Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Кольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Коньяк в министерстве оказался. Две бутылки стоят на окне в ванной комнате покинутых апартаментов Асенсио. Всех рассмешило, когда я предложил не откупоривать бутылок до шести часов утра, исходя из надписи на конверте. Выпили за здоровье доброго Асенсио, обеспечившего оборону Мадрида коньяком. Было очень тошно на душе.
<Рафаэль и мария тереса>
…Проезжая по улице Алкала, я сказал новому шоферу завернуть в переулок, где помещалась Альянса писателей. Тяжелые ворота старинного особняка были раскрыты настежь.
– Уехали все? – спросил я привратника.
– Нет, не все…
– Как так?!
Внутри пустота, тишина. Мраморный бюст, как скелет, белел в полумраке. В зимнем саду никого, в салоне никого, в столовой никого.
Поднялся в бельэтаж. Открыл и закрыл одну за другой множество дверей, никого не встретил. Наверно, сторож ошибся.
Поднялся еще выше, в мезонин. Здесь раньше жило младшее маркизово поколение, юноши и девицы. Сейчас здесь тоже никого не было.
– Ола! – крикнул я, уже входя.
Слабый голос ответил издали.
Кинулся вперед, к самой последней комнате.
На неубранной постели сидели Рафаэль Альберти и Мария Тереса Леон. Перед ними на столике стояли две чашки с остатками кофе и лежал маленький серебряный пистолет, знакомый по талаверской дороге. С этим пистолетом Мария Тереса останавливала в сентябре бегущих бойцов, останавливала и умоляла вернуться обратно на линию огня.
Они привстали, рука Рафаэля протянулась к пистолету. Движение прекратилось, когда он узнал меня.
– Ола! Ты здесь?! Что это значит?
– Вы здесь?! Почему вы не уехали?
– Мы не уедем. Мы остаемся.
– Что за глупости!
– Это не глупости!
Я их никогда не видел такими. Лицо Рафаэля втянулось. Его глаза, всегда рассматривавшие мир как спектакль, были жестки и не хотели больше ничего видеть. Мария Тереса глядела с изумлением, – ее потревожили, ее вывели из столбняка. Нежное лицо, в округлостях и ямочках, сейчас было неприятно гипсовым, как маска, которую с нее сняли в Москве. На московском съезде
писателей кому-то пришло в голову снять гипсовые маски со всех литераторов-гостей. Этим очень увлекались, все устремлялись в скульптурную мастерскую, но маски оказались неприятные, они никому не понравились, их поломали и затеряли.
– Какого черта вы остаетесь здесь?
– Нам больше некуда идти. Мы в своем городе, в своем доме. Мы будем обороняться, когда очередь дойдет до нас. Правда, недолго обороняться. – Он бледно улыбнулся, показав на серебряный пистолетик. – Три пули им, остальные две нам.
– Это бред!
– Мы испанцы, антифашисты, революционеры. Мы агитировали за оборону Мадрида, мы руководили антифашистским союзом писателей – значит, мы должны погибнуть вместе с городом, мы сами приговорили себя к этому, и приговор должен быть приведен в исполнение.
– А другие члены Альянсы?
– Почти все тоже остались в городе с таким же решением.
– Это бред. Это собачья чушь. Это гнусная интеллигентщина. Мадрид не обороняется пока… Вам надо уйти, пока не поздно. Уйти и увезти с собой, спасти всю честную мадридскую интеллигенцию, спасти ее от умерщвления, от погрома, от фашистского позора.
– Мы считали правильнее демонстративно погибнуть, чтобы показать всему миру пример массового самопожертвования перед лицом фашизма.
– Бред! Идиотство! Подумаешь, самопожертвование! Марокканский мясник зарежет тебя и Марию Тересу среди запыленных книг, подтяжек старого импотента маркиза и вонючих мраморных бюстов. Революционер – это не животное для убоя, не покорный фанатик, не самоубийца. Пока можно, он сражается, наступает, сопротивляется. Когда нельзя, он отходит, сохраняя силы, прячется, убегает. И опять при первой возможности возобновляет борьбу, продолжает ее, опять наступает. Это очень трагично, то, что вы задумали, но совсем не так красиво. А по отношению к вашим товарищам, к Альянсе, это преступление.
Они смотрели на меня и друг на друга недовольно и почти враждебно. Мертвая стройность их решения нарушилась. Альберти сказал нерешительно:
– Это можно толковать по-разному. Я рассвирепел:
– Почему по-разному? Если вам угодно пустить себе пули в лбы из вашей жалкой стрелялки – пожалуйста, я вам не указчик. Но будьте любезны сначала выполнить свой долг руководителей: в порядке антифашистской дисциплины и вообще в полном порядке эвакуировать весь состав мадридской Альянсы литераторов, художников, композиторов, их жен и детей. Простите меня за нетактичность, но зло, которое может произойти, не ограничится убийствами и пытками антифашистской интеллигенции. Найдутся такие, волю которых фашисты сломят, заставят их подчиниться, раболепствовать, замаливать свои провинности, выслуживаться, – разве у вас есть гарантия, что не найдется таких? И причиной этому будет тот случайный факт, что им сегодня не помогли эвакуироваться из Мадрида. Кто за это отвечает?
Теперь они оба, неимоверно волнуясь, ходили по комнате. Мария Тереса ломала пальцы.
– Но ты сам! Ты требуешь, чтобы мы уехали, а ты, русский, останешься здесь…
– Ничего подобного! Я пока здесь потому, что… ну, потому, что у меня есть еще какая-то надежда. Может быть, город все-таки будет обороняться. Хотя бы даже некоторое время… А если все будет кончено, если последняя баррикада падет, будьте уверены, я не останусь здесь, я уеду. У меня нет никакого желания видеть физиономию генерала Франко.
– А мы… Мы тоже можем уйти последними?
– Конечно. Вас никто не торопит. Но сначала отправьте других. Увезите стариков, слабых телом, слабых духом, вам самим виднее, кого именно.
Их окаменение начало смягчаться.
– У нас есть только один маленький грузовичок…
– Мы достанем еще две машины в комиссариате. И моя третья. Отличный «бьюик», сегодня подарили, в него можно посадить четырех академиков или одного нобелевского лауреата…
Мария Тереса улыбнулась сквозь слезы:
– Он и сейчас шутит.
– Вовсе не нужно всех таскать до Валенсии или до Куэнки. Надо довозить до Алкала де Энарес, это двадцать пять километров. Машины могут оборачиваться в один час. Вопрос, сколько у нас будет часов… Ну ладно, это видно будет.
Рафаэль подошел к телефону, на полпути в сомнением обернулся, все-таки снял трубку и набрал номер. Он сказал кому-то, уже почти деловым голосом:
– Решено эвакуировать значительную часть интеллигенции… Что?.. Да. Скажи, что правительство предоставляет все удобства, лучшие машины, отъезд с семьями… Что? Ничего подобного!
Он нахмурился и прибавил в трубку уже твердым голосом начальника:
– Речь идет о спасении культурных кадров. Возьми лист бумаги, записывай имена, я тебе буду называть.
<Генерал Лукач>
…По комиссариатскому телефону вызвал голос на русском языке:
– Михаиль Ефимович, это с вами один добрый приятель говорит, один о-очен добрый приятель, вы, наверно, его узнаете, когда увидите…
Говорили издалека, по какому-то пригородному проводу, но я тотчас же ответил:
– Здравствуйте, Залка! Где вы? Давайте сюда!
Голоса и руки я помню, как лица. Конечно, это говорок Залки, протяжный и музыкальный, с западным «л», с украинским «га», со звонким «р», с венгерским соскальзыванием ударения на первый слог, с крошечными паузами после каждого слова. Вспомнил его руки, небольшие, широкие в ладонях, пальцы, короткие, мягкие, с крепкими ногтями, в густых светлых волосках.
В трубке захихикали. Он сказал, очень довольный:
– Это не Залка, дорогой Михаиль Ефимович, это другая личность. Но вы не совсем ошиблись. Скоро я вас увижу, а пока счастлив слышать ваш голос, мой р-родной!
К подполковнику Рохо пришли договариваться о заданиях командир Интернациональной бригады Эмиль Клебер и его помощник Г анс. От них я узнал, что сформирована Вторая бригада и командиром ее намечается Павел Лукач.
– Это венгерец, писатель, – сказал Клебер. – Вы должны его знать, он много жил в Москве.
Командовать Второй (она же Двенадцатая) Интернациональной бригадой назначен Матэ Залка.
Трудный пост он принял с решимостью и оптимизмом.
За несколько дней он привлек к себе симпатии бойцов восемнадцати национальностей, соединившихся в бригаде. В нем нет жестокости и особой властности, однако влияние его на часть очень велико; это тип скорее командира-отца, командира-брата, храброго, сердечного, веселого, бодрого. Для всех он находит по нескольку слов, иногда на весьма неопределенном наречии – испано-франко-немецко-венгерско-русском. Но никто не жалуется, что не понимает его: послушав, даже строптивые люди, поворчав, делают именно то, чего хотел Залка, он же генерал Павел Лукач. После таких объяснений он оборачивается и лукаво подмигивает мне большим добрым голубым глазом.
– Будет дело! Будет дело, дорогой Михаиль Ефимович!
Потери людей потрясают его. При посторонних он еще держится, но, запершись вдвоем, роняет голову на руки, плечи у него трясутся, уста роняют проклятья и стоны, проклятья и стоны.
Залка-Лукач ходит усталый и измученный. Одиннадцатая и Двенадцатая бригады перенесли много дней тяжелых боев в Университетском городке, понесли тяжелые потери. Третьего дня погиб член Центрального Комитета Германской компартии Ганс Баймлер. «Какие люди, какие люди!» – восклицает Лукач. Он не может привыкнуть к гибели людей, хотя сам ведет их в бой. В мемуарах Амундсена есть одна простая фраза, которая стоит всей книги. Амундсен говорит: «Человек не может привыкнуть к холоду». Это говорит Амундсен – он знает. Он провел большую часть жизни в Арктике, во льдах, у Северного и Южного полюсов. Он и окончил свою жизнь там, рванувшись спасать чужого, антипатичного ему человека. На севере, на Шпицбергене, в Гренландии из-под вечных льдов люди добывают каменный уголь. Мерзнуть ради тепла. Голодать ради сытости людей. Сидеть годами в тюрьме ради свободы. Бороться, уничтожать, умирать самому ради жизни, ради счастья. Человеческий род революционен.
Лукач трепетно и жадно любит людей. У него нет большего удовольствия, чем общаться с ними, быть среди них, шутить с ними, говорить им приятные, ласковые вещи, греться около них и согревать. Он не любит ссориться и не любит оставаться один в комнате. В Москве его огорчали и тяготили литературные споры, он обожал праздники, юбилеи и чествования, банкеты, дружеские вечеринки. В Венгрии он заочно приговорен к смертной казни, как непримиримый враг режима. Он попал в незнакомую Россию, он дрался добровольцем против Колчака в Сибири, против Врангеля в Крыму. В Испании он дерется вместе с незнакомым ему народом против его врагов. Он мерзнет ради тепла…
Вокруг него уже подобрался дружный коллектив штаба и политотдела. Итальянец Николетти, немец Густав Реглер, болгары Белов и Петров, француз Дюмон – разные типы, разные характеры, разные темпераменты. Сошлись из разных стран, нашли друг друга и сработались.
Они мечтают вывести бригаду хоть на десять дней в резерв – отдохнуть, поспать, отмыть, приодеть бойцов. «Дайте две недели, – говорит генерал Лукач, – вы получите не бригаду, а куколку. Конфетку!»
…Стоило рвануть дело с мертвой точки, стоило преодолеть косность, сопротивление – и теперь уже все с аппетитом и увлечением хлопочут над переформированием. Каждая бригада старается обзавестись своими постоянными кадрами, держит на счету оружие, обзаводится своим хозяйством и транспортом. Командиры более опытные и сноровистые проявляют тут свою изобретательность и инициативу. На первом месте, конечно, хитрый генерал Лукач. Он уже отлично разобрался в незнакомой обстановке, завел себе лихих завхозов-толкачей, развил громадную деятельность. Бригада почти не выходит из боев, но Лукач нашел время организовать и оружейно-ремонтную мастерскую, и прекрасный лазарет, и швальню, и прачечную, и библиотеку, и автопарк, о размерах которого ходят легенды. Время от времени его вызывает к себе Рохо; после длительного объяснения он выходит от начальника штаба слегка взволнованный и вслух протестует, не очень, впрочем, решительно:
– Раздевают, дорогой Михаиль Ефимович! Раздевают до нитки! Опять отобрали пятнадцать грузовых и три лимузина! Отобрали для других бригад, для тех, кто не заботится о себе. А нас за то, что мы о себе заботимся, нас за то наказывают. Ну что ж, Лукач честный испанский солдат, он подчиняется единому командованию.
– Так ведь у вас, наверно, кое-что еще осталось.
– Кое-что, но не больше, дорогой Михаиль Ефимович. Вы бы знали, родненький, как это все достается, каждый грузовик, каждый примус, потом, кровью, мученьем… блатом!
Глаза его светятся лукаво и по-озорному.
– Дорогой Михаиль Ефимович, в комиссариате ужасно много машин, а у меня политработникам не на чем ездить. Там есть один древний «паккард» и один «фордик», так они же там совсем ни к чему…
Мы сидели на новом командном пункте у Лукача, в крохотной деревушке, повисшей, как орлиное гнездо, на уступе высоких скал. «Сейчас шашлык будем кушать, дорогой Михаиль Ефимович», – домовито сказал испанский генерал. Он разгуливал без мундира, в рубашке с расстегнутым воротом, хлопотал насчет баранины и чтобы прибавили дров в огонь. К моменту, когда мясо изжарится, он приготовил вина и граммофон с пластинкой «Капитан, капитан, улыбнитесь», вставил новую иголку. Три германских самолета кружили над деревней. Бойцы запрятались в пещеры. Взрывы отдавались по камню скал, но не причиняли вреда.
– Сердятся, – сказал Лукач. – Недовольны. Побили мы их. Как миленьких. И еще побьем. Не раньше, так позже. Еще повоюем, дорогой Михаиль Ефимович!
Барселона дохнула тяжелым зноем. Все попрятались с улиц в тень. Заказал себе машину на Валенсию. В «Мажестике» я нашел Эренбурга. Он изнемогал от духоты, он сказал мне, что вчера началось республиканское наступление на Уэску. Ударной группой в этой операции служит Сорок пятая дивизия, под командой Лукача-Залки. Известий с фронта еще нет.
Мы решили позавтракать вместе, он вышел куда-то по соседству и мгновенно вернулся. На нем не было лица.
– Звонят по телефону, – сказал он, – будто бы Лукач убит.
– Кто звонит?
– Из Лериды. Будто Лукач и Реглер убиты вместе, в автомобиле. То ли снарядом, то ли бомбой с самолета.
Мы смотрели друг на друга, не произнося ничего. Я выдавил из себя:
– Это, наверно, утка. Здесь ведь любят сочинять что кому взбредет.
Но мы не пошли завтракать. Машина на Валенсию тоже заждалась. По телефону с разных концов передавали разные слухи и варианты, но все мало обнадеживающие. С Лукачом, несомненно, что-то случилось. По одному варианту Лукач погиб, а Реглер тяжело ранен. По другому – оба ранены. По третьему – погибли трое: Лукач, Реглер и Гейльбрунн, начальник санчасти у Лукача. Наступление на Уэску оборвалось.
Милый, милый Лукач, неужели это случилось?
Мы е ним виделись в последний раз на Гвадалахаре, в крохотной деревушке среди скал. Старинная церковь прилепилась на уступе скалы. «Юнкерсы» кружились и рокотали, они хотели расклевать штаб, бомбили скалы: он приказал вынести картины из церкви, чтобы они не погибли; вместе мы любовались наивной и страстной живописью неизвестного художника XV века – святые напоминали одновременно тореадоров и влюбленных кабальеро. Я сказал: «А вот в Москве есть такой венгерский писатель Матэ Залка, ему бы попасть в эту глушь, в эти сказочные места, описать и сдать в Гослитиздат, вот бы там его обругали за уклон в экзотику!» Он смеялся заразительно, детски: «Факт, обругали бы, Михаиль Ефимович, как миленького!» Он завидовал, что я собираюсь в Москву, взгрустнул, просил обязательно повидать Веру Ивановну и Талочку, передавал тысячи приветов, забеспокоился насчет кооперативного дома в Нащокинском переулке.
В машине я вынул из портфеля два письма без адреса на конвертах – их надо было передать лично в руки командиру Двенадцатой бригады, ныне Сорок пятой испанской дивизии. Одно письмо было заклеено, я положил его обратно. В другом, незакрытом, я прочел:
«Товарищ председатель домоуправления!
Доношу, что у нас в доме № 3/5 все благополучно. Топить перестали по случаю весны. Ремонт фасада переднего закончен. Боковые фасады, как были… Я, товарищ председатель, замещаю Вас как могу. И даже работаю с Наталией Николаевной – до Вашего приезда. Жильцы очень довольны, они говорят, что я, Матвей Михайлович, нисколько не хуже тебя работаю, и даже превосхожу тебя. Так что передо мной открываются широкие перспективы. А серьезно говоря – я по тебе соскучился и очень горжусь, что у меня есть такой приятель. Михаил Ефимович передаст, как тебя любят. Одиннадцать человек у нас выехали в Лаврушинский переулок. Пелик кланяется тебе. Целую и горжусь тобой, Матюша.
Твой В и к т о р».
Машина петляла горными спиралями, подымаясь к Тортосе. Солнце безумствовало. Слева исчезла сверкающая голубизна Средиземного моря. На крутом повороте мы чуть не столкнулись со встречным автомобилем. Он остановился, вышел генерал Клебер. Мы сняли темные очки, пожали друг другу руки.
– Я еду принимать дивизию Лукача, – сказал он. – Приезжай ко мне.
Лукача привезли. Его тело выставили в большом прохладном зале бывшей иезуитской семинарии, где теперь комитет Валенсийского крестьянского союза. Вакханалия пестрых южных цветов бушует кругом его бледного, потемневшего лица. На севере цветы умеют принимать скорбный, похоронный вид. Здесь они буйно и страстно кричат о жизни, опровергают смерть.
Под вечер его хоронили. Митинг провели на улице, в самом центре города, между вокзалом и ареной для боя быков. Запрудилось движение, трамвайные звонки и автомобильные гудки прерывали речи ораторов.
Новый глава правительства Хуан Негрин, новый начальник генерального штаба полковник Рохо стояли у гроба.
Ораторы говорили о том, что доблестный антифашист генерал Лукач вошел в историю испанского народа как незабываемый герой. Почетная стража дер– жала винтовки на караул. Несметная толпа слушала молча, обнажив головы.
< Капитан Антонио>
…Утром умер капитан Антонио.
До последних часов жизни он метался в бреду: садился в истребитель, атаковал фашистские бомбовозы, отдавал приказы. За четверть часа до смерти сознание вдруг прояснилось.
Он спросил, который час и как сражается его эскадрилья. Получив ответ, улыбнулся.
– Как я счастлив, что хоть перед смертью повел ребяток в бой… Ведь это мои ученики, мое семя, моя кровь!
Сейчас он больше не воюет. Он лежит без движения, большой, смирный, с цветком на подушке.
Его положили сначала вниз, в гараж-морг, где был и танкист Симон. Потом мы отвезли его на кладбище в восточной части города. Красивое кладбище. Сюда непрестанно подвозят людей. Оно сейчас чуть ли не единственное. То кладбище, где мы раньше хоронили летчиков из Интернациональной эскадрильи, на окраине Карабанчеля, теперь уже в руках врага.
Только пять человек идет за гробом Антонио, в том числе врач и сестра милосердия, ухаживавшая за ним. «Курносые» не смогли прийти проводить командира. Погода ясная, они сражаются. Вот как раз они пролетели высоко-высоко над кладбищем; смелая стайка опять и опять кидается в новые битвы.
Гробы на этом кладбище не зарывают в землю, а вставляют в бетонные ниши, в два этажа.
Мы еще раз посмотрели на Антонио.
Смотритель кладбища проверил документ из больницы, закрыл крышку и запер. Странный обычай в Испании: гроб запирают на ключ.
– Кто здесь самый близкий родственник? – спросил он.
– Я самый близкий родственник, – сказал я.
Он протянул мне маленький железный ключик на черной ленте. Мы подняли гроб до уровня плеч и вставили в верхний ряд ниш. Мы смотрели, как рабочий быстро, ловко лопаточкой замуровал отверстие.
– Какую надпись надо сделать? – спросил смотритель.
– Надписи не надо никакой, – ответил я. – Он будет здесь лежать пока без надписи. Там, где надо, напишут о нем.
<Танковыи бой>
…Вот это бой! Это в самом деле бой, ничего не скажешь! Можно, и обороняясь, драться так, что противнику будет жарко.
Третья бригада сначала растерялась и побежала. Она занимала самый правый край, ужасно была горда тем, что две недели тому назад продвинулась здесь на три километра вперед, но за эти две недели не потрудилась хорошо укрепиться. Фашисты ударили ее сразу, как обухом по голове. Тридцать «юнкер-сов» в сопровождении штурмовиков подняли дыбом весь участок, они рвали клочьями дачные домики, шоссе, мостики и, уж конечно, легкие, лениво сделанные окопчики. Затем ринулись танки, артиллерия их поддерживала. Третья бригада побежала. Ее командир Франсиско Галан по волоскам выщипывал свою тонкую бородку, овалом заканчивающую длинное лицо, медно-красное лицо средневекового кастильского рыцаря. Франсиско и Хосе Галан – братья капитана Фермина Галана, расстрелянного в 1930 году за мятеж против монархии Бурбонов. Оба коммунисты, оба командовали подразделениями Пятого полка с самого его основания.
Третья бригада за одни сутки потеряла все плоды своего наступления тринадцатого ноября. На окраинах дачных поселков Умера и Посуэло де Аларкон, за кладбищем, освирепевший Галан, наконец, остановил бригаду. И тут она начала драться, как наполеоновские гренадеры.
Фашисты не думали здесь останавливаться. Сопротивление они сочли за временную задержку. Увлекаясь маневром, подбросили еще танков, еще пехоты, еще авиации. И понесли на этом большие потери. Авиацию встретили «курносые», они гонят, сбивают, поджигают «юнкерсы», пугают и путают их, вынуждая удирать, не сбросив бомб, или сбросив их как попало, без прицела.
Против германских пулеметных танков выступили республиканские пушечные. Кроме того, действуют броневики, и хорошо действуют. Мигэль Мартинес упоенно носится в броневике, он никогда не думал, что эта машина может так лихо действовать. Броневик, казалось ему, окончательно устарел и аннулирован танком. Вовсе нет! Запрятавшись под пригорком, или в рощице, или за домом, он подстерегает танк, выносится на большой скорости под углом к движению танка, стреляет в упор и улепетывает что есть сил. Конечно, броневики не могут здесь действовать соединением, строем, конечно, им нужны дороги или хотя бы удобные, сухие, слегка волнистые поля. Но этот полупартизанский вид противотанковой борьбы оказался в этих местах очень кстати.
У Мигэля совсем онемели нос и скула, прижатые к смотровой щели. Но нельзя оторваться, жалко не повторять еще и еще жгуче притягивающий момент сближения с врагом. Два выстрела почти одновременно – свой и неприятельского танка. Затем около секунды ожидания. Это ожидание результата: чей выстрел попал в цель? Ожидание искусственное, удлиненное шумом и звоном в ушах. Ожидание ошибочное – результат уже есть, уже дан. Если бы он был не в нашу пользу, то мы ощутили бы его, опрокидываясь на бок или падая навзничь с разорванными кишками. Машина, техника опережают человеческие чувства. Это особенно поразительно в военной технике. Созданные людьми приборы, даже самые простые, иногда переживают своих хозяев. На днях на разбитой, изуродованной руке погибшего летчика я видел его совершенно целые часы-браслет. Пилот упал с полутора тысяч метров. Часы тикали. Они были живы. После двойного выстрела и ожидания Мигэль каждый раз молча переглядывается с остальными двумя в тесной коробке. Во взглядах взаимное одобрение, азартная усмешка: «Живы, стреляем дальше!» И опять железная карета, стукая твердым потолком по затылку, ныряет в ложбинки, взбирается по кочкам
Пехота – бойцы Третьей бригады весело машут броневику, когда он выносится из-за поворота. Они не только машут, они сами дерутся, делают перебежки, выбирают укрытия для пулеметных точек, густо простреливают проходимые для противника места, они пробираются к его танкам и сшибают гусеничные передачи пучками по пять-шесть ручных бомб. В уставах это называется жесткой обороной, но в такой жесткости есть и своя упругость, гибкость, устремление обороняющегося вперед, пружинные рывки контратак.
Весь район вокруг обеих деревень полон пулеметного щелка, басовых взрывов снарядов и гранат, нежного свиста пуль; фашисты подбрасывают еще и еще, их огонь все сильнее, но положение ясно: Третья бригада теперь не уступит; она заупрямилась, заупрямились командир и каждый отдельный боец; заупрямились, вот и все; заупрямившись, боец обрел двойной слух, двойное зрение, стал метче стрелять, больше заботиться о своем соседе; взводы стали помогать друг другу, роты и батальоны начали правильно взаимодействовать; раненые перестали дико кричать и отрывать невредимых от стрельбы; невредимые перестали по пять человек уносить в тыл одного раненого, как это бывает при нервозном настроении; они перевязывают товарища и оставляют лежать, пока не приползут санитары; сами санитары не прячутся, а спокойно подбираются к передовой линии; связные не пропадают на полдня, когда их послали на двадцать минут; унтер-офицеры подходят к ротным и батальонным командирам с мелкими инициативными предложениями – передвинуться вон за тот домик, соединить вон те четыре пулемета в одну батарейку; все вместе, выражающее в разных видах упрямство, сопротивление, спокойствие и серьезность, – все вместе сливается в сложное целое, которое можно назвать «упорный оборонительный бой».
Сегодня, к концу третьих суток, ободренный Галан делает большой рывок. Попросив немного подкреплений, он хочет отобрать назад брошенное им кладбище Посуэло. Кладбище обнесено каменной стеной, – вот оно, напротив, через пустырь, шагов за пятьсот. «Они у меня пойдут испражняться подальше, – говорит Галан. – Возьмемся, ребята». Шесть танков зайдут слева от линии железной дороги, пехота за ними, броневики будут стрелять через пустырь. Атака начинается по правилам, но нет, дело не выйдет. Кладбище, оказывается, напихано пулеметами и противотанковыми пушками, оно встречает атаку мощным, устрашающим огнем. Теперь уже кладбище заупрямилось. Это мгновенно ощущают бойцы Третьей бригады, их настроение катится вертикально вниз, как ртуть на термометре, опущенном в ледяную воду. Они уже сразу устали, жалуются, что не ели четыре дня (неправда, все время боя питались хорошо), что слишком большие потери (неправда, потери маленькие), что их могут обойти и отрезать с фланга (чепуха, физически невозможно), что без поддержки своей авиации нет смысла атаковать (своя авиация уже вылетала два раза), что до сумерек осталось полтора часа, нет смысла начинать, чтобы потом драться в темноте.
Галан прекращает атаку. До чего еще все-таки хрупкие, переменчивые в настроениях войска! Если бы мятежники сейчас догадались двинуться навстречу, они опять далеко погнали бы Третью бригаду, как сделали это двадцать девятого ноября… Вечером приказ Рохо – рыть на участке окопы и прочно удерживать Посуэло и Умеру, не переходя в контрнаступление. Третью бригаду выводят в резерв. У Мигэля вся голова в шишках и лоб в синяках, но он с сожалением расстается с броневиком. Водитель говорит ему: «Вернешься домой – купи себе такой. И девушек катать можно и из пушки выстрелить, если тебе кто-нибудь не понравится».
<Новогодняя встреча>
1января 1937 года
…Новый год мы встречали с «курносыми». За длинными столами сидели пилоты-истребители, их коротко стриженные русые головы, круглые лица, веселые глаза и зубы сделали неузнаваемой сумрачную трапезную залу францисканского монастыря. Мы приехали вместе с Миахой и Рохо – летчики встретили их громовым «вива», какого никогда не слышали эти старые стены. Г енерал и подполковник были явно взволнованы, особенно Рохо. Он ведь всегда так замкнут, официален, кабинетен. Авиацию он знал как
составной элемент в своих расчетах, приказах, операционных планах. За письменным столом, над картой, над сводкой, он радовался успехам истребителей или злился, когда они опаздывают. Тут он впервые встретился лицом к лицу с живыми «курносыми», с этими скромнейшими героями, спокойно и просто рискующими каждый день своими молодыми жизнями, чтобы спасти жителей Мадрида от летающей черной смерти. Жадно вглядывается он в юные, слегка застенчивые лица, прислушивается к шумным застольным разговорам и песням, ловит на себе встречные, заинтересованные и спокойно наблюдающие взгляды… Уезжая, он говорит необычно приподнято: «Очень благодарен за этот вечер».
Прошлый Новый год, в Барвихе, пили донское шампанское, катались на розвальнях по снегу над Москвой-рекой, перекликались в лесу. Из колхоза на шоссе выходили комсомолки. «Чу… снег хрустит… прохожий; дева к нему на цыпочках летит, и голосок ее звучит нежней свирельного напева: «Как ваше имя?» Смотрит он и отвечает: «Агафон»… В «Правде» я публикую шуточные новогодние гороскопы с предсказаниями. Я обещал, что тридцать шестой год пройдет под знаком планеты Марс. Что итальянцы, устыдившись упреков Лиги наций, с извинениями уйдут из Абиссинии. Что в Германии, под знаком созвездия Скорпиона, будут окончательно изъяты из обращения все неарийские пищевые продукты – масло, мясо, крупа и картофель. Что вслед за Манчжоу-Г о, Хебэй-Г о и Бейпин-Г о воспоследуют Чахар-Го, Шанхай-Го. Что Наркомпрос покинет созвездие Рака и, наконец, займется правильной постановкой школьного обучения. Что блестяще удадутся пробеги: Сухуми – Одесса верхом, Ленинград – Москва без калош и Орен-бург – Полтава на цыпочках. Что товарищи Шмидт и Ушаков пройдут на байдарках по Северному морскому пути, попутно ликвидируя неграмотность среди медведей. Я настойчиво указывал на молодую планету, не обозначенную в книгах старых звездочетов, – на так называемую Красную звезду: указывал, что это счастливая звезда.
Не хватило ни фантазии, ни юмора предсказать, что следующий Новый год я буду встречать консервированными кроликами и пивом во францисканском монастыре в горах Кастилии, с «курносыми» истребителями по правую и левую руку, что итальянцы будут бомбить Национальную библиотеку в Мадриде. Поди-ка составь теперь гороскоп на тридцать седьмой год!..
По устному приказу командира эскадрильи часы в трапезной зале тихонько перевели на восемьдесят минут вперед. Это чтобы «курносые» пораньше легли спать. Ведь завтра опять, как всегда, воздушный бой.
< Сосна и пальма>
…Когда лежишь здесь на спине, виден большой кусок светлого, свежего неба, и в нем шевелятся верхушки деревьев. Какое красивое дерево сосна! Прямой, стройной колонной взвивается вверх стебель этого мощного растения. У земли ствол суров, покрыт толстой корой – темно-серой, шершавой. Чем больше вверх, тем светлее, затем кора становится медно-красной, гладкой, нежной. Скромное и гордое дерево, оно неприхотливо, не требует ни тепла, ни влаги. Оно сухолюбиво, – спокойно лягте под сосной, здесь ни сырости, ни гнили; в сосновом бору свободно вздохнут слабые легкие. Оно светолюбиво, потому быстро освобождается от нижних ветвей, рвется зеленой своей главой вверх, к солнцу. Когда медно-красные стволы соснового леса озарены, они становятся золотыми; это один из прекраснейших образов, какие дала природа.