355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Кольцов » Избранное » Текст книги (страница 8)
Избранное
  • Текст добавлен: 26 марта 2017, 05:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаил Кольцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 38 страниц)

Действительность то, что секретарь и культпроп мухановской сельской ячейки, но никак не король Альфонс и его теща, принцесса Беатриса, призваны повернуть скрипучее колесо мира. Горе тому, кто обманывается в главных действующих лицах эпохи.

1931

Что значит быть писателем

Тусклое солнце слабо греет красный бархат и позолоту старой посольской мебели. За стеклом – тревожный поток Унтер ден Линден. Идет с литаврами и барабанами конный полицейский эскадрон. Топают гитлеровские штурмовики в коричневых рубашках, обвязанные накрест ремнями.

Горький пристально смотрит в окно. Он щупает глазами каждого прохожего, каждый автомобиль, каждого седока в нем. И слегка сердито объясняет:

– Напрасно вам говорили, что палехские артели стали хуже работать! И вовсе это не так. У них был очень интересный художественный перелом, появились новые орнаменты, вырезывают очень интересные вещи в новом духе. А палеховцы – мастера огромной силы, они сейчас заканчивают большие работы!..

– Беломорский канал – это будет не только громадная победа нашего хозяйства. Ведь это блестящая штука в отношении трудового перевоспитания людей! Понимаете ли, ведь там, черт подери, совершенно по-новому люди себя осознают! Совершенно по-новому приходят к жизни! Вот вы будете в Москве – вам расскажут великолепнейшие вещи!..

На перекрестке перед окнами закупорилось уличное движение. Только что прошел батальон войск, но полиция движения хочет создать дистанцию и задерживает вереницу машин. Шоферы в знак протеста устраивают гудками оглушительный концерт. Г орький внимательно слушает какофонию. И как будто в ответ на нее говорит, без всякого вступления и перехода:

– Очень хорошо, что мы сейчас взялись за сковороды и за ухваты, за всякие ведра и кастрюли для ширпотреба. Но, позволю себе заметить, недостаточное внимание уделяется гвоздям. Совершенно недостаточно! Я уже не говорю о промышленности, о строительстве. Но в простом крестьянском хозяйстве гвоздь бывает важнее всякой сковороды и всякого ухвата!

Правительствующие голландские лавочники, нажившие груды золота на мировой бойне, не хотят пропускать в Амстердам советскую делегацию на антивоенный конгресс. Он составляет телеграммы, ведет переговоры одновременно с Амстердамом и Москвой, принимает и выслушивает людей. Размечает карандашом газеты, дописывает для конгресса свою речь, которую вряд ли еще доведется произнести. И, выкроив два часа, спокойных среди телеграмм и международных переговоров, исчезает, чтобы вернуться просветлевшим, отдохнувшим, в приподнятом настроении.

– Мы вас искали, чего же вы с нами не поехали?! Блестящая штука – художественная и притом строго научная реставрация Пергамона. Вавилонский дворец восстановлен – не модели какие-нибудь, не панорамы, а целые куски стен, ворота – в натуральную величину, во всех подлинных красках. Роспись, мозаика – великолепно!

И поздно вечером, проходя у темного силуэта Бранденбургских ворот, громадный, на фоне стандартной немецкой толпы, слегка неправдоподобный своей широкополой шляпой и длинными усами, усталый в предвидении мучительной, бессонной, удушливой ночи с кислородными подушками, – он все еще гудит неустанным басом:

– Что бы нам такое сделать с «Литературной учебой»? Совсем глохнет это дело. Редакция почти развалилась, актив слабо работает. Надо бы ее приблизить к оргкомитету, и потом по издательской линии реорганизовать…

И утром опять, отложив в сторону белогвардейские газеты, говорит спокойно-хозяйственно:

– Надо бы писателя Икс привлечь к работе в «За рубежом». Он от белых отошел совершенно, но остается пока за границей, может интересно рассказать о французской провинции – живет там в гуще много лет.

В бульварных газетах сегодня, как и вчера, рассказывают, что Горький продался большевикам за два вагона икры и полтора миллиона долларов, что он вместе с семьей распродает на Сухаревке подаренные ему правительством эрмитажные картины.

…Да, большевики купили Горького. Купили без остатка, на всю жизнь, в вечное пользование.

Купили тем, что в большевистской партии Горький нашел громадное полчище таких же борцов за интересы рабочего класса, против угнетения и издевательства человека над человеком, таких же неустанных воинов за человеческое достоинство, как он сам, на всем протяжении долгой, неугомонной своей жизни.

И таких же работников.

Стиль Горького в работе – большевистский стиль. Его вспыхнувшая в самом раннем детстве, горевшая всю жизнь жарким костром, а теперь после последних лет тесного соприкосновения с партией многосторонняя жадность к культуре – это большевистская жадность.

Оттого так полюбился Горький большевикам. И они ему.

Это стиль работника-большевика – не отвлекаться, не растворять себя в окружающей обстановке, а думать, делать, вспоминать то, что кажется важным, вне зависимости от места, от сегодняшней погоды, от минуты. Горький ездит по городам и странам, видится со многими тысячами людей, получает многие тысячи писем, но в этом водовороте отлично владеет своими намерениями и затеями, не забывает, не отступает от них, а необычайно настойчиво и терпеливо проталкивает вперед.

Ему ничто не мешает в берлинской суматохе защищать репутацию палехских кустарей и агитировать за снабжение крестьянина гвоздями. А в подмосковной глуши, глядя в окно на российские осенне-голые березы, он так же горячо и настойчиво разъясняет:

– Что же это вы, в Испании были, а ничего не слышали об Эса де Кэйрош! Он хотя и португалец, но отлично известен в Испании. Его «Реквия» – блестящая штука, антирелигиозный роман. Удивляюсь, как он мог там появиться на свет. Хотя в папский индекс запрещенных книг наверняка включен.

И, повергая в смущение невежественных собеседников, толкует с ними о новейших раскопках в Италии, об опытах переливания крови из трупов, о картинах голландских мастеров, об американском способе очистки нефти. Сильная и цельная память не просто коллекционирует груды фактов, она сопоставляет и сталкивает их со смелостью и свободой большого художника-диалектика.

Он замечательно соединяет огромное множество фактов, имен и живых людей – связывает в живые творческие узлы, этот изумительный неуемный писатель и человек. У него голова большевика. Он этой большевистской головой думает и творит для большевиков, для рабочих, для тех, кто раньше был «народными низами», для тех, из толщи которых он пробился и вышел наружу.

Сорок лет назад первый рассказ Горького появился на газетной странице. Знакомые этого его периода вспоминают: «Ходил он тогда в белой, вышитой у воротника, рубахе, носил длинные волосы, с широким лицом, напоминал хорошего, умного деревенского парня. Вероятно, тогда еще никто не думал, что из него вырастет большой писатель. Но рассказчиком он был чудесным и тогда и своим грубоватым бурсацким баском говорил так ясно, колоритно и образно, что слыхавшие помнили его рассказы много лет».

Чистая рубаха с белым воротником была первым завоеванием молодого парня. Еще почти ничего не было рассказано, ничего не было написано. Но пережито было уже очень многое и важное. Двадцатипятилетний Максимыч с солидным своим баском уже прошел через тяжелые испытания «Детства» в грязных волжских пригородах, среди пьяных драк, первобытной, хамской жестокости, унижения людей.

Он уже прошел длинные томительные отроческие годы «В людях», в закопченных лавчонках, в иконописных мастерских, поваренком на пароходе, пожил с пьяницами, ворами и разбойниками.

Он уже прошел свои «Университеты» у изнуряющего огня крендельных печей.

Уже тогда, почти полвека назад, на пороге литературной своей работы, знал он тысячи замечательных вещей и характеров, и социальных столкновений, и классовых противоречий.

Знал и понимал, к чему обязывает его это знание. Но впрягся на всю жизнь в безграничную, настойчивую и целеустремленную, кропотливейшую, изо дня в день, революционную творческую работу. Воспитывая, учил самого себя, боролся с собой за себя лучшего.

В воспоминаниях о Горьком пишут: «Был здесь человек один, человек простой, уездный и далеко не литературный. В молодости знал он Максимыча, а потом краем уха слыхал, что есть на свете такой писатель – Максим Горький. Но что это одно лицо, не знал. И, помню, прочитал он как-то при мне «Ярмарку в Голтве», посмотрел на меня изумленными глазами, зажмурился и потряс головой:

– Замечательно, брат, штука… в аккурат, как, бывало, Максимыч рассказывал, помнишь Максимыча? Ну, только у того оно как-то явственней выходило…

Став много лет спустя вождем и учителем молодой советской литературы, Максим Горький неустанно требовал, чтобы у его учеников и подмастерьев выходило «явственнее». Частенько был он крут и сердит, частенько бивал нас, советских писателей, крепкой своей дубинкой, бивал за неграмотность, за некультурность, за неуважение к высокому ремеслу советского писателя, к которому он пришел так драматически и своеобразно. Всегда боролся за революционное, за воинствующее, за материалистическое действие литературы, против реакционного и мистического художественного словоблудия.

И, поднявшись из самых темных и отверженных капиталистическим обществом социальных низов на мировые вершины культуры нашей эпохи, он сохранил при себе как лучшее свое оружие любовь к трудящимся, ненависть к эксплуататорам, проникновенную жадность к живым людям и к живым делам, революционный реализм в творчестве, интернациональный размах в культурной работе и пристальное внимание ко всему конкретному, где бы оно ни находилось, где бы и как ни происходило. Вот это и значит быть писателем у большевиков.

1932

Триста двадцать пятая ночь

Эту ночь, как и десятки предыдущих, начальник экспедиции провел совсем без сна – хотя вовсе не страдал бессонницей.

Было уже поздно, когда он, согласно правилам, предписанным всем челюскинцам, разделся.

Разделся и лег.

Погода явно потеплела. Можно было спать и без шубы.

Но не в шубе было дело.

Едва начальник сомкнул веки, его рванул оглушительный звон.

Похоже на то, что льдины столкнулись друг с другом и отошли назад, с металлическим дребезгом хрустально-холодных осколков.

Или треснул винт у спасательного самолета?

Звон сменился голосами и трубными звуками. Все вместе слилось в торжественную и удивительно знакомую мелодию.

И сквозь сложную толчею звуков чей-то дискант, безгранично молодой, беспощадно пронзительный, прокричал в нежную летнюю тьму:

– Тав-ва-арищу Шмидту от оршанских пи-о-не-еров ур-ра-а!

Начальник экспедиции накинул на плечи что попалось под руку и высунулся в окно.

Это было вполне добропорядочное четырехугольное окно, не в хижине на льдине, а в хорошем советском вагоне, на твердой белорусской земле…

А за окном бушевала радостная стихия счастливой трудовой страны, чествующей своих любимцев, своих спасенных от страшной гибели сынов, своих образцовых граждан, смелых большевиков.

Шумный, веселый оршанский вокзал остался позади. Начальник экспедиции вопросительно посмотрел в сторону окна. Он прислушался к успокоительному грохоту поезда, примостился на диванчике, устало уткнул нос в длинную бороду…

Опять. Опять медный лязг и радостный вопль оркестра. Сейчас уже твердый домовитый бас штурмует вагон, окно и бороду.

– От имени железнодорожников станции Вязьма приносим вам, товарищ Шмидт, наш пламенный…

Начальник экспедиции в добродушном отчаянии махнул рукой.

– Нет, уж лучше не ложиться. Ничего не выйдет со сном даже в эту последнюю ночь.

Он сидит, чуть сгорбившись, над пляшущим от вагонной качки стаканом чая, дымит папиросой, поглаживает костистыми пальцами обильную свою уже с легкой сединкой шевелюру – вполне импозантный, достопочтенный европейский ученый муж, на вид скорее даже профессор философских, гуманитарных, чем физических, естественных наук.

Но в глубине, в острых, подвижных глазах, в улыбке, в короткой живой реплике прорывается задорно-молодой бас. Под респектабельной мирной профессорской внешностью шевелится боевая, материалистическая большевистская порода.

– Ну, что ж. Если вам здесь, в Москве, угодно было нас так превознести, – дело ваше. Мы о себе ничего воображать не станем. Может, знаете ли, закружиться голова,

– Скромничайте, Отто Юльевич, скромничайте, это никогда не вредит. Но подумайте, что было бы, если в вашем лагере не создалось бы железной дисциплины, спокойного мужества, безграничной веры в себя, в Родину, которая вам поможет, не было бы этого организованного, хладнокровного режима жизни и работы, режима, каким только и может спастись храбрый гарнизон осажденной крепости, пока подоспеет выручка…

– Да… организованность и спайка нам помогли. Самой страшной опасностью могла для нас быть наша собственная паника. Мы этого избежали. А спасли нас – вы сами знаете, кто нас спасал и кто это спасение организовал…

– А мысль бросить лагерь и пойти пешком к берегу у вас возникала?

– Конечно. У нас возникали все мысли, перед нами рисовались все самые различные варианты исхода. Мы остались верны своему варианту – самому простому, хотя в волевом отношении самому трудному.

– И самому большевистскому.

– Да… вы знаете, фашистская печать рекомендовала нам другой метод спасения. По ее совету экспедиция, имея во главе достойного вождя, должна была плюнуть на все обещания помощи и двинуться на материк… Ну, что ж. Двинулись – и дошли бы. Но только не в полном составе. Дошла бы, по моим расчетам, до берега одна четверть всех челюскинцев. Остальные неминуемо погибли бы. В первую очередь, конечно, женщины, дети. Потом – больные, потом все более слабые. Какой-нибудь пустяк – натертая нога – вырывал бы из строя человека, и так как колонна безостановочно шла бы вперед, человек с натертой ногой был бы обречен на одинокую и страшную гибель в ледяной пустыне. Для фашистской морали это было более чем приемлемо: естественный отбор, гибель слабых, спасение сильных на костях слабых. Мы воспитаны на другом и держались принципов других. Потому и спасли всех до одного людей, высадившихся на льдине.

Опять ровный стук поезда прерван музыкой, пением, криками и бурей хлопков. На переполненном вокзале взволнованный оратор комкает слова:

– И приветствуем, товарищ Шмидт, правильность твоего поступка в деле экспедиции челюскинцев. А также рапортуем о ходе сельскохозяйственных работ в нашем Можайском районе.

Отлетела от глаз триста двадцать пятая, и последняя, ночь путешествия Отто Юльевича Шмидта. От невских берегов, через Балтику и Копенгаген, великим ледовым путем Северного океана, почти до самой чистой воды Берингова пролива, потом опять назад, в ледяные тиски, к зимовке, к пучине, сомкнувшейся над погибшим судном, к громкой потрясающей эпопее, к чудесному спасению на крыльях Героев Советского Союза, и потом опять в стремительном финальном темпе – через всю Америку, через капиталистическую Европу, сюда, в радостную суматоху восторженной советской толпы на станциях.

Ночь отлетела, последняя ночь, – и в сверкании летнего полдня усталый, но счастливый начальник экспедиции на последнем перегоне вслушивается во встречный приветственный шум столицы, родины, Москвы.

1934

Три дня в такси

Промозглая предутренняя сырость. Сумерки и густой туман вдоль реки. Звенят льдинки по лужам у гаража на Крымской набережной. Тряские полкилометра до Большой Полянки. И вот уже нанимает меня первый пассажир.

Высокая старуха с поклажей машет у переулка.

– К Ярославскому вокзалу не довезешь ли? Все извозчика не дождусь. Я тебе хорошо заплачу, товарищ.

– Извозчика вам долго ждать придется. Вывелись в Москве извозчики. Садитесь, тетушка.

– Я уже не тетушка. Бабушка я. Ничего, сама уложу вещички. Ты не отлучайся от машины. По правде говоря, я на машине в первый раз еду.

Для таксийного шофера редкая удача – получить пассажира с утра, по пути к вокзалу. Почти всегда до стоянки в этот час приходится катить на холостом ходу.

Пустые улицы. Столица тиха. Мы мчимся ветром.

– В Ярославль собрались?

– В Ярославль. У меня внук на Резиновом заводе служит. Родители совсем на него внимания не обращают; у них, правда, свои заботы. А я посвободнее, хочу устроить ему бытовой образ жизни. Скрипку вот везу.

– Играет на скрипке?

– Никогда не играл. Да мало ли что. Я ему в свободную минуту подложу – он и заиграет.

Лихим поворотом мы причаливаем к подъезду вокзала. Почтительно выгружаю бабушкину скрипку. На счетчике – пять рублей ровно. Старуха довольна и пробует совать серебро на чай. Встретив отказ, она прощается дарственно милостивым кивком головы.

Туман стал реже и желтее. Трамвайные поезда грохочут через площадь. После метростроевских заборов она непривычно просторна. Дневная сутолока еще не разгорелась. Три вокзальных жерла только начинают свое занятие – накачку и выкачку в столицу сотен тысяч людей.

Соседний подъезд зачернел публикой. Пришел ранний ленинградский поезд. Я стану с машиной там.

Редко кто из приезжающих ищет глазами такси. На них не рассчитывают. Народ жадно мчится к трамваям и автобусам, бежит с багажом в руках за желанными номерами. Через полгода большая часть потока будет поглощаться широкой и вместительной воронкой метрополитена. Надо бы потом пристроить Подземные переходы прямо из вокзала в метро – как на Гар де ль'Эст в Париже, на Фридрихштрассе в Берлине. Это необычайно поможет пассажирам: не надо будет тащиться кружным путем через улицу, путаясь в потоке экипажей. И площадь будет куда свободнее.

Наконец молодой военный, со взводным квадратиком в петлицах, встретившись со мной взглядом, машинально спрашивает:

– Свободен?

– Свободен, товарищ командир.

Юное лицо розовеет и тут же слегка смущается.

– Сколько приблизительно обойдется проехать с багажом за Бородинский мост, в район Киевского вокзала?

– Рублей восемь. За багаж мы отдельно не берем.

– Отлично.

Командир подсчитал силы, принял решение и отдал приказ:

– Берите направо! Теперь заворачивайте вон туда, по кругу! К фонарю, где стоит гражданка с корзиной! Стой! Вот так. Анюта, это такси, оно ездит по счетчику.

В гражданке Анюте я успел приметить только васильковые глаза и приоткрытый нежный рот. Дальше она исчезла за моей же спиной, и это непоправимо. Лозунг «лицом к пассажиру» на шоферов не распространяется ввиду угрозы его для безопасности движения.

– Вы не смогли бы подождать несколько минут? Хочу взять вещи из багажа. Чтобы второй раз не ездить на вокзал.

– Слушаюсь, подожду.

Для этой милой пары я готов ждать сколько угодно, но вот беда – уже включил счетчик. И он, окаянный, тикает. Он тикает, тикает и вытиктакивает гривенник за гривенником, как орехи щелкает. Командир сорвался вихрем, но знаем мы эту выдачу багажа после поезда. Учел ли мой взводный, что стоянка тоже оплачивается?

В ответ на вежливые расспросы Анюта тихим голосом рассказывает мне в спину, что в Москве – впервые. Переезжает к мужу по месту его работы; жить, конечно, будет интересно, да как-то непривычно в таком большом городе; и потом, говорят, здесь, в Москве, денег всегда больше уходит… Дьявольский счетчик между тем уже подобрался к первому рублю. Прямо сердце болит. Я бы совсем выключил его и начал сначала, но пассажирка может что-нибудь заподозрить в этих маневрах. Еще примет за жулика…

На рубле двадцати командир возвращается. Он явно изнемогает под тяжелой ношей. Поехали.

– Ты знаешь, здесь такси найти – что двести тысяч выиграть. Прямо самому не верится… Вот видишь, это дом Госторга. Громадный дом, недавно построен. А вот еще строится, видишь, на ножках стоит, без фундамента. Это Наркомлегпрома. Под домом стоянка для автомобилей. Замечательно! А это Лубянская площадь, сейчас Большой театр будет.

Себе в убыток я везу новых москвичей черепашьим шагом, как автокар интуриста. Товарищ взводный рассказывает и показывает товарищу Анюте ширь новых проспектов, мощь небоскребов Охотного ряда, почетные колонны университета и Ленинской библиотеки, строгое военное здание на Знаменке и раскатанную гладь Арбата.

За Бородинским мостом командир возобновляет руководство.

– Двигайтесь прямо, по Можайскому шоссе! Так, правильно. Теперь берите налево, через бульвар. Первая Извозная улица. К этим новым домам. Вы на согласитесь ли въехать во двор?

Едем по двору, по глубокой, густой грязи, облипающей новые жилые корпуса. Стали у крылечка.

– Вот так. Спасибо, товарищ. Сколько с нас?

– Девять тридцать. Вынимает червонец.

– Не надо сдачи. Возьмите себе.

– Отчего же! Мы чаевых не берем. Семьдесят копеек вам. Сию минутку.

Но семидесяти копеек нигде в карманах не находится. Теперь моя очередь смутиться.

– Сейчас сбегаю, разменяю. Или, может быть, у вас дома найдется мелочь?

– Ну что вы, товарищ! Пустяки. Оставьте себе.

Бросив ободряющий взор, он исчезает. Пришлось-таки получить семь гривен на чай от красного командира! А я еще собирался субсидировать его…

Впрочем, семьдесят копеек пошли не очень впрок. До ближайшей стоянки приходится плестись порожняком почти два километра.

Едешь и ловишь себя на том, что совсем иначе обращаешься с этой машиной, чем когда сидишь за рулем учрежденского автомобиля.

Если вы вышли из дому в аккуратных, крепких, начищенных до блеска сапогах, вы будете четко ступать по земле и обходить грязь… Если же на вас старые, разношенные чеботы с рыжими голенищами, на кривых каблуках, вы безмятежно и даже с упоением будете шлепать по лужам, а вернувшись, поленитесь соскоблить глину с подобной обуви.

По шоферской путевке я получил из Первого московского таксомоторного парка машину не старую и не плохую, форд-лимузин американского производства. От роду ему не больше двух лет, но во что он превратился! Поршневые пальцы и толкатели резко стучат в моторе. Аккумулятор – на последнем вздохе, надо всегда держать наготове ручку для заводки. Тормоза или совсем не берут, или прилипают целой колодкой к барабану. Гудок прерывается, как хрип умирающего. Один фонарь слепой, другой слепнет каждую минуту. Спидометр вырван с мясом. «Дворник» (снегоочиститель) давно исчез, и через каждые несколько минут приходится становиться, чтобы протирать стекло снаружи тряпкой. Ну, а внизу, кругом – все безнадежно дребезжит, гремит, грохочет, – не автомобиль, а расхлябанный по проселкам дедовский тарантас. Как ни едешь, все равно лязг и звон. Все равно после смены придется подтягивать все винты. Так уж лучше поторопиться. И машину пускают вскачь по ухабам, по лужам, не стесняясь и не щадя. Равнодушие, обезличка в полгода превращают новенькую машину в развалину. А с развалиной и подавно перестают церемониться.

Теперь стою у Киевского вокзала, жду экспресса. Ждать остается долго. Но только я размечтался о новых приезжих пассажирах, как один уже влез в такси. И вовсе не киевлянин. Московский поджарый гражданчик, в каракулевом кепи, с повелительным голосом.

– На Варварку! Хотя нет, сначала на Сивцев Вражек.

Гражданчик молчит и только один раз делает сухое замечание:

– Езжайте тише! Не бойтесь, вы свое заработаете.

И в самом деле, гражданчик задает мне работу. Заполучив такси, он не так легко выпустит его из рук.

На Сивцевом пассажир исчезает в воротах и через четверть часа выходит со всей семьей.

– Давайте сначала к Калужской заставе!

У заставы выпархивает жена. Потом мы едем на Земляной вал. Ждем. Оттуда – на Долгоруковскую. Ждем. В купе вполголоса обсуждают какую-то склоку…

Стоп. Свисток. Милиция. Проехал желтый сигнал светофора.

– Не видишь, что ли? А еще очки надел. Что? В первый раз? Знаем – все вы в первый раз. Платите пять рублей.

Московские шоферы в большой ярости на милицию уличного движения. Штрафуют их строго и нещадно, за малейшее нарушение. Но не в этом, по-моему, недостаток отдела регулирования.

Штрафовать, конечно, приходится. Без этого московские шоферы, и без того довольно беззаботные, развинтились бы совсем. Беда в том, что некоторые постовые превращают штрафования в свою единственную обязанность по отношению к автотранспорту. Шофер должен чувствовать, что милиция не только воюет с ним за правила, но и помогает ему, звонит в гараж при поломке, заботится о посыпке скользких мест, строго удаляет с мостовой пьяных и ребятишек. А вот на центральном перекрестке, у памятника Пушкина, в страшную гололедицу, когда все машины заносит щепкой, милиционер занят только собиранием рублей. Не лучше ли бы раздобыть немного песку?

Или: машина идет быстрым ходом, и почти перед самым ее носом постовой внезапно вздумает дать желтый свет. Очень трудно остановиться. А с другой стороны машина только еще показалась на горизонте.

Или на Арбате: милиционер оштрафовал на пятерку, а у меня было целых тридцать рублей. И чудак пошел их разменивать; сходил в аптеку – не разме– нял; сходил в кооператив – не разменял; пошел в кафе – разменял наконец и, довольный, опять вернулся, отсутствовав на посту четырнадцать минут. Мало ли что могло случиться здесь за это время!..

С Долгоруковской гражданчик командует мне на Усачевку. С Усачевки, после ожидания, на Никитскую. Под конец проехали Проломные ворота, и в Зарядье, расплатившись, гражданчик нырнул в дверь парикмахерской.

Этот наезд был на двадцать четыре рубля. Ф-фу-у… Надо пообедать.

Ранние сумерки спускаются на Москву. Столица загорается миллионами огней. Пестры неоновые рекламы на площадях. Грозно мигают светофоры. Громадные потоки людей переполняют улицы. Нет города в Европе, производящего впечатление большей многолюдности, чем нынешняя Москва. Даже в Париже на Больших бульварах, даже в Лондоне у Пикадилли-Сэркус нет такого обильного и оживленного многолюдства.

В этом кипящем людовороте советской столицы такси нужны, они нужны немногим меньше, чем трамваи и автобусы. Таксомотор давно перестал быть роскошью для московского трудящегося. Он стал необходимым удобством, которое экономит не только время, но и деньги. Недавно в газетах с гордостью сообщалось, что от четырнадцати тысяч московских извозчиков осталось только четыреста. Очень приятно, но где замена?

В городе прибавился миллион жителей, подвижных, непоседливых, бойких. Это не прежние сонные старожилы, годами сидевшие по задним дворам. Эти живут, эти ездят! Они отбывают и прибывают в командировки, на новостройки, они переделывают самую столицу и собственную свою жизнь, каждодневно обзаводятся новым имуществом и возят к себе домой.

По тарифу такси сейчас в три-четыре раза дешевле извозчика. Даже в театр, если поехать вчетвером, выйдет не дороже, чем в автобусе. Но по громадной трехмиллионной столице бегают меньше пятисот такси. Минус сотня, закрепленная за учреждениями. Минус ремонтируемые. С такой горстью, пожалуй, возмечтаешь об извозчиках! Москве нужны на следующий год, худо-бедно, полторы тысячи таксомоторов. Цифра вовсе не страшная, ее даст автопромышленность. Но вот беда – нет гаражей. Автогаражное строительство Московского Совета печально хромает. На тридцать пятый год запроектирован только один таксигараж на пятьсот машин. Этого мало! Во что бы то ни стало два гаража потребуем от нового состава Моссовета.

К Главному телеграфу подошла взволнованная семья.

– К Белорусскому вокзалу. Только, пожалуйста, поскорее. На поезд опаздываем.

Мать и взрослая дочь, очевидно, уезжают. Сын, молодой человек, провожает, и при этом мертвецки пьян.

– Э-уа-уа-увася!.. Увася где?.. Ува-ася!..

– Петя, сиди тихо. Васи твоего нет. Мы с Ниной едем на вокзал, видишь сам.

– Нина? Зна-еем… А п-почему она молчит?

– Она не молчит, она волнуется, что мы опоздаем на поезд.

– В-волнуется? Н-ну и правильно! А Ува-вася куда пропал? Мне тут неудобно лежать! Я на Усачевку хочу.

Надо бы сдать Петю на попечение милиционера, но жалко задержать уезжающих женщин. К вокзалу мы прибываем за две минуты до отхода. Пассажирки исчезают, оставив пьяного расплачиваться. Не так легко высвободить такси от Пети. Он к тому же словоохотлив и лирически настроен.

– Ск-колько, говоришь? Рубль сорок? На, дружок, бери трояк… Какая сдача, что ты, милый, ш-шу-тишь? Плевал я на твою сдачу, б-болван! Ну, бери, умоляю. Вот на к-колени перед тобой становлюсь. Это тебе не буржуй дает, а твой же брат-товарищ! Загордились, сволочи, от своего товарища на чай не берут! Мне твое лицо симпатично, скажу откровенно… А У-ув-вася – подлец… Ты меня повыше бери, а то я боюсь щекотки!.. А то, может, на Усачевку поедем? Хороший ты человек, простой! Совсем как я. Постой, разве ты тут не останешься?!

Пьяный пассажир – сущий клад для шофера-рвача. Пьяных возят «на старика», то есть при посадке не выключают со счетчика сумму предыдущей поездки. Их обсчитывают или просто выгребают все из доверчиво растопыренного бумажника. Впрочем, бывают и убыточные пьяницы. Ничего не заплатит, забудет все на свете и еще съездит по уху шофера.

С утра – у того же вокзала. Мое задрипанное такси скромно жмется у шикарных «роллс-ройсов» с дипломатическими флажками. Прибыл варшавский поезд. Суетня с носильщиками, чемоданами и гидами. Мне досталась тяжеловесная зажиточная американская пара.

– Ты сосчитал багаж, Фрэд?

– Три раза. Все-таки надо было дать кондуктору на чай. Смотри-ка, здесь совсем не холодно.

– Однако закутайся покрепче. Напрасно мы завтракали в вагоне. Ведь сейчас по расписанию будет второй завтрак.

– Перестань с этой экономией, Молли. Я тебе сказал, что ни в чем не буду себе отказывать. Что это значит: пектопан? Вот уже четвертый раз на вывеске?

– Здесь ведь другой алфавит. Это, наверно, значит по-русски ресторан.

– Ты всегда догадываешься раньше моего! Полисмены здесь неплохи. Смотри, гастрономический магазин! Булочная… А говорили, что… Но вот все-таки очередь. Целый хвост… Молли! Честное слово, хвосту киоска за газетами. Хорошенькое дело! Тынк оф дэт!

– Тебе, наверно, показалось.

В бывшем Охотном ряду пассажиры оживляются и, приотворив дверцы, задирают головы на новые здания.

– Оу, зэт'с файн!

У «Метрополя», после уплаты за проезд, Фрэд долго роется в кошельке, переполненном монетами разных стран. Протягивает наконец тридцать польских грошей. И, встретив отказ, смущенно исчезает в дверях отеля.

Опять пассажиры, еще и еще.

Двое узбеков набрали всякого добра в Центральном универмаге и едут в гостиницу.

Девушки с «Шарикоподшипника» везут свернутые в трубку чертежи.

Тройка озабоченных людей тащит сложенные в узел флаги для избирательного собрания и гипсовый бюст.

Хозяйка перевозит ручную швейную машину.

Старый рабочий купил стул.

Куда-то на выставку перевозят небольшую модель электрической машины…

Многое из этой поклажи я, по инструкции, не вправе возить.

Но инструкция по перевозке багажа на такси составлена узко и придирчиво. Инструкция – это только повод для мелких взяток за ее нарушение. Шофер сначала покуражится, потом везет ручную машинку и получает за это усиленные чаевые. Вообще, как заискивают московские пассажиры перед сердитым, насупленным, развалившимся на сиденье шофером! Как обхаживают эту мрачную небритую личность! Уже дворники у нас давно куда опрятнее, вежливее, чем шоферы столичных таксомоторов. Почему бы им, кстати, не приодеться? Если Автотрест не может еще завести форму, пусть пока выдаст хоть фуражки приличного образца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю