Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Кольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 38 страниц)
«А затем… мы наш, мы новый мир построим» – сегодня это звучит не как символ, не как обещание. Построим безусловно, и можно даже сказать – как и где. Вот здесь будет металлургия, здесь совхозы, а здесь Волго-Донской канал. Вот там новые рудники, а там – автомобильный завод.
Нет в мире такого телефона, по которому можно было бы позвонить нашему директору и сказать: поручение выполняется, идет хорошо! Нет самого директора. Но приказы его воплощаются в жизнь сотнями миллионов людей, неустанно и уверенно, как будто бы сам он, живой, понукает и смеется, сердится и одобряет. Выполняются приказы, черт возьми!
1929
Мертвая петля
Трудно было найти дорогу. Карта вся исчерчена, измазана пометками и стрелками. Встречные относятся к расспросам очень подозрительно; соблюдают военную тайну, не говорят. А один красноармеец – тот даже, видимо, вполне сознательно, показал дорогу в штаб, совравши, будто там и есть аэродром. Пусть этот голубчик на мотоциклете прогуляется в штаб, там разберут, кто он и что, зачем ему аэродром.
В результате – опоздание на двенадцать минут. Все машины уже поднялись в воздух и где-то вдалеке действуют. Только одна осталась на пустынном болотистом поле. Молодой летчик Смирдин терпеливо шагает кругом аппарата.
– Простите, задержал. Не сразу нашел аэродром.
– Ну, какой это аэродром. Просто площадка. Хорошо еще, такую нашли. Ведь кругом леса. Трудно будет устраиваться с авиационными базами на войне.
– Приступим?
– Так точно. Только, извиняюсь, у нас все кожаные куртки разобраны. Придется вам лететь в вашем френче. Сегодня не очень холодно.
– Ладно. А шлем?
– Да, и шлем! Ах ты, черт, нет ни одного лишнего шлема. Придется уж фуражку надеть козырьком назад, – я думаю, сойдет. Или, может быть, до другого раза отложить? Тогда все приготовили бы.
– Э, нет. Давайте садиться. Программа, как условились?
– Так точно. Несколько переворотов, затем три петли и, наконец, штопор. Давайте привязываться.
Никто не толпится около самолета, никто не пялится разинутым фотоаппаратом, никто не желает счастливого пути и не сыплет авиационными остротами, самыми убогими из всех острот. Никто в стотысячный раз не бормочет: «От хорошей жизни не полетишь», никто игриво не обещает: «Я вам помашу, только вы, наверно, меня сверху не узнаете». В пустом поле летчик Смирдин серьезно, как молитву, совершает простой и важный обряд привязывания. Кругом пояса – один раз и накрест, через плечи, – два раза. Все замыкается в одной не очень надежной застежке на груди.
– Попробуйте приподняться.
– Не могу.
– Еще раз, изо всех сил.
– И сейчас не могу.
– Значит, хорошо. Только не заденьте случайно застежку. Она отпирается разом, и тогда вы…
Он смеется и сам подвязывается на заднем сиденье. Как прекрасно сидеть здесь опять на боевом разведчике после душных, закрытых пассажирских самолетов! Их форма лжива. Они копируют земное обиталище человека: стены, пол, окна, потолок. По ним можно ходить, передвигаться, даже сидеть в уборной. Это надуманно и комически условно, как быт дрессированных мышей в клетке, которую шарманщик, раскачивая, носит по дворам.
На боевой машине летающий укрыт только до середины своего тела. Голова, плечи, руки свободны. Они отданы воздуху. Вот можно перекинуть руки через борта и опустить их в волны воздушного океана. Как будто на речной байдарке – чуть перегнулся и зачерпнул рукой воды. Опоздали к веку авиации суеверные крестьянские легенды. В них был бы создан новый тип воздушной русалки. Голова, плечи, руки людские, а ниже, от пояса, – жесткий хвост со стабилизатором и два велосипедных колеса…
Аппарат неистово взял вверх. Тут в военной обстановке не полагается долгих сроков для набирания высоты. Стрелка на альтиметре рвется к цифре 1000. Здесь у меня все приборы и рычаги – самолет с двойным управлением, и летчик уступил свое переднее место. Можно было бы приучаться к управлению… Но никогда еще аппарат так резко не шел вверх.
Точно автомобиль на очень крутую гору, когда даже слегка запрокидывает назад.
Нет, не слегка. Что-то уж очень круто. Как будто на стену. Где это, кажется, в цирке, автомобиль с разбегу въезжал почти вертикально? И…
Дальше происходит нечто сумасшедшее. Звук мотора разом переходит в визгливую истерическую ноту и на ней обрывается. Вместо него – дикий свист ветра в ушах.
Правое крыло падает вниз, и я вместе с ним, на бок, вниз головой.
На одно мгновенье проносится перед глазами крыло левое. На миг в одном кинокадре мелькает далекая земля. Но почему-то над головой.
Еще несколько мгновений почти полной потери сознания и ощущений. Это можно сравнить только с тем, как отец в детстве подымал от земли и колесом переворачивал вокруг оси. Но то было быстро, а это – нескончаемо долго и мучительно непонятно.
И не на полметра, а на тысячу метров от земли. И без точки опоры. Просто большой кусок металла с двумя привязанными людьми кувыркается в пустом пространстве, в одном километре от твердой поверхности, по которой полагается ходить человеку.
Затем вдруг – так же неожиданно, как если, падая с шестого этажа, вы остановились бы в воздухе на полпути, – голова опять оказывается на плечах и ноги под ногами и нос самолета перед носом и где-то на сером небе, не во сне, а настоящее солнце…
Если в Художественном театре три с половиной часа переживают обидное слово, сказанное одним чеховским героем другому, – сколько десятилетий надо переживать вот это, только что случившееся?
Но летчик Смирдин не дает переживать. Прошло не более минуты – опять душу раздирающий крик остановился в горле мотора, и опять мы валимся вбок, вниз головой, в пучину, в смерть, в небытие. И опять аппарат, повернувшись, как ключ в скважине, вокруг своей оси, несется дальше в пространство.
Это уже второй переворот, не октябрьский, не февральский, а просто переворот самолета в воздухе, одна из труднейших и опаснейших, но обязательная и заурядная фигура высшего пилотажа. Не сделать ее, отказаться – такое, конечно, может случиться с хорошим летчиком. Но это показалось бы столь же странным, как на общем собрании отказ от отчета в денежных суммах со ссылкой на отсутствие ораторского таланта. Как хочешь – с талантом или без, а уж перевернись, отчитайся.
Промежутки между переворотами Смирдин делает очень короткие, самое же кувырканье – нескончаемо. Это могло только казаться. Но часы на левой руке – ведь у них, у стальных швейцарских часов, не кружится голова. Пока мы в свисте и вое, в спазмах и коротких выкриках истязаемого летчиком мотора, то лезем на воображаемую стену, то валимся с нее, пока сердце и легкие, потеряв все темпы, пляшут первый такой же за все существование танец, – маленькая белая штучка с двумя стрелками холодно отсчитывает секунды. Она не хочет торопиться. Она не знает.
Еще перевороты. Один, два… три? Всего, кажется, пять? И дальше – мы просто летим. Какое счастье лететь просто! Лететь на чудесном разведчике вперед, в небо, на большой высоте. Просто, а не вниз головой. Даже на землю не хочется, если бы только опять не кувыркаться, не падать беспомощным куском с запрокинутыми вверх ногами.
Можно с трудом, насколько позволяют жесткие привязные ленты, оглянуться назад. Летчик Смирдин смотрит вопросительно. Он встревожен. Почему? Ясно почему. Это дико, но да, я должен подбодрить летчика. Он смущен, как акробат, которому довелось потащить под цирковой купол человека из публики и вместе с ним кидаться с трапеции вниз головой, без сетки. Ведь без сетки! Летчик Смирдин беспокоится! Я улыбаюсь очень широко, одними губами. Так деревянно улыбаются только в балете. И киваю несколько раз головой. Это значит – все в порядке, будем продолжать фигурный пилотаж.
Подготовка и переход в мертвую петлю – те же, что при перевороте. Но медленнее и злее. Ежели вообще приучать людей к этим штукам, надо начинать с петли и потом переходить к переворотам. Внезапность переворота тогда чувствовалась бы как облегчение после напряжения петли. А то сегодня – сначала словно надрезывали ножичком опухоль на пальце, а потом, в том же порядке, тщательно распарывают живот.
Аппарат полез в гору, но очень долго. Он набирает высоту, разгон. В этом разгоне – вся логика петли, ее гарантия по закону механики. Сейчас никакие другие законы – ни советские, ни буржуазные – для нас не писаны. Один лишь истрепанный том физики Краевича, в обглоданном переплете, перепачканный чернильными кляксами, правит нами. На некоей странице был нарисован чертеж: рука вращает в воздухе привязанный на веревке камень; камень описывает круг. Холодный старик Краевич равнодушно называл тот камень физическим телом. И мы для Краевича такое же физическое тело. Не снизойдет, не помилует, если мы нарушим его законы, не наберем достаточной высоты, не получим должной инерции для полета вверх ногами с выключенным мотором.
Взлезание по вертикали кончилось. Передний бортик самолета с пропеллером совсем поднялся вверх, загнулся куда-то назад. Мотор стих. И теперь, в одном тонком вое ветра, мы остались висеть вниз головами, колесами вверх. Видимо, навеки.
Что же происходит? Перед глазами – земля. Она служит потолком, небосводом. А небо? Оно над… Над чем оно? Оно над ногами. Над запрокинутыми вверх подошвами. Так, что ли? Кажется, так. А этот рычаг? Я слегка привалился на него, куда-то двигаю. Это – рычаг управления. Путаю управление? Нет, сейчас уже ничего не спутаешь. Самолет выключил мотор, и пока он не пройдет мертвую точку, не опустится по дуге, он – просто принадлежащее Краевичу физическое тело. Хватит разгону – круг будет описан. Не хватит – машина упадет вниз бессмысленным тяжелым куском железа.
А это что? Записная книжка. Старая, зеленая. И карандашик. Серебряный. Вниз головой, а книжку и карандашик держу крепко. Почему же? Потому что… Это очень смешно. Потому что я держусь за них. Вот дурак – на самолете, в петле, и держится за записную книжку, чтобы не упасть!
А фуражка? Она надета козырьком назад. Значит, звезда очутилась на затылке. Если сейчас мы упадем, – как я буду лежать на земле? Если вниз лицом, козырек и звезда будут смотреть вверх. Когда люди придут подбирать, они примут затылок за лицо.
Но ноги, ведь ноги будут торчать носками – куда? Носками вниз.
А если наоборот? Тогда тоже не поймут. Лицо будет разбито, залито. Они тогда перевернут меня вверх лицом. То есть вверх затылком. Они долго не будут понимать, в чем дело.
…Это не мысль. Это – бред. К машине привязано ремнями шестьдесят кило костей и мускулов. Они бесчувственны. Только в одной точке, на одном участочке мозга еще тлеет и мигает, как задуваемая свеча, слабый, прерывистый ток сознания. Но позади! В сорока сантиметрах от меня сидит великолепный, полноценный, блестяще спокойный экземпляр летающего человека. Он-то не бредит! Он повелевает машиной и воздухом, он здесь, на дикой высоте, трезв, спокоен, он уверенно перелистывает страницы физических законов, он рассчитал разгон. И сейчас, разумно выжидая, целится холодно, подстерегает момент, когда, выровняв аппарат, опять включит мотор и опять понесется вперед стремительными вихревыми темпами. Я горжусь, что рядом сидит такой!
Как не гордиться за человека, если он за короткую свою жизнь успевает достигнуть сказочного синтеза строгой научной математической, технической мысли и чуждых ему, человеку, птичьих инстинктов падения и кувыркания в воздухе!
И ведь как скоро! Два года! Обыкновенный земной человек идет в школу летунов и через два года сдает строгому экзаменатору не просто полет, а эти все, в буквальном смысле головокружительные, кувыркания в воздухе, именуемые фигурами высшего пилотажа.
Да что фигуры! Ведь они только подробность, звено, одна из деталей в общей квалификации военного летчика. С него спрашивают чудовищную уйму вещей.
Этот человек должен отсюда, с высоты, безупречно понимать местность. И не только сейчас, когда внизу переливаются какие-то пятна, цвета, но и зимой, когда все покрыто сплошной белой пеленой.
Он должен разбираться не только во взрывах снарядов, но и в огоньках отдельных выстрелов, находить и запоминать расположение стрелков.
Ему предписано стрелять из пулеметов – из глухо прикрепленного и из вращающегося. По неподвижным и по передвигающимся, по земным и воздушным мишеням.
Он обязан по особым зеркалам высчитывать точные углы и расстояния для огня, для бомбометания и производить фотосъемки. И даже, идя на малой высоте, бреющим полетом, захватывать подбрасываемые с земли вымпелы – приказания.
Но и этого мало. В сложнейших, головоломных своих движениях он не один, как сейчас. Он действует в составе авиазвена, отряда, эскадрильи, имеет рядом с собой, над собой, под собой соседей, крылатых боевых товарищей. И не смеет их даже легонечко толкнуть, ибо толчок – смерть. Он и не толкает, он действует точно, выдержанно, смело. Как не гордиться!
И этот удивительный, такой разумный и такой безумный, летающий воин, крылатый боец – он не бог. Он просто хороший военный летчик, один из множества хороших летчиков. Красных летчиков. Летчиков Красной Армии!
Он и сотни ему подобных рабочих и крестьян буднично, деловито обучаются в наших школах и после двух-трех лет овладевают этими сумасшедшими, непостижимыми для земного человека движениями в воздухе. И используют их для борьбы. Для обороны своего, породившего их, государства трудящихся. Как же не гордиться вот этим, кто сидит в сорока сантиметрах от меня!
1929
Действующие лица
В этот день испанский премьер-министр генерал Аспар заявил, что при новых выборах в палату никаких беспорядков допущено не будет. Король Альфонс выехал в Лондон, чтобы навестить свою тещу, принцессу Беатрису, перенесшую тяжелую болезнь.
В этот же день государственный банк Англии переехал в новоотстроенное здание.
В этот же день газеты взволнованно сообщали о потрясающей свадьбе французского чемпиона по плаванию Жоржа Буйи, который венчался со спортсменкой Марией Дельфед в бассейне для плавания, причем не только он и невеста, но и все свидетели, и приглашенные, и сам пастор были в купальных костюмах.
В этот же день число прошений о визе на въезд в СССР, подаваемых в нью-йоркское отделение Амторга безработными инженерами, повысилось до ста двадцати пяти.
В этот же день Гвардейское объединение и Союз нижегородских драгун служили в парижской православной церкви на улице Дарю панихиду по невинно убиенном императоре Александре Втором по случаю пятидесятилетия со дня его кончины.
В этот же день сэр Освальд Мосли и его молодая супруга Винтия, урожденная Керзон, сообщили о выходе своем из британской рабочей партии.
В этот же день обанкротилась, оставив долг в четыреста сорок семь миллионов франков, авиационная компания «Аэропосталь».
В этот же день парикмахерская в американском городе Сиэттле вывесила плакат: «Безработный должен быть свежо побрит, иначе у него никаких шансов получить работу». Как сообщает мировая пресса, остроумный парикмахер заполучил до вечера более четырехсот клиентов.
И в этот же самый день, далеко в стороне от всезнающих корреспондентов этой мировой прессы, в глухом Заволжье, в бывшей царской Уфимской губернии, в тихом сельце Муханове, толпа людей, толпа серых баб и мужиков, обыкновенных российских баб и мужиков, в худых зипунах и кожухах, в грубых валенках из жестких колючих оческов, вышла до утренней зари за околицу и, прикрывая лица от ледяного ветра, двинулась за три версты в открытое поле.
Когда в Муханове пять часов утра, в Париже недалеко за полночь. Там трепетно мигают электровывески кабаков и голодные оборванцы с поклоном открывают дверцы автомобилей, получая взамен медную монету или холодный взгляд. В этот же самый час в Муханове люди в зипунах, в грубых облупленных валенках, изредка усмехаясь, делали странное, даже тревожное в своей необычности дело.
Часть мужиков и баб сгребала лопатами снег и сбивала его в большие твердые четырехугольные кучи в шахматном порядке на равных расстояниях друг от друга. Кучи вырастали так уверенно и деловито, будто сюда, на это заброшенное бескрайнее поле за Волгой, вот сию минуту приедут грузовики из коммунального хозяйства и уберут снег, чтобы здесь тотчас же могло открыться столичное движение пешеходов и трамваев.
Другие совершали еще более странное действие. Запрягали низкорослых, животастых, обындевевших лошадей, надев на них обмерзлую упряжь; они большим треугольным деревянным утюгом закапывали снежные комья в землю.
Снегозадержание – эта новинка пришла на село вместе с другими чудесами и отчаянными диковинами последнего года. Тысячу зим проспали люди за Волгой, неподвижно пролежали под овечьими шкурами, как медведи лежат в душной берлоге. Тысячу весен подымали опухшие глаза на солнце, на пашню, щупая взглядом ручьи растопленного снега, тревожно испытывая влажность почвы и ища в ней свой приговор.
В тысячу первую зиму пришел колхоз, затарахтел трактор и вместе с ними вывалился целый ворох вещей, неслыханных, озорных, по виду иногда наивных, по детской простоте как бы даже мальчишеских – вместе с тем занозистых, въедливо неопровержимых вещей.
Свалился в деревню силос, свалился оглушительный, с нагловатым хрипом, всезнающий радиоговоритель. Свалился инкубаторий – необыкновенный курячий родильный дом. Свалилось кино – простейшее волшебство на обыкновенной грязноватой простыне. Свалилась протравка семян, и стенгазета, и кружок безбожников, и вот это – простая, но диковинная работа со снегом.
Отчего бы в самом деле, вместо того чтобы скулить на малый снегопад, вместо того чтобы клясть в бога мать ветер, уносящий от земли скупую снежную крупу, отчего ее не собрать, не сбить в кучу, не пришить к земле, не запрятать снег в самую землю, не согреть снегом самое зерно? Отчего бы и не так? Колхозники усмехаются и проводят снегозадержание. Если по-новому, так уж по-новому.
Мухановцы, вчерашние отсталые единоличники, сегодня состоят в центральном ядре громадного передового колхоза «Сила стали». Вокруг колхоза – сплошной коллективизированный Кинель-Черкасский район. Вокруг района – левобережная часть Средне-волжского края, та, что на участке земли величиной в среднеевропейское государство целиком в этом году переходит на коллективные, социалистические формы сельского хозяйства.
Это далось очень быстро, но совсем не так легко.
Два года назад вокруг Муханова пестрела мелкая сыпь разбросанных деревень, хуторов и выселков. Хутора не старые, не столыпинских, а советских времен. Шайка нынешних, новейших столыпинцев, шайка кондратьевских вредителей засела еще шесть лет назад в краевом земотделе и изо дня в день дробила, распыляла, расщепляла, разбрасывала крестьянские хозяйства, не давала им сближать и объединять свои земли.
Новосозданные карликовые деревеньки и хутора косились, пыжились друг на друга, вели унылые и скучные тяжбы по чересполосице, по выгонам, по школьным раскладкам. Они замыкались в крохотные, притаившиеся, враждебные друг другу и всему миру крепости. На этой вражде расцветали сельский поп, кулак, чиновник из земотдела.
Это могло кончиться плохо. Но налетели свежие ветры, год великого перелома взъерошил притаившуюся жизнь, встряхнул все до основания. Столкнул между собой деревеньки и хутора. Столкнул сначала вслепую – по горизонтали, по законам отсталой географии. И потом столкнул правильно, по классовой вертикали, богатых с бедными, угнетателей с угнетаемыми. И тогда глупые стены крепостей пали. Вредительски разбросанная, раздробленная деревня слилась в одно громадное артельное хозяйство.
Громадный колхоз завязался поначалу в маленьком селе Софьевке. Здесь застучал первый трактор, здесь озабоченно затараторило первое собрание. К Софьевке пришились Ильменевка и Федоровка. А потом Михайловка. А потом Васильевка. А потом Дмитровка. А потом Тростянка. Потом стали прилипать хутора: Отрадное, Привет, Степан Разин, Эхо, Океан. И еще хутор Зацепин. В пять дворов хутор. Влился.
Но село Муханово все не вливалось. Самое большое село. Да еще посредине колхозных земель. Приходилось тракторам объезжать по нескольку километров кругом.
В Муханове насчет колхоза было трудно.
– Им говоришь, а они хохочут. «Может, вопросы есть?» Молчат. Голосую. «За?» Никто не поднимает. «Против» – тоже никто.
Это рассказывает товарищ Ксения Львова, знающая печальный путь колхоза «Сила стали».
Мухановские бабы стращали барщиной, которую будто бы придется отбывать в колхозе. За бабами, в кулисах, действовала кулацкая режиссура.
– Рассказывали, что появился какой-то человек со звездой на фуражке и говорил определенно, что скоро переменится власть и колхозникам тогда от новых правителей несдобровать.
Но когда рядом с мухановскими землями стали проворно орудовать колхозные машины, настроение быстро сломалось.
– Больно здорово трактора пашут… Вот бы где собрание сделать. Все бы мужики со своими плугами с поля убрались и в колхоз бы взошли.
Инициативная группа решила сделать еще одну попытку. Назначили собрание. Пришла туда Львова.
– Решили на повестку поставить первым вопрос о хлебозаготовках (тогда обязательно придут). А в «разном» вдвинуть колхоз… Речь моя свелась к следующему: во-первых, я выложила все слухи и небылицы о колхозе, которые услышала от самих же мухановцев. Во-вторых, вместо агитации за колхоз рассказала подробно об одном из производственных совещаний, на котором мне пришлось присутствовать. Посыпались вопросы о колхозной работе, внутренних распорядках, об оплате труда. «Мы раньше этого ничего не слышали», – говорили крестьяне. Слышали, конечно, и знали, ибо доклады о колхозе ставились, но тогда еще не переварилось все это в головах.
Стали голосовать «колхоз». Все руки – за, только две против:
– Ты зачем не сказала, что о колхозе собрание будет; мы бы не пришли. Пиши наши две души против.
– Насильно в колхоз не загоняем, дядя Семен. Не хочешь – не пойдешь. Кто не желает, пусть приходит в сельсовет и выписывается…
– В течение трех дней, – рассказывает Львова, – никаких заявок о выходе не поступило. Тогда приехал из Софьевки агроном и член совета колхоза провести решающее собрание и выбрать правление. На этом собрании женщины и мужчины разделились на две стороны. Первая сторона без передышки бушевала, заявляла о нежелании вступить в колхоз, а все мужчины единогласно были «за». Но когда стали голосовать кандидатов в правление, женщины приняли самое активное участие в обсуждении их кандидатур. «Давайте Левашева!» Председатель шутя уговаривал: «Да тише вы, вы же не колхозницы!..»
За Левашева подняли руки поголовно все «неколхозницы». Только левашевская жена скандалила:
– Ах ты черт, дьявол пропадущий! Не надо мне тебя такого! Не нужен ты мне, не видала я твоего колхоза! Не пущу ночевать, пропадай как собака!
А муж смущенно успокаивал:
– Тише ты, не кричи. Не пустишь, ну и ладно. Не ори только ради бога.
Большой бублик колхозных земель заполнился в середине. После присоединения Муханова получилось громадное хозяйство на семьсот дворов, на семь тысяч гектаров, с могучей тракторной колонной, с прицепным инвентарем, с лошадьми, с рогатым скотом. Начали строить кирпичный завод, инкубаторий, больницу, школу, множество всяких прочих обзаведении. «Сила стали» стала считаться одним из виднейших колхозов в крае. Уже потянулись сюда паломники, жаждущие свежего колхозного опыта, молодой премудрости социалистического сельского хозяйства.
Но неотвердевшее тело новорожденного хозяйства стала точить нежданная болезнь. Вместо премудрости в колхозе засела перемудрость.
Председатель правления «Сила стали» товарищ Петухов, работник краевого масштаба и, по-видимому, всесоюзного административного размаха, стал вправлять свежую, еще не освоившуюся в колхозе крестьянскую массу в жесткие рамки начальственного произвола.
Жаркое пламя артельности, трудовой спайки, задорная удаль коллективной работы – все померкло, съежилось, осунулось под суровым взглядом председателя Петухова.
Председатель читал в газетах звонкие заголовки «На колхозном фронте». Он почувствовал себя фронтовым командиром, владыкой и повелителем трехтысячной колхозной дивизии, с кавалерией, тракторно-танковыми частями, обозами и штабной канцелярией.
Вместо производственных совещаний и коллективно обдуманных решений он ввел систему единоличных приказов по колхозу. По одному параграфу одних людей гнали на работу, часто непосильную и бессмысленную, по другому параграфу другие люди освобождались и сладко лодырничали, по третьему, четвертому, десятому параграфам колхозники получали выговоры, благодарности, штрафы и награды.
Петухов гордился своей стройной системой управления. Колхоз был похож на совхоз. Вернее, он ни на что не был похож.
Колхозники ломали перед строгим председателем шапку… Основная гуща, бедняки и середняки, сразу как-то осела под твердым нажимом самовластного председателя. У нее еще не было опыта борьбы за свою артельную демократию. Хуже того – многие из вчерашних единоличников простодушно полагали, что эта унылая служебная лямка – это и есть настоящий колхозный распорядок, что иного не бывает.
Зато отлично обжилась подле Петухова кучка зажиточных, попросту кулаков, которых председатель принял, дозволив предварительно распродать скот и богатый инвентарь. Они образовали вокруг председателя законодательную палату и управляли колхозной массой от имени шефа. Управляли так, что бедняк взвыл, а середняк, мухановский, тростниковский, Михайловский, федоровский середняк, тот, что раньше так охотно тянул руку за колхоз, стал потихоньку выписываться. Петухов делал вид, что не замечает отлива. Вместе с кулацким своим сенатом этот левейший колхозный администратор говорил об уходящих середняках как о ненужных лодырях
Казенщина в управлении скоро дала себя почувствовать. Никто не хотел работать на полную силу. Никто не тревожился, не боялся за посевы, за уборку, за использование машин. Хозяйство начало хиреть и разоряться.
Перевыборы правления встряхнули тоскливую мертвечину. Колхозники взялись за Петухова плотно. Осветилось его незаконное потворство кулакам-лишенцам, сопротивление встречному плану хлебозаготовок, преступно головотяпское обращение с тракторной колонной. Его выбросили из колхоза и из партии. Стали чистить колхоз – выгонять вслед за Петуховым его друзей-кулаков.
С новым правлением «Сила стали» опять ожила, весело зашевелилась. В руководство вошли люди твердые, но простые, не заносчивые. Первые же начинания, первые проявления в массовой работе встречены были бурным подъемом. Взорвалась, вышла наружу крестьянская сметка, появилось свое, колхозное изобретательство, и вовсе не наивное, а складное, передовое, удачливое. Отдельные разбросанные деревни, поселки и хутора, объединившись общим хозяйством, почувствовали себя совсем недалеко друг от друга.
Муханово, угрюмое неподвижное Муханово, при новом правлении растормошилось больше всех. Зашагали по избам инициативные группы, зашумели колхозные «красные сваты», вербовочные бригады, языкастые селькоры. И вот в Муханове сто процентов, мы сидим в сумерках в каморке председателя и каждые пять минут смеемся. Это когда по привычке хватаемся за то, что уже кончилось.
– Как же заем распределился среди единоличников? Ах, да – ведь единоличников уже больше нет!
– А как будут семена единоли… Забыл, забыл, – здесь теперь только колхозные. Никак не привыкнешь!
Эти сто процентов – не чета прошлогодним.
Те были с разбегу, рыхлые, водянистые, часто прямо липовые проценты. Эти взяты в упорном повседневном бою за коллективизацию, к ним мы пришли по ухабам, с толчками вправо и влево, но твердо пришли по земле, а не сомнительно припорхнули на крылышках.
И при ста процентах жизнь в Муханове еще далека от социалистического рая. Село, только что превратившееся в колхоз, еще по колена в старом. В нем не затихает классовая борьба, здесь есть недовольные и есть причины для недовольства. Это только в пьесах наших благонамеренных авторов честные крестьяне, голоснув за колхоз, больше ничего не делают, как пляшут камаринского под звуки «Интернационала».
В Муханове кулак потихоньку, уже совсем ослабевшими руками, но все еще придерживает бедняка. В Муханове не хватает вдосталь картошки. Нет лекарств в мухановской амбулатории, а в мухановской школе ребята, хотя и прочли мне наизусть, без запинки длиннющее стихотворение об океанском шторме и героях-краснофлотцах, но ни чтецы, и никто не знал, что такое океан и что такое краснофлотец… Прорех целое множество, схватишься за одну, а уже зовет другая.
Но разве страшны эти маленькие прорешки, если самое главное уже сшито и завязано крепким узлом? Ведь возврата нет! Ведь уже произошло самое неслыханное, самое великое из того, что могло произойти за много веков. Сто миллионов мелких, жалких, раздробленных хозяев поверили партии большевиков, что лучше будет, если объединить труд и орудия производства.
Мухановские, а кроме них – ильменевские да еще димитровские, Михайловские, федоровские и всякие иные перестали думать дедовской, изуродованной царями головой. Они поверили в новое, проверили и теперь сами готовы доказать каждому: засуха не страшна, если снегом согреть и напоить зерно Бедность не страшна, если работать и хозяйствовать артелью.
Именно это, величайшее из событий, определяющих судьбы мира, проморгали те, кто, насилуя мировой эфир и телеграфную проволоку, поспешают за тещей испанского короля Альфонса, за несравненным женихом в купальном костюме.
Она, мировая печать, не забывает сообщать и о советской стране. Но – жалкая бумажная потаскуха – о чем она дребезжит! Она пугает Европу призраками демпинга и советского принудительного труда.
Идиоты – разве страшно это? Разве этого надо бояться? Если бы в самом деле в нашей стране была система рабского труда – трудно ли было бы передовому цивилизованному буржуазному миру задушить государство с таким отсталым древнеримским строем социальных отношений?
Но ведь действительность много страшнее. «Я правду о тебе порасскажу такую, что хуже всякой лжи!»
Действительность то, что заволжские крестьяне, те же, что десять лет назад, раздавленные засухой, принимали кусок хлеба от американских благотворителей, теперь сознательно, разумно и своевременно выходят на поля удерживать снег.
Действительность то, что сто тридцать дворов в Муханове и еще двадцать миллионов по всей стране, миновав сомнения и колебания, преодолев право-левое сопротивление Петуховых, добровольно объединившись, задушив угнетателей, совместно эксплуатируют неистощимую природу шестой части света. И Герберт Гувер, еще недавно председатель снисходительной к нашей нищете АРА, теперь, в должности американского президента, трусит мощного экспорта продуктов колхозного труда.