Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Кольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 38 страниц)
Отец Кати – сторож при бараках. Мать работает по хозяйству. Раньше все жили в деревне, постепенно перебрались в столицу: отец с Катей, потом вся семья.
– Трудно очень было, когда мы с отцом жили вдвоем на койке. Теперь, с отдельной комнатой, жить вполне можно. Конечно, в гости ребят не приглашаю, но уроки готовлю здесь.
Мамаша настроена менее оптимистически.
– Зачем это еще завели девятый и десятый классы? У нас в деревне помещика дочка, и то больше восьми не обучалась! Трудно нам все-таки ее так содержать. Ведь как барышня: не работает, только учится, все книжки ей покупаем, одеваем во все лучшее. Уж отец вторую работу взял – за лошадьми смотрит.
Катя слегка смущена… Она превосходно учится в школе. Думает о вузе – очень увлекается химией. Домашняя оппозиция ее удручает. И тут на помощь должен прийти классный воспитатель.
– Давайте потерпим, мамаша. Девятый класс уже скоро к концу, а там только один годок. И если бы еще Катя плохо училась, а то замечательно учится. Мы ею в школе очень довольны. Окончит школу – не будет у вас больше забот, да еще вам начнет помогать. Вот и для меня отец-мать старались, помогали учиться, а теперь я о них целиком забочусь.
– Это верно, конечно. Мы уж, конечно, со своей стороны поддержим. Хотя и трудно, но все сделаем для дочки. Как вы говорите, что очень хорошо занимается.
Длинный Вася Егоров сидит в низкой комнатке на задворках пивоваренного завода. В домике никого нет, отец развозит пиво, мать служит продавщицей в ларьке, малыши играют в снегу. Вася читает «Анну Каренину». В классе он кажется взрослым человеком среди детей. Здесь он подросток, юный, простодушный.
– Живем теперь хорошо, жить вполне можно. Трудный был год, когда отца по партийной мобилизации направили в колхоз. Он там по трудодням получал, а политработнику трудодней полагается не так много. Да еще сюда посылать. Но сейчас все выровнялось.
Учиться Васе нетрудно, если бы только не заедала уйма заседаний. Он секретарь школьного комсомола. Против этих обязанностей нисколько не возражает. Но иногда вместо настоящей комсомольской работы достается бесконечное и бесплодное заседательство. Райком комсомола сам показывает дурной пример. Созывают секретарей на десять часов, требуют аккуратнейшей явки, а собрание открывают – хорошо если в половине двенадцатого.
– Еще что мне обидно – с немецким языком очень плохо получается. Учимся, а ничего не знаем. Даже разучился тому, что знал в восьмом классе. А мне немецкий язык очень понадобится. Я ведь хочу после школы заняться астрономией, тут без иностранной литературы обойтись нельзя!
Марина Когтева живет в большом густо населенном кооперативном доме. Отец ее – ответственный работник Центросоюза, бывший партизан, мать работает в Советском контроле. Встречают классного воспитателя с большим интересом и с целым ворохом вопросов и проблем.
Какая же разница между классным наставником царской гимназии и нашим классным руководителем? В обмене мнений, по личному опыту всех троих мы устанавливаем, что царский классный наставник был полуфельдфебелем, полушпиком. Если от всего школьного персонала ученики укрывали свои мысли, внутренний мир, домашнюю жизнь, то от классного наставника приходилось скрываться вдвойне – он был вдвойне опасен. «Контакт с родителями» состоял только в том, что в особых случаях трепещущего папашу вызывали и делали нахлобучку за провинность сына. Вызов родителей к наставнику официально считался репрессивной мерой… Советский классный воспитатель – это друг и советчик школьника, всей его семьи, заботливый помощник в обучении, контролер физического и морального роста, друг и опора в дни неудач и упадка духа. Классный воспитатель должен делать свое важное дело вместе с руководителем школы и учителями, вместе с комсомолом и партией, в ближайшем контакте с родными своего воспитанника, с пристальным вниманием к его индивидуальности, к его взаимоотношению с коллективом…
У родителей Марины немало претензий к дочери. Учится неблестяще, из наук интересуется почти единственно физкультурой. С отцом недостаточно корректна, домой приходит поздно, держится очень замкнуто, дома почти не разговаривает. Оживляется только с приходом своей закадычной подруги Оли Маклаковой. На все это отец и мать просят обратить внимание; они уж и то хотели поговорить с комсомолом, но с воспитателем – еще лучше.
Я пробую принять сторону дочери. С ученьем, конечно, надо нажать, но прочие обвинения недостаточно конкретны. В позднем возвращении нередко виновата школа. Факты некорректности – очень мелкие…
Родители смягчаются. Да, конечно, девочка-то она очень хорошая. Но все-таки смотреть за ней надо. Возраст такой, когда они начинают считать себя взрослыми, а на самом деле еще дети…
Сама Марина присутствует при беседе; улыбается застенчиво, но и слегка иронически; тонкая фигура обтянута майкой, вид немного болезненный, несмотря на физкультуру. Рядом – краснощекая, крепкая Оля. Она – из семьи слесаря; гораздо крепче, бойче, хорошая массовичка. Летом сама руководила целой физкультурной площадкой.
– Отчего же у тебя Марина такая замкнутая? И учится средне. Ты чего же не влияешь?
Оля смеется.
– Да вы не беспокойтесь, она всегда такая. Веселая, только говорить много не любит.
Долго не отпускают родители. Хотят договориться и о политическом воспитании, и сколько давать карманных денег, и о взаимоотношении полов… Как хорошо, что в школе усиливают воспитательную работу. Когда еще можно повидаться? На дому или в школе, как угодно…
В крохотном кабинете сидит директор, Анна Семеновна Канина.
Есть кабинеты как тихий, просторный остров уединения. Этот – как скала в бушующем прибое. Дверь у кабинета – живая, шевелится, не затихая ни на минуту. Если уж никто не зайдет по делу, все равно приоткрывается дверь и заглядывают маленькие носы.
С раннего утра до ночи директор в непрерывном соприкосновении с людьми и событиями, в безостановочном конвейере забот и происшествий. Работа трамвайного кондуктора – это безмятежный отдых по сравнению с директором двухсменной школы. За пятнадцать минут – возчики отказались помочь в выгрузке дров, в восьмом классе дали путаную формулировку восточного пакта, на физкультуре у девочки пошла носом кровь, из района потребовали немедленно ведомость о работе кружков, на кухне пригорела рыба, в зале собрались по случаю вылазки парижских профбюрократов, двое родителей пришли протестовать против плохих отметок их детям. Это за четверть часа, – а сколько таких четвертей на дню!
Андрей Иванович, заведующий учебной частью, много и усердно помогает. Но он все больше по учету – громадный учет приходится вести. А по оперативной части, там, где надо поспорить, решить, добиться, – там директор один.
Пока идет урок, Канина, что бы ни делала в кабинетике, машинально прислушивается. Во всем здании должна быть полная тишина, – это признак правильной работы учебной машины. Если тишина нарушена, директор сейчас же спешит на место шума – выяснить и устранить причины перебоя. В перемене, на площадке, где перекрещиваются шумные струи коридоров, лестниц и залов, твердо и ловко руководит хаотической стихией, внося в нее организацию, порядок. Только она может, мгновенно разбираясь в обстановке, перетасовывать классные помещения, выталкивать пробки в столовой и у вешалки, вылавливать из бурлящей толпы отдельных задир, замарашек, обиженных, нездоровых; одергивать, наводить чистоту, выговаривать и подбадривать.
На общей линейке, перед фронтом шестисот подрастающих советских граждан, она стоит твердо и прямо, школьный командарм, закованный в кольчугу спокойствия и выдержки поверх всех волнений и усталости. Поздно вечером, когда отшумели все школьные страсти, – это молодая женщина, мягкая и веселая, скромная до робости и восторженная, почти как ее ученики.
– Была в институте, на научной работе – это кажется теперь таким легким, тихим, безобидным… Здесь – непрерывно работающий вулкан. Но стоит заболеть, пробыть один день без ребят, и уже скучаю до тоски!
Канина – отличный директор, но школа бьется в одиночку, хотя есть и совет родителей, и завод-шеф, и роно, и райсовет, и райком. Тысячи мелочей вырастают в школе до размеров больших проблем, и только потому, что школа все еще в стороне от главного русла общественной жизни. За два с лишним года никто из членов бюро Фрунзенского райкома не заглядывал в двадцать седьмую школу. А ведь пришло время, когда не только заводы определяют лицо района. И когда директор – не только тот, над кем дымится фабричная труба.
Урок литературы. Учитель – весьма квалифицированный, чуть ли не доцент. Обсуждают «Анну Каренину». Обсуждают по всем правилам. Двое учеников написали доклады, остальные – комментарии к ним.
Но это – социология, а не художественная литература.
Ученики крепко затвердили, что Толстой есть выразитель идей патриархального крестьянства, что Алексей Каренин – представитель правящей верхушки, а Вронский – выходец из военной среды. А о художественности образов и сцен романа, о глубокой человечности, о силе человеческих страстей, в нем изображенных, не говорят, стесняются, считают неуместным. К произведению подходят, как к социально-экономическому документу, и только.
Характерно и то, что ученики предпочитают отвечать выписками из своих тетрадей, чем высказываться устно, к чему их усиленно и тщетно приглашает преподаватель. А пишут, кстати, с обильными и грубыми ошибками.
Идут дни, мы ближе знакомимся, и уже понемногу начинаем дружить. Я уже знаю, что Набатов и Никифоров вместе пишут масляными красками, что Шура Лоханкина с утра, до школы, работает на почте у окошечка, что Пухликов разрывается между шахматами и коньками, а Ефим Зильберштейн мечтает стать советским юристом.
В выходной день мы гуляем вместе по городу, наблюдаем, беседуем. Ребята купили «Крокодил», хохочут над ардовскими «Девятью способами безбилетного проникновения в театр», осторожно показывают мне. Не против ли я? Но нет, я за «Крокодил». И эта общность вкусов еще сближает нас.
Они – хорошие и умные, эти средние, наудачу взятые советские ребята. Они много работают, думают и смеются.
В своем девятом классе я провел маленькую анкету.
«Сколько у тебя свободных вечеров в шестидневку?» Из тридцати пяти учеников – восемнадцать совсем не имеют свободных вечеров. Все пожирает учеба. Одиннадцать человек имеют один свободный вечер. И только шестеро имеют по два вечера.
«Чем ты предпочитаешь заняться в свободное время?» Большинство – за шахматы, чтение, коньки. Танцуют – девять, из них четверо – фокстрот. Читали: «Что делать?» – все, «Поднятую целину» – четырнадцать, «Капитальный ремонт» – пять, романы Жюля Верна – все, причем никто не читал меньше трех, а половина класса – по восемь, десять романов.
«Считаешь ли себя одиноким?», «Имеешь ли друзей?»… Трое в классе считают себя одинокими. Семеро не находят себе друзей, у остальных с этим вполне благополучно.
Анкета была анонимная, ребята не называли себя.
Я попросил воспитателя из восьмого класса сделать такой же опрос. Оказалось, в восьмом (более молодом) классе только один ученик не имеет свободных вечеров. Читают здесь больше, чем в девятом. Больше веселятся, больше скучают и вообще больше чувствуют. Есть тут и ухаживания, чего почти нет у девятиклассников. И при этом – целых тринадцать человек считают себя одинокими…
Хулиганством эта школа не заражена. Атмосфера в основном добродушная, нет злой грубости, сознательного желания нашкодить, хамского неуважения к товарищам и чужим.
Это не исключает внезапных и стремительных, как лесной пожар, вспышек озорства и авантюризма, слишком далеко заходящего.
Третий класс не так давно затеял во дворе игру в войну. Сначала кидались снежками. Показалось мало. Раздобыли палки. Показалось мало. Побежали в лавку, купили вязальных спиц, привязали к палкам, начали колоть. Но и этого было мало для разбушевавшихся страстей. Один из бойцов быстро-быстро сбегал домой, утащил из незапертого ящика (идиот-отец) револьвер, вернулся и выпалил, поранив мальчику глаз.
В пятом классе где-то сообща уперли серебряную ложку. Сообща же продали, сообща купили сластей, папирос, бутылку красного вина и сладостно распивали ее в вонючей уборной…
…На вопрос: «Чего ты ждешь для себя от школьного воспитателя?» – отвечают активно, с жадностью, с надеждой. Ищут в нем друга, руководителя, советчика, политического воспитателя, союзника при неладах с родными. И в самом деле, как много может тут изменить и выправить классный воспитатель, скольких ребят он может спасти от одиночества!
Но в школе еще не взялись по-настоящему за воспитательную работу. Преподаватель сам не знает, как рассматривать руководство классом: как честь для себя или как скверно оплачиваемую нагрузку. За это руководство педагог получает тридцать рублей прибавки к заработной плате. А забот и ответственности много… Не лучше ли потихоньку уклониться?
Кстати, роздал я свою анкету и педагогам двадцать седьмой школы. Оказалось: из тридцати учителей только восемь не имеют свободных вечеров, шестеро имеют по одному вечеру, а остальные – по нескольку вечеров в шестидневку. И все же читают меньше, чем ребята. Девять человек не видели «Чапаева», а ученики смотрели все.
По случаю выходного в школе пусто и тихо. Только в клубном зале собрались два старших класса. Дмитрий Иванович сидит на клубной сцене. Заботливые чьи-то руки поставили ему на столик справа фикус в горшке, слева лапчатую пальму. Озелененный Дмитрий Иванович чисто побрит, праздничен. Он читает на тему: «Ленин и молодежь».
«…Тому поколению, представителям которого теперь около 50 лет, нельзя рассчитывать, что оно увидит коммунистическое общество. До тех пор это поколение перемрет…»
Лица ребят грустнеют от строгих, мужественных ленинских строк. Но учитель читает дальше.
«…А то поколение, которому сейчас 16 лет, через 10–20 лет будет жить в коммунистическом обществе, должно все задачи своего учения ставить так, чтобы каждый день в любой деревне, в любом городе молодежь решала практически ту или иную задачу общего труда…»
– Вы видите, как точно предсказал Ильич. Теперь исполняются названные им сроки. И не кто иные, как мы с вами счастливо свершаем указанное Лениным!
Они переглядываются, улыбаются, кивают друг другу головой. И опять становится серьезна она, эта счастливейшая в истории молодежь, которой суждено от школьной парты шагнуть прямо в социализм.
1935
Писатель и читатель в СССР[4]
Подымаясь на эту трибуну, я не могу не вспомнить другой Международный литературный конгресс в Париже. Это было несколькими кварталами ниже, в театре Шатле. Это было тоже в июне. Но в июне 1878 года. Не кто иной, как Виктор Гюго, был председателем этого конгресса, а главой российской делегации являлся знаменитый писатель Иван Тургенев. Заканчивая свое выступление, он сказал:
«Письменность русская как-никак существует; она приобрела права гражданства и в Европе. Мы можем не без гордости назвать перед вами небезызвестные вам имена наших поэтов Пушкина, Лермонтова и Крылова и прозаиков Карамзина и Г оголя. Вы сами призвали русских писателей к участию на Международном литературном конгрессе на основах равноправности. Двести лет назад, не понимая вас, мы стремились к вам; сто лет позднее мы были вашими учениками; теперь вы принимаете нас, как своих товарищей. И – факт необыкновенный и неслыханный в летописях России – скромный писатель, не дипломат, не военный, не имеющий вовсе никакого чина по нашей социальной иерархии, имеет честь говорить перед вами и приветствовать Париж и Францию, этих провозвестников великих идей и великодушных стремлений».
Чрезмерная скромность Тургенева вызвала недовольство в современной ему русской печати. Ряд журналов и газет протестовал против умолчания о крупнейших писателях эпохи. Я не думаю сейчас поправлять Тургенева или дополнять его список Львом Толстым, Достоевским, Щедриным, Чеховым, Горьким. Это было бы излишне перед такой квалифицированной аудиторией. Но, вспоминая выступление большого русского романиста в Париже пятьдесят семь лет назад, стоит сказать, что социальный «чин» писателя, его роль в обществе современной России, в Советском Союзе изменились целиком.
Тем, кто следит за нашей страной, за ее культурной жизнью, известно, что советская литература не только отражает явления жизни, не только ищет в ней характеры, тенденции и явления, но сама активно, смело врывается в эту жизнь. Если французские энциклопедисты, отражая изменения в обществе, должны были ждать несколько десятилетий, пока их идеи вспыхнут огнями великой революции, то теперь даже молодой советский писатель может видеть, как его книги меняют жизнь.
Сила и обаяние советской революции оказались таковы, что роль литературы могла свестись к роли пассивного живописца ее потрясающих картин, послушного фотографа изумительных лиц. Этого опасались даже наши друзья и в частности Андре Мальро, выразивший тревогу: не будет ли кучей прекрасных фотографий засыпан советский Шекспир? Но таково свойство революции: притягивая к себе, она намагничивает притянутое и придает ему свою собственную магнетическую силу. Писательство не остановилось на изображении нового общества. Оно вошло – и за последние годы особенно ярко – активнейшим передовым элементом этого общества.
Зрение и слух обострены до предела у нашей читающей публики. Это совсем особая публика не только по составу, но и по интеллектуальному уровню. Судите сами: несколько миллионов рабочих и крестьян получили за последние годы высшее образование и вернулись на заводы, на поле. Как должен обращаться автор к этим читателям: как к «интеллигентам» или как к «простым рабочим»? При таком характере аудитории, при такой тонкости и живости восприятия автор произведения, даже самый непритязательный, не может ожидать от общества снисходительного равнодушия, иметь с ним лишь легкое шапочное знакомство.
Нет, эти отношения складываются гораздо более жгуче и остро.
Образы и характеры перешагивают со страниц книг в водоворот жизни. Герои, положительные и отрицательные, изучают себя самих в изображении авторов. Выдумка художника переходит в действительную жизнь, оплодотворяясь самыми неожиданными последствиями. Книги меняют жизнь. Да, и в переносном и в прямом смысле живые, действующие лица книг Шолохова, Панферова, Ставского, собираясь, обсуждают, как им дальше развивать захватывающий роман их дней и дел.
В такой обстановке, при такой роли писателя в обществе нет ли опасности для существа литературно-художественного творчества? Не нарушается ли эта специфическая суть? Когда слово, образ, стихотворная строка и насмешка приобретают столь могучую, динамическую и иногда испепеляющую силу, – не смущает ли, не связывает ли это их творца? Слова песни, превращаясь в разновидность боевого сигнала, сохраняют ли свою поэтическую прелесть? Положительный герой романа, чьей жизни будут завтра подражать люди, жаждущие жить по новым образцам, – не должен ли этот герой быть крайне осторожным в своих поступках, хотя бы за счет художественности и увлекательности произведения? Художнику, пользующемуся в нашей стране ответственным званием «инженера душ», не приходится ли жертвовать красотой во имя безопасности и прочности своих сложных и чувствительных конструкций?
Читающая публика дала ответ на эти вопросы, волновавшие и мучившие советского писателя. Она, эта жадная, но требовательная публика, отвергла дилемму между моралью и художеством и потребовала их синтеза. Она отвергла произведения схематичные, потому что они скучны, нравоучительны, потому что они лицемерны. Она встречает с восторгом книги, в которых человеческие страсти не засушены, не разложены по полочкам, а кипят и действуют, омывая жизнь, придавая ей блеск юности, грозный гул морского прилива. Она принимает «Мать» Горького, «Поднятую целину» Шолохова, «Петра» Толстого, «Чапаева» Фурманова, потому что в этих книгах люди не лакированы литературной эмалью, а срывают с себя с болью и радостью коросту, наращенную на них их прошлым, их воспитанием.
В глуши Средней Азии, в маленьком оазисе, затерянном в песках, я встретил молодого рабочего, работавшего на оросительной системе. В его палатке, на большой полке, укрытой от желтой пыли, в крепких переплетах стояли книги советских писателей.
– Они вас развлекают? – спросил я.
– Раньше, когда я читал их в первый раз.
– Вы учитесь на них?
– Нет, для этого у меня есть учебники.
– Почему же вы держите столько книг, ведь они занимают много места в вашей палатке?
– Потому что это живые люди. Они составляют со мной общество; я не один. Я разговаривал с ними, спорил, я в моей жизни исправляю ошибки, которые они допустили в своей. Я соревнуюсь с ними и иногда побеждаю.
Вероятно, ни на каком другом литературном жанре не проверяется так ярко роль писателя в новом обществе, как на том, в котором приходится работать мне, – на сатире.
– Советская сатира? А разве она существует? – так спрашивают не раз. И благосклонно добавляют: – Впрочем, ведь вы даже начали растить пшеницу за Полярным кругом.
Советская сатира – разве она может существовать?..
Когда поэт переполнен счастьем, он пишет поэму. Его грусть выражается элегией. Для сатиры, согласно ее классическому определению, нужен гнев или желчь. Независимо от формы сатиры, будь это поэзия или проза, автор пользуется ею, как средством противопоставления своего мышления или чувствования чужому, в данный момент возбуждающему либо его негодование, либо ужас, страх, презрение, иронию. Там, где трудящиеся сами управляют своей жизнью, где нет эксплуатации человека человеком, где общество уже становится бесклассовым, какая роль осталась для сатиры, для ее гнева и желчи и даже для насмешки? Какие рассуждения остаются Кандиду, если любящая его Кунигунда может немедленно, в любом районном Совете вступить с ним в брак, не будучи до того изнасилована ни пиратами, ни ростовщиком, ни султаном? Не должен ли умолкнуть доктор Панглосс, поскольку его фраза о лучшем из миров теряет свою иронию? Где укрыться бедному Дон Кихоту, которого восставшие
Санчо Пансо изгнали из родного поместья? Найдется ли «голубой ангел», очаровательный и порочный, чтобы взорвать мещанское равновесие учителя Унрата? И бравый солдат Швейк, – поймут ли его зловещий юмор бойцы армии, которая не знает ни симулянтов, ни полковых священников, ни издевательства над человеком?
Лучшие художники сатиры, ее острые и язвительные умы, были в оппозиции к своим правительствам, почти всегда к своему обществу. Ненависть к окружающему питала их темперамент, раскаляла перья. Их недовольство фосфоресцировало во тьме веков, чертя тонким пунктиром интервалы между эпохами социальных бурь, смены классов и миросозерцании.
А сейчас, в дневном свете социализма, кто разглядит эту тлеющую святую злобу? В здоровом обществе полноценных людей кто оценит едкий сарказм разочарования? Писатели пролетариата, когда пролетариат у власти, могут ли заниматься сатирой? Кого они будут критиковать? Над кем издеваться? Над самими собой? И какой получится результат?
Мы, советские писатели, те, кому выпала удивительная и счастливая судьба забежать в будущее, жить и писать в стране осуществленных социальных утопий, можем рассказать вам, нашим друзьям, что сатира возможна, она жива, она процветает в литературе Советского Союза, принимая все новые, яркие и тонкие формы.
Верно то, что трудящиеся победили в нашей стране и разбили возможность эксплуатации человека, что эта возможность разбита навсегда, но борьба еще не кончена. Нас окружает враждебная стихия. Корни и пережитки чудовищного прошлого еще уцелели в нашей стране. Ночь миновала, но ее призраки и тени застряли в расщелинах и углах, не решаясь показаться при солнце, они еще шелестят и шевелятся в нашей жизни и часто внутри нас самих. Нужно острое оружие, чтобы поразить их, – иногда тонкое, как игла врача, проникающая в далекие, маленькие, укрытые гнойники. То, что в нашей общественной жизни, в пролетарской демократии обосновалось и окрепло под названием самокритики, то преломляется литературой как сатира.
Новый советский читатель не выбрасывает за борг ни Вольтера, ни Сервантеса, ни Свифта, ни Гоголя, ни Анатоля Франса, ни Генриха Манна, ни Гашека. О нет! И они служат ему вовсе не только для понимания феодального и капиталистического общества. В Дон-Кихоте он узнает своего соседа, того, для кого сентиментальное, мелкобуржуазное бунтарство подменяет суровую и последовательную борьбу за социализм.
На съездах партии мы слышим жестокие и верные сравнения некоторых забюрократившихся деятелей советских учреждений с комическими персонажами великого старого сатирика Щедрина.
Прокладывая путь вперед, писатель-сатирик нового общества меняет тематику и тон. По-прежнему объектом насмешки и гнева служат низость, подхалимство, невежество, тупоумие. Но грозная теща, роман барыни с лакеем, фальшивый принц, интриги родственников в ожидании наследства уже не смешат советского читателя, – эти сюжеты стали фантастическими. И уже его, читателя, смешит случайный миллионер в Советском Союзе, который не может купить себе ничего сверх еды, платья и квартиры для семьи, который безумствует над своим бездействующим капиталом. Его, читателя, возмущает администратор, который, искажая принципы социализма, пытается уравнивать всех людей на один фасон, заставлять их есть, надевать, готовить и думать одно и то же.
Меняются темы и объекты смеха, но и его тон становится новым. Моральное превосходство перестало быть привилегией физически слабых, численно малых. Не отчаяние, а гордость вдохновляет сатиру, ее смех не желчен, а внутренне радостен и здоров. Сама разграничительная черта между сатирой и юмором начинает стираться, та черта, которая всегда строго проводилась теорией литературы. Самая бичующая, самая гневная сатира должна содержать в себе хоть чуть улыбки, – иначе она теряет свои свойства. И юмор, со своей стороны, всегда содержит в себе элементы сатиры, – если не осуждения, то критики того, над чем человек смеется.
Этот новый тон сатиры не является особенностью только советской литературы и ее читателя. В наше время в странах всего мира борцы слова, выступающие против мракобесия, варварства, эксплуатации, не изолированы в одиночестве и во мраке. Они вооружены не только своей непримиримостью. Ночь пронизана зарницами и пламенем. Целый класс, еще не полностью организованный в защите своих интересов, но уже ярко осознавший их, поддерживает защитников культуры и справедливости, подымает их на свои крепкие плечи. Этот класс, уже потерявший страх, уже озаренный радостным предчувствием победы, равнодушен к скептическому сарказму разочарования в жизни. Он не верит, что «ничто не ново под луной». Он смеется над врагом, и это больше не смех слабого. В книгах и в песнях рождается новая сатира, дерзкая и радостная, рождается для защиты культуры, для нападения на грязь, позор и рабство старого мира.
1935
Похвала скромности
Будто бы в городе Казани, на Проломной улице, жили по соседству четверо портных.
Заказчиков мало было, конкуренция злая. И, чтобы возвыситься над соперниками, портной Махоткин написал на вывеске: «Исполнитель мужских и дамских фасонов, первый в городе Казани».
А тогда другой взял да изобразил: «Мастер Эдуард Вайнштейн, всероссийский закройщик по самым дешевым ценам».
Пришлось третьему взять еще тоном выше. Заказал огромное художественное полотно из жести с роскошными фигурами кавалеров и дам: «Всемирно известный профессор Ибрагимов по последнему крику Европы и Африки».
Что же четвертому осталось? Четвертый перехитрил всех. На его вывеске было обозначено кратко: «Аркадий Корнейчук, лучшей партной на етай улицы».
И публика, как утверждает эта старая-престарая история, публика повалила к четвертому портному.
И, исходя из здравого смысла, была права…
Бывает, идет по улице крепкий, храбрый боевой полк. Впереди полка – командир. Впереди командира – оркестр. Впереди оркестра – барабанщик. А впереди барабанщика, со страстным визгом, – босоногий мальчишка; и из штанишек сзади торчит у него белый клок рубашки.
Мальчишка – впереди всех. Попробуйте оспорить.
С огромным разбегом и напором, собрав крепкие мускулы, сжав зубы, сосредоточив физические и моральные силы, наша страна, такая отсталая раньше, рванулась вперед и держит курс на первое место в мире, на первое место во всех отраслях – в производстве, потреблении, в благосостоянии и здоровье людей, в культуре, в науке, в искусстве, в спорте.
Курс взят наверняка. Дано направление без неизвестных. Социалистический строй, отсутствие эксплуатации, огромный народный доход через плановое хозяйство и прежде всего сам обладатель этого дохода, полный мощи и энергии советский народ, его партия, его молодежь, его передовики-стахановцы, его армия, его вера в себя и в свое будущее – что может устоять перед всем этим?
Но хотя исход соревнования предрешен, само оно, соревнование, не шуточное. Борьба трудна, усилий нужно много, снисхождения, поблажек нам не окажут никаких – да и к чертям поблажки. Пусть спор решат факты, как они решали до сих пор.
Оттого досадно, оттого зло берет, когда к боевому маршу примешивается мальчишечий визг, когда в огневую атаку путается трескотня пугачей.
Куда ни глянь, куда ни повернись, кого ни послушай, кто бы что бы ни делал, – все делают только лучшее в мире.
Лучшие в мире архитекторы строят лучшие в мире дома. Лучшие в мире сапожники шьют лучшие в мире сапоги. Лучшие в мире поэты пишут лучшие в мире стихи. Лучшие актеры играют в лучших пьесах, а лучшие часовщики выпускают первые в мире часы.
Уже самое выражение «лучшие в мире» стало неотъемлемым в словесном ассортименте каждого болтуна на любую тему, о любой отрасли работы, каждого партийного аллилуйщика, каждого профсоюзного Балалайкина. Без «лучшего в мире» они слова не скажут, хотя бы речь шла о сборе пустых бутылок или налоге на собак.
Недавно мы посетили библиотеку в одном из районов Москвы. Там было сравнительно чисто прибрано, хорошо проветрено. Мы похвалили также вежливое обращение с посетителями. Отзыв не произвел особого впечатления на заведующую. Она с достоинством ответила:
– Да, конечно… Это ведь лучшая в мире по постановке работы. У нас тут иностранки были, сами заявляли.
Этой струе самохвальства и зазнайства мало кто противодействует. А многие даже поощряют. Особенно печать. Описывают вещи и явления или черной, или золотой краской. Или магазин плох – значит, он совсем никуда не годится, заведующий пьяница, продавцы воры, товар дрянь, или магазин хорош – тогда он лучший в мире, и нигде, ни в Европе, ни в Америке, нет и не будет подобного ему.