правды» и «Красной газеты». Советские рабочие, члены профессиональных союзов, граждане СССР золотят и полируют иглу адмиралтейства с не меньшим рвением, чем крепостные александровских времен. Игла будет так же ослепительно гореть, открывая собой Невский проспект. Золотая шпага по-прежнему будет четко протыкать розовый пузырь заходящего солнца. Но в ее лезвие рабочие вложили другую начинку. Они быстро, практически осуществили преемственность старой культуры новым классом.
Первый пролет Невского, от иглы до Строгановского дома, на беглый взгляд мало чем изменился от прошлых времен. Здесь не так широка расщелина между домами, здесь меньше солнца, и потому кажется, что тише. Кажется даже, что спокойные раструбы улицы Гоголя и Морской все еще дышат прежней жизнью. Что из-за угла сейчас вынесутся стремительные лакированные дрожки с гордыми правоведами в николаевских шинелях. Что великокняжеский автомобиль, резво фырча, опишет кривую дугу мимо закаменевшего городового к аристократическому ресторанчику Пивато. Что шумная компания пьяных литераторов, размахивая руками, покинет богемную «Вену» и, неумело лавируя между экипажами, пересечет улицу.
Дрожки с правоведами не выносятся из-за угла. Морская и улица Гоголя дремлют в полном бездействии своих старых учреждений.
От моста через Мойку Невский светлеет и оживляется. На солнечной стороне много народу, не протолкаться. Здесь толчея, пожалуй, побольше, чем в старое время. Большая улица подтянула к себе жизнь всего центрального района. Невский стал доступнее, проще, веселей. Трамваи звенят резче, извозчики грохочут громче, женщины улыбаются шире, газетчики кричат звонче. Провинциал, робкий и почтительный, благоговейно замиравший в сутолоке столичного проспекта, сейчас – главное действующее лицо на Невском. Больше всех разгуливает, шумит, толкается и оживляет улицу.
Но, кроме провинциала, проспект имеет постояннейший и твердейший кадр тротуарных завсегдатаев. Этого нет в Москве, может быть потому, что она стала столицей, и это есть в Ленинграде, может быть оттого, что он все-таки стал провинцией. Ровно в час на солнечную сторону проспекта выходит дежурная гуляющая публика – для того чтобы в половине четвертого уйти, очистив панель для второй смены.
Любители тротуарных прогулок движутся стайками по три – пять человек, взявши друг друга под руку, тихим и размеренным шагом. Спешить по Невскому – преступление. Ведь все удовольствие пропадает! Надо шагать медленно, методично оглядываться по сторонам и обсуждать каждого встречного, благо каждый встречный хорошо известен. Если мужчина – быстро зарегистрировать его заработок, последние неудачи по службе, отношения с начальством, попытки перейти в другое учреждение. Если женщина – обсудить ноги, плечи, костюм, с кем живет и с кем собирается жить.
Старый ленинградский житель значительно более «европеизован», чем московский. Хотя и беднее москвича, он удобнее устроился в опустевших квартирах бежавшего дворянства, больше отдает внимания мебели, костюму, театру, кино, иногда даже музеям, альбомам со старинными гравюрами и картинками в золоченых рамах.
Он переживает купленный в магазине госфондов личный интимный письменный стол Николая Второго и личную интимную простыню Александры Федоровны, хотя таких столов и простынь, изъятых из необъятных дворцовых складов, есть буквально тысячи.
Он, в голодные годы подкармливавший профессора из соседней квартиры, по сей день поддерживает «связи с ученым миром» и вместо прежнего свадебного генерала демонстрирует гостям за пасхальным столом ученого хранителя вавилонских древностей.
Он, мелкий ленинградский мещанин, унаследовав функции санкт-петербургской придворной знати, руководит театральными сплетнями, всерьез обсуждает склоки между балеринами и участвует как весомая сила в интригах оперного Олимпа. Ушедшие на покой балетмейстеры когдатошних императорских театров обучают его «западным танцам», и, увлеченная бурным потоком мещанской «цивилизации», даже рабочая молодежь иногда отдает половину субботней получки за право в поте лица и ног своих постигать трудную, но приятную науку чарльстона.
Эта карикатурно-европейская толпа, постукивая сосновыми тросточками («настоящее черное дерево, подарок царя Распутину»), поблескивая искусственным шелком чулок («настоящие парижские, с парохода контрабанда»), устрашая роговыми очками на здоровых глазах («мне из Лондона профессор по почте прописал»), струится по вытертому каменному руслу проспекта, бурля мелкими водоворотами на перекрестках и задерживаясь у витрин модных фотографов, где счетоводы и завхозы, снятые в демонических позах, вывешены в головокружительном соседстве драматических артистов и наркомов.
Для этой публики на Невском развелись и специальные кафе: маленькие, но ужасно аристократические, увешанные картинами и гобеленами уголки, где сами хозяева, из бывших важных людей, разносят шоколад в старинных фарфоровых чашечках между столиков, покрытых дорогими домашними скатертями.
Нынешний Невский стал улицей кофеен и издательств, – все лучшие магазинные помещения и витрины заняты конторами московских и местных газет и журналов.
Трудно пройти проспект, не подписавшись на что-нибудь такое-этакое в рассрочку в коленкоровых переплетах с золотым тиснением и суперобложками; чистенькие, широкие, мраморные ступеньки гостеприимно расстилаются перед настежь открытыми зеркальными дверями. После таких соблазнов сознательному гражданину и не придет в голову покупать себе какую-нибудь буржуазную принадлежность вроде штанов, благо на дверях Ленинградодежды замок и перед замком – хвост человек на двести.
Следующий квартал можно теперь назвать кварталом Европейской гостиницы. Громадное здание раньше молчаливо смотрелось фасадом на Михайловскую улицу. Сейчас оно, найдя для себя лозунг сообразно новым временам, повернулось лицом к Невскому. «Европейская» теперь – пуп, средоточие, командная высота Невского проспекта. Это громадное предприятие вместе с «Асторией» ухитряется отлично обслуживать и Москву.
Каждое утро скорые поезда привозят десятки странноватых пассажиров, почти исключительно мужчин, поодиночке и по двое-трое, без всякого багажа, с одними легонькими портфелями под мышкой. Приезжие выбирают себе номера с неторопливым, внимательным благодушием, какое бывает у человека, пришедшего в конце недели всласть попариться в бане первого класса.
Задавленный московской учрежденческой сутолокой, квартирной теснотой и склоками, командировочный гость медлительно смакует здесь радости бытия. Он нескончаемо стрижется и бреется в отдельной парикмахерской, затем победительно расхаживает по огромному номеру, щупает сохранившуюся дорогую мебель, пробует краны с проведенной горячей водой. Он и обедает на крыше той же «Европейской» (или в «Астории»), дружелюбно совещается с внимательным официантом в белоснежном костюме и охотно присоединяет к повестке обеда «текущие дела» в хрустальном графинчике. Музыка баюкает мысли, и московский гость, видя сквозь галерейку крыши лишь небесные просторы, чувствует себя на палубе океанского парохода, командированным в Южную Америку для миллионных закупок. Качка и иногда морская болезнь от «текущих дел» довершают океанское впечатление.
Надо бы пойти по делам, но дела сами вплывают в номер. Подотчетные ленинградцы из представительств и отделений спешат свидетельствовать товарищу из центра свое глубочайшее внимание. Сухие официальные доклады журчат совсем иначе, дружески здесь, в отеле. Они кончаются ужином опять-таки на той же крыше, преображенной разноцветными фонариками и вечерним многолюдством. Ответственный гость в окружении местных друзей разнеженно наблюдает с фоксом, румбой, джазом и вполне соответствующим обществом дам.
Потому так часто в Москве член правления треста с хмурым видом уведомляет председателя:
– Я, Андрей Егорыч, думаю в субботу в Ленинград смотаться, нашу областную контору посмотреть. За ними как-никак глаз нужен. В воскресенье с ними позаймусь, рабочий день не пропадет, и будем иметь представление о том, что у них там делается.
Председатель кивнет головой: попробовал бы он не кивать, если сам два раза в месяц ездит на выходной день посмотреть, что у них там делается.
Поздней белой ночью за Аничковым мостом Невский очень стар, гораздо старше своих двухсот лет, он старше и дряхлее десятивековых московских площадей. Он, видимо, просто умер в прежнем своем назначении, умер безвозвратно, как бы уютно ни светились абажурчики в новых кофейнях, как бы важно ни разгуливала нэповская публика по солнечной стороне.
Невский в старом своем назначении отошел, как отходит и понемногу теряет свое значение так называемая главная улица в больших и малых буржуазных городах.
Бесславно затихает Пера, главная улица европейского квартала Стамбула, пышная, богатая, насыщенная сокровищами и людьми, воспетая Пьером Лоти и Клодом Фаррером «Золотая Пера».
Эта улица была главной артерией столицы много лет, пока Турция была «больным человеком», пока в Константинополе хозяйничали иностранные торгаши рука об руку с иностранными офицерами. Мировая война, доведя Турцию до последней ступени несчастий и унижений, встрепенула турецкий народ, открыла в нем новые силы и новых людей для победной борьбы с чужими угнетателями. Революционная Турция променяла громадный пышный Стамбул на маленькую Ангору[3] – суровый военный городок в горах, в сердце страны. Стамбул перестал быть столицей, он много потерял как порт, ему предоставлено развиваться дальше только как городу культуры, науки. И вот – пустует шумная Пера, только русские эмигрантки продаются в безлюдных ресторанах, греческие нэпачи озлобленно смотрят из дверей прогорающих магазинов на безденежных гуляющих франтов. Иностранные дипломаты, проклиная затею кемалистов, оставляют просторные особняки посольств для тесных каморок в скромных, но переполненных ангорских домишках.
И Берлин – знаменитая Фридрихштрассе все больше теряет свою роль как руководящая городская магистраль. В эпоху развития капитализма главная улица возникала и развилась как протест против молчаливой замкнутости феодальных замков. На главной городской улице в крикливой суете соперничества торговцев развивалась буржуазная демократия. Беднякам было предоставлено неотъемлемое право ходить между экипажей богатых людей и ронять слюнки на заманчивые витрины с товарами. Сложная сутолока главной улицы восхвалялась как привлекательная картина жизненного многообразия, как кипучая выставка безграничных человеческих возможностей. Она вдохновляла писателей от Гоголя и Дюма до Синклера Льюиса, давшего нам в романе «Главная улица» железную безвыходность мещанского быта захолустного американского городка.
Но капитализм дозрел и перезрел, он каждый день отметает коленкоровые занавески демократии. Богатый уже не хочет гулять по одной улице с бедным и тереться об него плечом. Не хочет даже видеть его. Буржуазия и пролетариат уходят с главной улицы, кристаллизуются на разных концах города. Так создались в Берлине: на севере – Норден, мрачный, голодный, всегда несчастный и злой пролетарский квартал, и на западе – Вестей с Курфюрстендаммом, новые послевоенные проспекты, чудесные частные дворцы, утопающие в парках, целые улицы из одних только театров, кабаре, роскошных кабаков. Между двумя классовыми полюсами доживает свой век Фридрихштрассе, отданная мелкому мещанству и провинциалам, считающим своим долгом шумно топтать прославленные тротуары.
И в Ленинграде, в городе, одно имя которого говорит о великом социальном перевороте, главная улица закономерно отмирает в своем прежнем применении. Северная столица растет больше всего на окраинах. Именно здесь, по соседству с заводами и мрачным рабочим жильем, оставшимся от старого времени, вырастают целые улицы новых домов, где располагаются рабочие семьи. Сюда, на окраины, коммунальные органы гонят всю свою энергию, и электрическую и человеческую. Здесь вспыхивает все больше фонарей, прокладывается все больше трамвайных линий, проводов, подземных труб, мостовых. Здесь все оживленнее, все светлее, все живее, все радостнее. И здесь, по окружности города, все шумнее бурлит пузырьками кипяток новой жизни.
У Нарвских ворот, почти на том самом месте, где некогда 9 января царская сволочь расстреливала безоружных рабочих, выросло громадное серогранитное здание. Издалека видны его залитые солнцем подъезды.
Вместе с непрерывной струей людей вы подымаетесь по ступенькам, попадаете в вестибюль, быстро, несмотря на многолюдство, раздеваетесь у вешалки, проходите вперед по широкому, просто, но нарядно отделанному коридору.
Это клуб? Да, пожалуй. Здесь есть читальня, библиотека, шахматные комнаты, военные и научные кабинеты, тиры для стрельбы и длинные столы для игры в пинг-понг, комнаты отдыха и музыкальные комнаты, стенная газета, кино и радио.
Клуб ли это? Пожалуй, не клуб. Здесь нет запыленных полотнищ с лозунгами прошлогоднего дня Парижской коммуны, подвешенных накрест по всей стене. Здесь нет наляпанных на стену плакатов, разъясняющих рабочему, как ему унавоживать землю и как разводить племенных быков. Нет здесь вырезанной из газеты и пришпиленной к стене передовой статьи о положении в Марокко, которую каждый посетитель либо прочтет, либо не прочтет утром в самой газете, но не станет рассматривать, приткнувшись носом к стене, в час вечернего отдыха. Здесь никто не кричит, не тормошит пришедшего, спокойные цвета стен и мебели успокаивают, настраивают на сосредоточенный лад. В эпоху социалистического строительства все должно иметь свое место – у станка работать, на митинге кричать, в клубе отдыхать и думать. Должно, но выходит не по-должному. Как часто еще мы у станка митингуем, в клубе непосильно работаем, а на митинге со звучным храпом отдыхаем!
Открыв еще одну дверь, вы видите просторный колодец громадного театрального зала почти на три тысячи мест, каких мало есть по размерам и не было еще по качеству ни в Москве, ни в Ленинграде. Эта громадная аудитория построена талантливыми архитекторами с удивительным вкусом, благородством; она сочетает в себе внушительную мощь с уютом настоящего удобства. Вот и здесь доказано, что истинная революционность заключается не во внешних мелочах и выкриках, а во внутренней сути замысла. Театральный зал выдержан в спокойных, не режущих глаза тонах, он не кричит плакатами, но первый же взгляд говорит вам, что эта постройка не для старого, а для нового, социалистического общества. Нет резкого разграничения между коробкой зала и сценой. Нет преград между ярусами. В старом театре каждый балкон имел отдельный подъезд, проходы между партером и амфитеатром были замурованы, «чернь» была наглухо отрезана от знати. Здесь же, если ткачиху Козолупову выберут в президиум, она спокойно встанет и в одну минуту по прямой дорожке, без всяких барьеров и препятствий спустится из-под самого потолка на сцену.
В театральном зале Дома культуры гастролируют лучшие труппы Москвы и Ленинграда. Еще несколько лет назад играть в клубе у актеров называлось «выезжать на халтуру». Пьесу везли без полного комплекта декораций, с сокращенным составом ролей и сцен, часто выбрасывали целые действия, не без основания полагая, что районная публика все сожрет. Так оно и было, пока культурное движение советской страны не доросло до таких клубов, как Нарвский. Порядок вещей перевернулся. Театральная труппа, какого бы высокого академического калибра она ни была, считает за честь играть перед этим огромным, величественным, красивым зрительным залом. Спектакль в Доме культуры приподымает, подтягивает исполнителей, наполняет их ощущением совсем особой, доселе незнакомой нам ответственности.
Больше всего это подтягивает, конечно, самих посетителей. Здесь, в Доме культуры, есть то, чего нет и за что мы пока почти безрезультатно боремся в наших шаблонных клубах и клубиках. Даже чисто прибранные и разукрашенные, они напоминают классную комнату, внушая этим самым каждому входящему, что он не более как школьник, подлежащий строгому воспитанию. Здание же у Нарвской заставы принимает даже подростка, прививает ему вкус к культурному, осмысленному, интересному и полезному времяпрепровождению на людях. Оттого во время спектакля при двух с половиною тысячах человек на паузах слышно, как муха пролетает, оттого, хотя в буфете свободно продают пиво, не зарегистрировано хулиганских поступков, оттого рабочие переполняют дом, наводняют все комнаты, кружки, сами следят за порядком, и отлично следят.
Они понимают, рабочие, что вот этот дом – уже от нового урожая, с наработанных ими ценой восстания, гражданской войны, голода и еще шести лет напряженного труда накоплений. Недаром в другом Доме культуры, на Выборгской стороне, пролетарии восполнили исчезающее в памяти звено, устроили маленькую, но потрясающую выставку 1918–1921 годов, где за витринами хранятся заржавленные штыки, красногвардейские ленты, железные печурки, обгорелые ножки стульев, мякинный и дурандовый хлеб – все то, что лежало на пути к этим первым дворцам рабочего класса, уже не отобранным, а построенным.
Пока на Невском в раскачку прогуливаются уцелевшие петербуржцы и их зачатый до революции приплод, новое племя ленинградцев уже совсем подросло в кольце рабочих окраин. Другие люди, крепкие, живучие и веселые, не могущие даже понять, откуда могло взяться этнографическое понятие «щуплый и унылый петербуржец»! Эти не щуплые и не унылые. Они занимаются спортом, плещутся летом в реке и зимой в огромном, прекрасно оборудованном профсоветском бассейне, они категорически отрицают даже старое, у всех крепко засевшее положение, что в Ленинграде плохой климат. Отличный климат! Целебный! Еще чего доброго, подобно киевлянам, возьмут да вдруг и объявят Ленинград всесоюзной здравницей. Все на свете меняется; вот скоро, увидев краснощекого парня, будут говорить: какой ленинградский цвет лица!
Это новые народы, воздвигая у себя на окраинах дворцы по своему, рабочему, фасону, наступают со всех сторон на Невский. Начинается второй захват центра города – уже не боевой, а культурный. В этом – единственное спасение и воскрешение умершего Невского.
В солнечный первомайский день главная улица возрождается, становится не Невским, не Нэпским, а в самом деле Проспектом 25 Октября, как она официально названа. Какое прекрасное, прямое и широкое русло для миллионных пролетарских демонстраций! Они текут не бурливыми узкими ручейками, как в московских переулках, а бесконечной плавной рекой, овеянной алыми парусами знамен.
Ряды домов, витрины и подъезды – они не мешают, молчат, не хотят вспоминать о прошлом, они протянулись ровными послушными берегами мощной людской реки.
И старый шпиль Адмиралтейства дружелюбно светит навстречу новым солнечным блеском, ведь и в его остриё неугомонный пролетарий впрыснул ленинскую «Правду». Вечером шумные карнавалы совсем по-южному веселятся у передвижных сцен на Исаакиевской площади, пестрые фейерверки пылают над черным зеркалом Невы. Рано одряхлевший город, основанный упрямой прихотью Петра, робко улыбается и мечтает послужить еще своими гранитными плечами для новой, невиданной, блистательной эпохи.
1928
По поручению директора
– Дайте электричество, – нетерпеливо сказал инженер.
Дали электричество.
– Дайте металл!
Дали металл.
– Дайте топливо! Дайте дороги! Дайте химию! Дайте все!
Дали все. Большая карта засветилась огнями. Инженер улыбнулся. Он разыскал в куче бумаг письмо от директора и начал негромко читать его.
Письмо краткое, торопливо написанное, откровенное, рассчитанное на понимание с полуслова.
В письме были поручения. Указывались, хотя и приблизительно, цифры. Давались, хотя и осторожно, сроки. Энергичные выражения. Подхлестывающие восклицания, вплоть до упоминания черта. И в конце письма – просьба позвонить по телефону, сообщить, как идет дело с поручениями.
Старый инженер волновался, когда читал письмо директора. Он пробовал скрыть волнение, довести до конца свое инженерское спокойствие. Щегольнуть хладнокровием человека техники. У него это плохо получилось. Года не те. Голос дрогнул…
Это могло прорваться, как слезы. Но в строке попался черт. Директор, бодрый и веселый, полный сил и уверенности в деле, вставлял в деловые письма энергичные выражения:
«Доработаемся до стольких-то (тысяч или миллионов лошадиных сил или киловатт?? – черт его знает) машинных рабов и пр. Если бы еще примерно карту России с центрами и кругами, или этого еще нельзя?»
Слушатели засмеялись.
Смех перешел в аплодисменты.
Аплодисменты – в долгую бурю восклицаний, новых аплодисментов. И все вместе перелилось в песню, в старый, но радостно звучащий боевой гимн.
Инженеру уже нечего было больше говорить. Он стоял в толпе среди всех, маленький, чистенький, седой; вытирал платком руки и смеялся, немножко растерянно, как смеются при большой и сложной радости, на дне которой осталось несколько капель старого горя.
Поручение выполняется, и очень хорошо, совсем как наказал директор. А директора нет.
Черт возьми, нет директора.
Нет директора, нет веселого и гневного директора, коренастого, крепкого, лысого, тоже маленького, как этот инженер. Маленького и – бесконечно большого.
Нет его, а ведь был! Стоял здесь, на этой же трибуне, точка в точку на этом самом месте, перед громадным колодцем залитого огнями театра, перед трехтысячным, чутко замершим полукругом слушателей.
Тогда съезд Советов назывался не Пятым Всесоюзным, а Восьмым Всероссийским. Назывался иначе, а вопросы, тревоги, цели были почти те же. О них говорил с того же места звонко и горячо наш директор:
– Сухаревка закрыта, но страшна не та Сухаревка, которая закрыта. Закрыта бывшая Сухаревка на Сухаревской площади, ее закрыть нетрудно. Страшна Сухаревка, которая живет в душе, в действиях каждого мелкого хозяина. Эту Сухаревку надо закрыть. Эта Сухаревка есть основа капитализма. Пока она есть, капиталисты в Россию могут вернуться и могут стать более сильными, чем мы. Это надо ясно осознать. Это должно быть главным побудителем в нашей работе и условием, меркой наших действительных успехов. Пока мы живем в мелкокрестьянской стране, для капитализма в России есть более прочная экономическая база, чем для коммунизма. Это необходимо запомнить. Каждый, внимательно наблюдавший за жизнью деревни в сравнении с жизнью города, знает, что мы корней капитализма не вырвали и фундамент, основу у внутреннего врага не подорвали. Он держится на мелком хозяйстве, и, чтобы подорвать его, есть одно средство – перевести хозяйство страны, в том числе и земледелие, на новую техническую базу, на техническую базу современного крупного производства. Такой базой является только электричество.
Тогда тоже на сцену Большого театра сверху спускалась громадная карта. На ней электрическими точками сверкали будущие станции, главнейшие опорные пункты ленинского плана электрификации. Сейчас на этих местах уже гудят не будущие, а настоящие гигантские турбины. Гудят и шлют потоки энергии громадным хозяйственным районам.
Новая карта, та, на которую указывал ленинский инженер, Глеб Максимилианович Кржижановский, эта карта не только электростанций. Здесь шахты, заводы, железные дороги, совхозы, нефтяные промыслы – все то самое крупное, чем рабочий класс обогатит свое хозяйство в ближайшие пять лет. Первая ленинская карта сияла самыми важными, основными огненно-белыми точками. Эта новая карта горит всеми цветами. Так пестра и многоцветна жизнь, творческая работа разбуженной Лениным страны.
На трибуне Всероссийских съездов будут впредь появляться не только политики и администраторы, но и инженеры, но и агрономы. Это начало самой счастливой эпохи, когда политики будет становиться все меньше и меньше, о политике будут говорить все реже и не так длинно, а больше будут говорить инженеры и агрономы.
Это предсказание и поручение сбывается не так быстро. Политика еще мало убывает из нашей жизни. Но грех жаловаться – инженеров не так плохо слушают на съездах Советов. Самого близкого Ленину инженера, того, кто сегодня отчитывался в выполнении ленинских задач, слушали совсем хорошо.