Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Кольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)
Опять вечер, ночь, и опять пьяные. Но не чета вчерашнему простодушному Пете. Теперь это осколки какой-то неудавшейся великосветской вечеринки.
– Как хорошо, что мы от них удрали! И с такси повезло. Куда же мы направимся? Тамара, отдавайте приказы!
– Ну, куда же? Сама не знаю. В «Национале» были вчера… в «Гранд-отеле» – третьего дня. Может быть, к Илье Карловичу? У него всегда коньяк и новые пластинки. Но я уже не способна сегодня танцевать.
– Бедное дитя! Оно уже не способно. Шофер, свези куда-нибудь в веселое местечко! Ты, наверное, знаешь что-нибудь такое. Раньше шоферы всегда знали.
– Могу свезти на поля орошения подышать воздухом. Или в анатомический театр – там открыто всю ночь.
– Но-но-но! Тоже остряк нашелся! Твое дело – возить, а не острить. Скушный город – эта твоя Москва! Раньше веселее была. И шоферы услужливее были по ночам!
Опять утро. Везу из банка артельщика с заработной платой на завод. Потом с завода – мастера за манометрами. Обратно на завод – мастера и манометры. Потом роженицу с нервным мужем. Потом музыкантов из студии Станиславского – по домам. Потом непонятная личность с сибирским котом в руках.
Два юных прожигателя жизни, лет по четырнадцати, подрядили меня с Пушкинской площади на Арбатскую. Очень нервничали из-за счетчика. Однако сумма получилась скромная, даже предложили на чай. Но пакетик из купе пропал…
Забыл сказать: в последний день я сделал маленький опыт. Положил на заднее сиденье пакетик в газетной бумаге. В пакетике были: ключ, сапожная щетка, два яблока и «Записки охотника» Тургенева.
Четыре клиента пакета не тронули. Артельщик его даже не заметил: видно, нервничал с деньгами. Мастер по пути с завода шелестел свертком, изучал содержимое; на обратном пути просунул в окошечко: «Возьмите, кто-то забыл». Роженица с мужем не заметили. Музыканты острили насчет пакета, потом приказали мне передать его в милицию. То же и личность с котом в руках. А вот молодые люди – те слизнули пакет гладко и бесшумно.
Бежит под колесами столичная земля то темной гладью асфальта, то тряской зыбью булыжной мостовой. Странный, сложный город, замечательный город… И что в нем самое удивительное, чего не встретишь ни в одной столице мира, – нет противоречия между центром и окраинами, нет разницы в публике на главных улицах и за заставой.
Конечно, в Москве есть еще несметное число захолустных углов, грязных проездов, провинциальных тупиков. Но только углубишься в такую извилистую переулочную кишку, только вообразишь себя в медвежьем захолустье, и опять за поворотом – новые мощные здания, снопы света, просторные витрины универмага, кипучая столичная жизнь. Единственный мировой город, который не имеет дна, уголовных трущоб, город без очагов нищеты и проституции, лагерей безработных, без неравенства, большой город без трагических «гримас большого города»!
Последних своих пассажиров я забираю после ночного сеанса кино. Не пассажиров, а пассажирок, рабочих девушек, и целых пять. Число незаконное. Но так долго и весело упрашивают они довезти всех пятерых к «Каучуку», – ладно, пойду на это преступление. Все равно мне уж завтра не сидеть за рулем такси.
– А как она ему перцу задала, когда он завел про щечки!
– А все-таки научилась стрелять из пулемета. И Петьку полюбила!
– Попробуй не полюби такого… А как Чапаев ее чай позвал пить!
– А как они все вместе песни пели! Товарищ шофер, можно нам спеть?
– Смотря что. Скушную не разрешу.
– А «Конь вороной» можно?
– Ну, это, пожалуй, и я с вами спою.
– Смотри, пожалуйста, какой бойкий выискался… Веселый город – Москва!
1934
Солдаты Ленина
Говорят, что в жизни каждого человека, каким бы взрослым, самостоятельным и даже пожилым он ни был, смерть отца является толчком, последним, завершающим штрихом; каким-то напоминанием о необходимости жить своими силами, своими соками, не рассчитывая ни на кого.
Эта мысль, этот порыв, это устремление проступили почти мгновенно через пелену тягчайшей скорби, охватившей рабочий класс при известии о смерти Ленина.
Еще недвижное тело вождя лежало в занесенных снегом Горках, еще телеграф не достучался во все углы страны со своей страшной новостью, а уже в ответ из пролетарских центров в Москву и из самой Москвы сюда, в Горки, с каждым приезжающим, с каждым переступающим порог человеком приходила короткая и строгая внешне и такая бодрая, внутренне громкая ответная весть:
– Рабочие идут в партию.
В первые минуты и часы казалось, что эти приходы, эти заявления о готовности рабочих войти в ряды коммунистов, что это только отдельные трогательные манифестации, отдельные жесты преданности людей, потрясенных кончиной Ленина.
Жесты могут делать отдельные люди. Класс жестов не делает. Понадобилось немного, чтобы понять, каков размах движения в партию, охвативший весь рабочий класс в траурные ленинские дни. Не отдельные пролетарии, а десятки и сотни тысяч лучших рабочих пошли в партию, чтобы своей сплоченной массой заполнить великую брешь. Партия вела класс, и класс влил свежую бурлящую струю крови в жилы партии, потрясенной тягчайшим ударом.
Я помню эти собрания, необычные, угрюмо-торжественные, чем-то тревожные, чем-то схожие с собраниями в прифронтовой полосе. Они собирались на заводах, в паровозных депо, на огромных судостроительных верфях и в маленьких кустарных мастерских. Партия произнесла клятву о непоколебимой преданности ленинским заветам. Повторяли ее и новые большевики, переступившие порог партии в эти незабываемые дни.
Я знаю многих из тех, кто вошел в партию ленинским призывом. Не за всеми из них довелось проследить. Кто пропал из виду, кто подает о себе вести редкие и скудные, кто совсем снят со счета, не удержался в партии, выпал из нее. Но этих меньшинство. А остальные – остальные живут, работают, идут вперед и ведут за собой других.
Вагонный плотник при московском узле… В цеху было не топлено, не убрано после работы, плохо освещено во время собраний. Говорили об Ильиче, о потере, о том, что рабочие должны ее возместить. После докладов принимали новых партийцев. Он стоял среди других, тихий, немного неуклюжий, с длинными обвисшими усами и серой щетиной на щеках – то ли седой, то ли русый. Думалось: «Не слишком ли стар?» Медленно ворочая языком, он выдавил несколько слов, что-де тоже не прочь стать коммунистом, только выйдет ли что из этого… Я встретил его этим летом на юге, на большом украинском вагоноремонтном заводе. Никогда в жизни не узнал бы, если бы он сам не напомнил о первой встрече. За десять лет этот человек помолодел на пятнадцать. И длинные усы и борода канули в вечность, осталась только молодцеватая щеточка на верхней губе. Начальник большого цеха, культурный, передовой, грамотный, энергичный. Он делал на производственном совещании отчет о выполнении программы, о хорошем выполнении. Говорил с подъемом, со страстью, со множеством данных, цифр, процентных выкладок, с анализом себестоимости. Хвалил и выдвигал ударников, критиковал, издевался над лодырями, халтурщиками, головотяпами, и все это – не огульно, не вообще, а применительно к каждому отдельному человеку, давая индивидуальные характеристики, иронические оценки, политические формулировки отдельных поступков и проступков… Я похвалил его выступление. Он не был особенно польщен, заметил коротко: «А как же. Надо давать образцы конкретного руководства, бороться с обезличкой в отношении людей. Тут много молодых членов партии, надо им помочь ориентироваться друг в друге».
Молодой накладчик из двадцатой типографии – он тогда пришел на собрание, держа в руках большой, несфальцованный, сырой от краски лист. На листе было имя в широкой черной рамке. У накладчика руки измазаны краской, говорившей о смерти Ленина. Накладчик стал коммунистом. Накладчик вступил в партию. Он пошел на военную службу и учиться. Я его встречаю часто. Он теперь командир. Вы думаете, командир взвода? Накладчик, большевик ленинского призыва, командует сейчас батальоном! Это не так просто – командовать батальоном Красной Армии в тридцать четвертом году. Не все представляют себе, что значит эта работа по объему, сложности и ответственности.
Ткачиха, краснощекая и горластая, она, всхлипывая и сморкаясь, подняла руку на собрании двадцать шестого января девятьсот двадцать четвертого года, «Голубчик, – бормотала она, – голубчик милый, как же нам это тебя заменить, мыслимо ли дело!» Мы встретились с ткачихой: она секретарь райкома, а в районе – шестьдесят колхозов и пять больших фабрик по нескольку тысяч рабочих. Ткачиха сказала, что работы многонько, но не беда, вот только читать последнее время успеваешь очень мало. Да и книг нужных нет под рукой. Просила прислать новые вещи Горького, Ромен Роллана и что-нибудь по мировому хозяйству. «Сидишь по уши в хозяйстве районном, а от мирового тоже не хочется отставать».
Эта ткачиха – не одна. В важнейшем звене партийного руководства, в районном, сплошь и рядом работают большевики ленинского призыва. Это уже не молодая поросль партии, это стало одной из сильнейших ее скреп. В самом центре, в самой гуще партии и страны действуют эти люди, развернувшие сверхамериканские темпы социалистической стройки, возглавившие ударные бригады, перевыполнившие планы, освоившие новые, нигде не виданные производства, строящие самолеты и свинарники, доменные печи и цветочные оранжереи, собирающие старые калоши и пускающие в ход автомобильные заводы.
Таково величие учителя, гения и полководца: каждый день его сознательной жизни служил пролетариату и коммунизму; каждая строка его творений будет долгие годы служить им. Но даже своей смертью, повергая рабочий класс в глубокую скорбь, Ленин толкнул в борьбу новые сотни тысяч храбрых солдат пролетарской революции, продолжающих, непреклонно и победоносно, вместе с партией, великий поход в бесклассовое общество.
1934
Мужество
Николай Островский лежит на спине, плашмя, абсолютно неподвижно. Одеяло обернуто кругом длинного, тонкого, прямого столба его тела, как постоянный, не снимаемый футляр. Мумия.
Но в мумии что-то живет. Да. Тонкие кисти рук – только кисти – чуть-чуть шевелятся. Они влажны при пожатии. В одной из них слабо держится легкая палочка с тряпкой на конце. Слабым движением пальцы направляют палочку к лицу, тряпка отгоняет мух, дерзко собравшихся на уступах белого лица.
Живет и лицо. Страдания подсушили его черты, стерли краски, заострили углы. Но губы раскрыты, два ряда молодых зубов делают рот красивым. Эти уста говорят, этот голос спокоен, хотя и тих, но только изредка дрожит от утомления.
– Конечно, угроза войны на Дальнем Востоке очень велика. Если мы продадим Восточно-Китайскую, на границе станет немного спокойнее. Но вообще-то разве они не понимают, что опоздали воевать с нами? Ведь мы сильны и крепнем все больше. Ведь наша мощь накопляется и прибывает буквально с каждым днем, Вот на днях мне прочли из «Правды»…
Тут мы делаем новое страшное открытие. Не вся, нет, не вся голова этого человека живет! Два больших глаза своим тусклым, стеклянистым блеском не отвечают на солнечный луч, на лицо собеседника, на строчку в газете. Ко всему – человек еще слеп.
– Большинство речей писательского съезда я слышал по радио. Но должен сказать – много в речах не хватало. Мало, по-моему, отражена была тема обороны. И по докладу Ставского о работе с молодыми я ждал больше выступлений. Нам хотелось бы получить от более умелых товарищей их опыт: как рыскать по жизни, как находить интересное, ценное, какими глазами это все наблюдать…
Он говорит медленно, серьезно, следуя ходу своей мысли, будничным тоном человека, не слишком воображающего о себе, но далекого и от чувства какой-нибудь отрешенности, неполноценности, неравенства с другими людьми. Если сейчас вскочить и, волнуясь, сказать, что вот он сам, Николай Островский, есть интереснейший сюжет, что о нем давно должны были бы написать опытные литературные мастера, его должны были давно заметить прославленно-зоркие писательские очи, – такой порыв показался бы здесь, в комнатке, неуместным, несерьезным, стоящим ниже спокойного, делового уровня нашей беседы.
Наша страна любит героев, потому что это героическая страна. Охотно и шумно мы чествуем своих героев, старых и новых, благо они не убывают. Что ни день, крепкие и веселые, совершают советские люди чудеса храбрости и силы на льдинах, в прозрачных толщах стратосферы, на шахматных полях, на парашютных зонтиках, на беговых дорожках, в лыжных переходах. Мы и радуемся этим молодцам, разглядываем их на торжественных собраниях, на страницах журналов, на экранах кино – их бронзовые плечи, победные улыбки, слышим их звонкие голоса.
Не всех героев мы знаем. И не всех мы умеем замечать.
Коля Островский, рабочий мальчуган, мыл посуду в станционном буфете первые годы революции на Украине. Хозяйка и официанты воспитывали его пинками ноги. Но скоро парень нашел себе других воспитателей. В кровавой мешанине петлюровщины, германской и польской интервенции быстроногий паренек оказался ловким и смелым помощником революционных рабочих. Прятал оружие, носил записки, шнырял под носом у противника, принося своей разведкой большую пользу красным партизанам. Потом пошел в Конную армию и в комсомол, в передовые, в лучшие ряды украинского комсомола, того, что своей молодой, горячей кровью щедро жертвовал для освобождения родины.
В седле сражался Коля Островский у Киева, у Житомира, у Новоград-Волынска. Под Львовом, в кавалерийской погоне за отступающим противником, перед глазами его «вспыхнуло магнием зеленое пламя, громом ударило в уши, прижгло каленым железом голову. Страшно, непонятно закружилась земля и стала поворачиваться, перекидываясь набок. Перелетая через голову Гнедка, тяжело ударился о землю…»
Комсомольца вылечили, поставили на ноги, пустили в жизнь, в работу. Вот он в Киеве, в губкоме. Собирает хлеб, воюет с бандитами, заготовляет дрова, восстанавливает железную дорогу. Брюшной тиф валит с ног, но опять он, с порога смерти, врывается в жизнь и опять работает, уже пропагандистом, организатором, руководителем разросшихся комсомольских легионов. Над столом выросла полка с книгами – Маркс вперемежку с Горьким и Джеком Лондоном. В цеху борется с прогулами, в ячейке – с оппозицией, в пригородной слободе – с хулиганами. И всюду одолевает, и всюду побеждает, и всюду рвется вперед, молодой, стремительный, неукротимый… Вот он уже секретарь окружкома комсомола, вот в Москве, на Всесоюзном съезде…
И вдруг против Коли Островского выступает новый, леденящий, страшный враг. Все предыдущие опасности по сравнению с этой кажутся детской забавой.
Ранение под Львовом, давно уже забытое, вдруг напоминает о себе зловещими и таинственными симптомами. Видимо, тиф подтолкнул этот процесс. Упадок сил, слабость.
Коля получает длительный отпуск. Крым. Санаторий. Напряженные головные боли. Нервозность. Врачи с трудом разбираются в болезни. Все-таки, когда путевка истекла, комсомолец возвращается в Харьков и просит нового назначения.
Он опять секретарь комсомола большого промышленного района. Первая речь на городском активе, потом вдруг авария с автомобилем, раздавлено колено правой ноги, операция, опять отпуск.
Он пишет брату:
«Ты не прав, что так упрямо отказываешься уходить с производства на работу председателя горсовета. Ты воевал за власть? Так бери же ее. Завтра же бери горсовет и начинай дело.
Теперь о себе. У меня творится что-то неладное. Я стал часто бывать в госпиталях, меня два раза порезали, пролито немало крови, потрачено немало сил, а никто еще мне не ответил, когда этому будет конец… Нет для меня в жизни ничего более страшного, как выйти из строя. Об этом даже не могу и подумать. Вот почему я иду на все, но улучшения нет, а тучи все больше сгущаются. После первой операции я, как только стал ходить, вернулся на работу, но меня вскоре привезли опять. Сейчас получил билет в санаторий «Майнак» в Евпатории. Завтра выезжаю. Не унывай, Артем, меня ведь трудно угробить. Жизни у меня вполне хватает на троих. Мы еще работнем, братишка. Береги здоровье, не хватай по десяти пудов. Партии потом дорого обходится ремонт. Годы дают нам опыт, учеба – знания, и все это не для того, чтобы гостить по лазаретам».
Но именно то самое страшное, чего боялся Коля Островский, поджидает его. Он подслушивает реплику профессора о своей судьбе:
– Этого молодого человека ожидает трагедия неподвижности, и мы бессильны ее предотвратить.
Начинает отниматься одна нога, потом другая, потом рука до кисти… Это в двадцать четыре года, когда жизнь пьянит всеми цветами и запахами, когда рядом – любимая и любящая женщина.
Островский бьется, он хочет вырваться из деревянных объятий паралича. Не согласен примириться с инвалидной книжкой. Просит какой-нибудь работы, не требующей движения. Может быть, редакционной, литературной. Нет, в редакции отказываются от него. Малокультурен, пишет с ошибками.
Вдобавок наступает самое чудовищное. Тухнет глаз, сначала один, потом другой. Наступает вечная ночь.
Самый короткий путь избавления спрятан в ящике ночного столика. Островский долго держит в руках холодную сталь револьвера… Нет, все-таки он не трус, а боец.
«Шлепнуть себя каждый дурак сумеет всегда и во всякое время. Это самый трусливый и легкий выход из положения. Трудно жить – шлепайся! А ты пробовал эту жизнь победить? Ты все сделал, чтобы вырваться из железного кольца? А ты забыл, как под Новоград-Волынском семнадцать раз в день в атаку ходили и взяли-таки наперекор всему? Спрячь револьвер и никому никогда об этом не рассказывай! Умей жить и тогда, когда жизнь становится невыносимой. Сделай ее полезной».
Он делает последнюю штурмовую попытку спасти свое тело. В Москве делают сложнейшую, бесконечно длинную операцию, искромсав весь позвоночник, исковыряв шею, вырезав паращитовидную железу. Ничего не вышло.
И тогда, собрав на уцелевших живых клочках запасы жизненной теплоты, нервной энергии, мужества, он начинает новый длительный поход, завоевание места в рядах строителей социализма.
Друзья-комсомольцы оборудовали ему радионаушники. Сделали дощечку для писания вслепую. Читали ему вслух. Коля Островский взялся за литературу. Он надумал стать писателем. Решил добиться этого.
Не улыбайтесь сострадательно. Это излишне. Почитайте-ка лучше дальше. Островский изучил грамматику. Потом художественную классическую литературу. Закончил и сдал работы по первому курсу заочного Коммунистического университета. А затем начал писать книгу. Повесть о дивизии Котовского.
В процессе работы выучивал наизусть слово в слово, чтобы не потерять нить. Иногда по памяти читал вслух целые страницы, иногда даже главы, и матери, простой старухе, казалось, что сын еще и сошел с ума.
Написал. Послал на отзыв старым котовцам. Почта подсобила парализованному автору чем могла, – она бесследно потеряла рукопись. Копии Островский по неопытности не сделал. Полугодовой труд пропал даром.
И что же, Островский начинает все сначала. Задумывает новую книгу, на новую тему. Задумывает – и делает. Роман. «Как закалялась сталь». В двух томах.
Послал свою вещь в издательство. Не обивал порогов, не трезвонил по телефону. Не суетился с протекциями. Сама его книга, придя на редакционный стол, обожгла своей – вы думаете, надрывностью, скорбью? – нет, молодостью, задором, свежей силой.
Без всяких протекций книгу выпустили. И опять – не ворожили ей библиографические бабушки, не били рекламные литавры в «Литературной газете», а читатель за книгу схватился, потребовал ее. Сейчас она тихо, скромно уже вышла вторым изданием, в тридцати тысячах экземпляров, и уже разошлась, и уже готовится третье издание…
Бойкие молодые человеки, нарифмовав похлестче пару страниц в толстом журнале, сорвав хлопки на ответственной вечеринке, уже рвут толстые авансы, уже бродят важным кандибобером по писательским ресторанам, уже пудрят фиолетовые круги под глазами и хулиганят на площадях в ожидании памятников себе… Маленький, бледный Островский, навзничь лежащий в далекой хатенке в Сочи, слепой, неподвижный, забытый, смело вошел в литературу, отодвинул более слабых авторов, завоевал сам себе место в книжной витрине, на библиотечной полке. Разве же он не человек большого таланта и беспредельного мужества? Разве он не герой, не один из тех, кем может гордиться наша страна?
И главное: что питало эту мужественную натуру? Что и сейчас поддерживает духовные, физические силы этого человека? Только безграничная любовь к коллективу, к партии, к родине, к великой стройке. Только желание быть ей полезным. Ведь Островский при всех случаях оставался бы материально обеспеченным. Ему не угрожала нищета, как инвалиду капиталистического строя. У него есть персональная пенсия, близкие люди – лежать бы, не утомляться, сохранять оправданное бездействие. Но так велико обаяние борьбы, так непреодолима убедительность общей дружной работы, что слепые, параличные, неизлечимо больные бойцы сопутствуют походу и героически рвутся в первые ряды.
1935
Семь дней в классе
Стук двери слился с грохотом встающих. Директорша подняла палец, требуя тишины.
– Ребята, вот Михаил Ефимович, ваш новый классный воспитатель. Надеюсь, вы будете жить в мире и согласии.
Тридцать шесть пар глаз, голубых, серых, золотистых, в упор, без стеснения изучают меня с ног до головы. Глаза любопытны, заинтригованы, спокойны.
– Нет ли вопросов?
Молчание. Стриженая девочка встает с решительным видом.
– Если можно, у меня два вопроса. Во-первых, как ваша фамилия?
Улыбки. Интерес.
– Фамилия моя… ммм… Михайлов.
– Во-вторых, если можно знать, почему нам дают нового классного руководителя? Разве Дмитрий Иванович был плох?
Взрыв смеха. Сенсационное ожидание. Директорша хочет дать объяснения. Спешу ее опередить.
– То, что я слышал о товарище Белякове, говорит о нем, как об очень хорошем воспитателе и педагоге. Знаю, что он пользовался у вас авторитетом и любовью. Но сейчас в ряд школ назначены освобожденные классные воспитатели. Я – один из них. Не надеюсь превзойти Дмитрия Ивановича, но если вы все поможете, постараюсь заменить вам его.
В разных местах класса дружелюбно кивают головами. Мирные отношения как будто установлены. Директор уходит. Урок продолжается.
Это – урок немецкого языка. Учительница читает параграф из хрестоматии, объясняет новые слова, пишет их на доске. Затем ученики сами и с помощью словаря делают в тетрадях перевод.
Формально все так, но запаса слов ученики почти никакого не имеют. Переводить не привыкли. Учительница не помогает. Кусок из хрестоматии тоже тяжелый и скучный – почему-то из теории Дарвина о происхождении видов. В общем, происходит что-то не то.
Когда учительница предлагает читать вслух, у ребят вид рыб, вытащенных на песок. Ученики нехотя подымаются и, тяжело шевеля языком, медленно вываливают отдельные слова-уроды, Даже отдаленно непохожие на немецкую речь.
А ведь это девятый класс. Пятый год обучения немецкому!..
Чем так, по обязанности, мытарить ребят, не проще ли совсем отказаться от этой затеи? Нам нужно знание молодежью иностранных языков, а не унылая пародия на их преподавание.
Перемена. Тишина взорвалась ревом полтысячи голосов. В коридорах бегут во все стороны, как при землетрясении. Сбивают с ног наповал и, едва отряхнувшись, бегут дальше. Лавируя, как моряки на палубе в свежую погоду, педагоги собираются в учительскую. Товарищ Беляков уединился со мной в уголке, чтобы передать класс. Он, видимо, слегка задет, да и с ребятами жалко расставаться. Но человек пришел с путевкой из роно, и Дмитрий Иванович встречает со всей лояльностью.
– Класс неплохой, много рабочих ребят и девочек, знаю я их уже не первый год. Успеваемость неблестящая, особенно в русском языке. Дисциплина раньше очень хромала, теперь заметно подтянулась, впрочем, увидите сами… Вы хотите посетить их всех на дому? Что ж, это будет прекрасно. У меня, увы, никак не оставалось времени на это. Но выходные дни я часто провожу с ними… Хорошо, что прибавляется в вашем лице еще один партиец; я – парторг школы… Да, атмосфера здесь хорошая. Редкая школа, где совсем нет склок… Помочь? Конечно, поможем. Вы не стесняйтесь, Михаил Ефимович, спрашивайте обо всем. Я, как старший товарищ, готов направлять вас, особенно в первое время… Постарайтесь добиться бесплатных завтраков вот для этих восьми… Не робейте. Лишь бы энергично работали. Не так все это хитро.
Старший товарищ совсем не стар. Ему тридцать четыре года, тужурка, ныне черная, явно перекрашена из хаки, да и вместо портфеля еще сохранилась полевая сумка. Простое, спокойное лицо большевика, думающего над своей работой и верящего в нее.
Это – двадцать седьмая школа Фрунзенского района, на рабочей окраине Москвы. Не худшая, но и не лучшая среди соседних школ. В красный список ей попасть не удалось. Приблизительно таких школ в нашей стране есть шесть тысяч. Триста тысяч людей нехитро делают в них важнейшее и тончайшее дело подготовки семи миллионов новых людей для бесклассового общества. Много ли мы знаем об этой работе?.. А ведь она идет рядом с нами, буквально за стеной.
Учитель математики. Владимир Емельянович, на вид довольно старомоден. Высокий крахмальный воротник, уцелевший от когдатошнего вицмундира, пожилые брюки в полосочку, довоенные обороты речи. Но в классе он у себя дома. Ученики ценят, любят математика, а через него и самую науку.
– Сегодня я вам покажу устройство логарифмических таблиц и обращение с ними при сложных вычислениях. Вот два экземпляра таблиц, возьмите себе.
Учебные пособия, опять два на весь класс, как реликвия, переходят в руки учеников. Владимир Емельянович объясняет таблицы логарифмов. Говорит коротко, сердитым голосом. Вступает даже в полемику с составителем таблиц.
Но класс хорошо понимает короткие объяснения. Потому что слушает с абсолютным вниманием. И потому что уже воспитан на математической культуре несколькими годами умелого преподавания..
– Ну-ка, кто хочет пойти к доске, решить задачу с логарифмами?
Подымаются почти все руки. Приходится установить очередь. Одновременно все оживленно и с азартом решают задачу у себя в тетрадях. Владимир Емельянович, хитро прищурившись, сощелкивает мел с пальцев. К нему со всех сторон бегут за справками, он подает их короткими, отрывистыми фразами, как команду на корабле. Деловые разговоры переходят во всеобщий гомон, и тогда он ворчливо, добродушно наводит порядок:
– Раскричались! Тише! Гуси!
Математику любят в двадцать седьмой школе, хорошо в ней успевают во всех классах. Очевидно, потому, что она здесь хорошо преподается.
Следующий урок – технология. В класс входит небольшого роста коренастый паренек.
– В этот раз, ребята, мы провернем устройство парового котла. Паровой котел, ребята, есть машина, служащая для превращения воды в пар. По конструкции, ребята, паровые котлы делятся на три главных типа. Котлы, ребята, с жаровыми трубами, котлы, ребята, с дымогарными трубами и котлы, ребята, водотрубные. Поняли, ребята? Теперь идем дальше. В котлах первого, ребята, типа внутри главного резервуара…
Сипловатым митинговым голосом паренек монотонно барабанит страницу из учебника, как отчет о сборе утильсырья на заседании месткома. Язык его убог, вместо «в этом» он произносит «в этим», вместо «хотим» – «хочем». Держится не как учитель, преподающий, а как ученик, отвечающий урок. Только вставляет для контакта с аудиторией, для педагогии: «ребята», «поняли, ребята?»
Класс сначала лояльно пробует слушать – паровой котел интересует всех. Но минут через восемь однообразная митинговая трескотня утомляет, усыпляет. Головы над партами склоняются ниже. Кто углубился в роман, кто задумчиво пачкает в общей тетради, кто, уставившись вдаль, мечтает и про себя улыбается.
– Как фамилия преподавателя?
– Не знаю… У нас никто не знает. Мы его зовем просто «технология».
– Понятно, что он преподает?
– М-мм… не очень. Но скучно ужасно.
Унылый отчет о паровом котле протянулся до звонка. Все облегченно вздыхают.
– Ребята, вопросы по котлу есть, ребята?
Вопросов нет. И, счастливый тем, что вопросов нет, спешит исчезнуть преподаватель технологии. Это – питомец Московского индустриально-педагогического института. Неважная продукция…
Историю преподает Дмитрий Иванович. Встречают его тепло и даже слегка приподнято. Это служит также и некоторой моральной демонстрацией. Класс подчеркивает свое доверие Белякову перед лицом его преемника.
Да и преподает он очень хорошо. Сегодняшняя тема – начало мировой войны. Беляков живо, ярко, просто описывает предвоенную обстановку, показывает на карте основные враждующие группировки империалистических держав, точки столкновения интересов, борьбу за рынки. И тут же, наряду с общим анализом, приводит целую кучу интересных фактов, имен, событий; живо рассказывает о сараевском убийстве как непосредственном, конкретном поводе к войне. Перед занятием он подумал, чем бы из художественной литературы скрасить урок; по моему совету взял главу из «Тихого Дона», где показано первое выступление Козьмы Крючкова и истинная обстановка его «подвига»… Слушают внимательно, жадно и уже после звонка все еще стоят вокруг учителя, расспрашивают и жалеют, что рассказ оборвался.
Облепленный учениками, Беляков медленно удаляется в коридор, бросая мне взгляд одновременно и задорный и ободряющий. Во взгляде я читаю:
«Вот и ты попробуй поставить себя так с ребятами!»
Ну и хорошо.
Грязно в школе. Спертый воздух. На переменах проветривают, но в форточки уходит только немного. Остальное – постоянный, застоявшийся «слой вечной духоты». У нас будут строить новые школы, надеюсь, отлично проветриваемые. Но до этого надо коренным образом, по-государственному, с затратой средств создать механическую вентиляцию в старых школьных помещениях. При многосменности это обязательно. Не делать этого – преступление.
Классы, даже после недавнего ремонта, имеют затрапезный, обмусоленный вид. В каждом классе позади последних парт – нечто вроде мусорной свалки. Обломки мебели, меловые крошки, обрывки бумаги. По коридорам зияют дыры в штукатурке. В уборной – перманентная лужа, вода не спускается, и через дверь добирается в комнаты острая, злая вонь.
Рядом, в двенадцатой школе, еще хуже.
Сегодня я снарядился в длинное путешествие. Классному воспитателю должно быть интересно посмотреть ребят в домашней обстановке, познакомиться с их родными.
Катя Хрекова обитает в Кутузовской слободе, в рабочем бараке. Барак уже поделен на комнатки. Вместе с Катей – отец, мать, маленькие сестры. Очень тесно, но чисто. Встречают с удивлением, но радушно, предлагают чаю.