Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Кольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 38 страниц)
Вот какими хорошими правами обладает судья.
Английские рабочие думали, что они ведут организованную борьбу с классом эксплуататоров и угнетателей. Они были счастливы сознанием, что собрали для борьбы невиданный кулак в пять миллионов человек. Они, честные, стойкие пролетарии Британии, поставили на карту свое благосостояние, здоровье своих жен и маленьких детей – для того чтобы забастовкой солидарности поддержать братьев по классу.
Но для Макдональда и его помощников все это только игра в футбол. С мячиком, с камзолами двух цветов, с судьей.
Судья. До чего только не доходит холодное издевательство буржуазии. Консервативное правительство, которое с первого дня открыто стало на сторону предпринимателей и применяло все нажимы государственно-полицейского аппарата на рабочих, – оно еще привлекло к своему делу суд.
И судья, настоященский английский судья, даже в мантии и парике, со свистком в руках, явился на поле забастовки и стал распоряжаться.
Он даже не делал никаких предупреждений.
Просто пустил в определенном направлении «свободный удар», свистнул, удалил неугодных ему игроков с поля.
«Всеобщая забастовка – незаконна». Так постановил британский верховный суд.
И осанистые шулеры, именуемые «рабочими лидерами», делают огорченный жест, разводят руками, сворачивают забастовку.
– Раз незаконно, это дело другое. Мы думали, что законно, потому и бастовали.
– Если незаконно, – тогда пожалуйста. Извиняемся… Ребята, разойдись. Потому – говорят, что незаконно. Ошибочка вышла.
Какими прохвостами надо быть, чтобы с серьезными лицами поддерживать подобную отвратительную комедию?
Трудно сказать. Предательство так же неописуемо, как северное сияние или пляски микроба в капле воды. Ученые, получите, пока не поздно, драгоценнейшую сыворотку подлости у Макдональда и Томаса. Она сохранится на долгие годы, ее будут с интересом исследовать даже тогда, когда вымрут всякие классовые аферисты.
Пять миллионов английских пролетариев стоят в безмолвии, обманутые и оплеванные кучкой политических преступников. Миллион горняков, храбрый отряд, отрезанный от армии, пытается пробиваться напролом, – но что он может сделать, если в штабе измена?
Еще один удар, еще один урок. Еще одно историческое подтверждение.
Когда играешь с буржуазией, играй без судьи и примирителя. До результата, до полного конца. Иначе – проиграешь…
· · · · ·
Англичане едят два завтрака. Так у них заведено с давних времен.
Первый завтрак – ранний. Его едят тотчас после сна. Зовется он «брекфест» и, по обычаю, состоит из овсяной каши на воде да яичницы с ветчиной. Объясняли мне, что брекфест в Англии один и тот же и у короля и у последнего бродяги. Проверить это полностью не удалось: у короля я так и не побывал, а рабочие в Баттерси при мне ограничивались только первым блюдом.
Второй завтрак, называемый «ленч», происходит около часу дня, и при нем допускаются всякие вольности. Кто поскромнее, – ограничивается четырьмя блюдами и хорошим вином. Кто поозорней, – нагло грызет вчерашние сухари или бесстыдно сосет собственную лапу, запивая водой из крана.
Эти объяснения не лишни всякому, кто хочет узнать о лондонском завтраке, который устроила редакция «Вестминстер газетт».
Нет сомнений, что завтрак, организованный редакцией старой английской либеральной газеты, был не брекфестом, а ленчем. Настоящим ленчем, какой бывает у бодрых деловых людей после первой половины рабочего дня.
Завтрак устроен был редакцией не по-пустому. Она превратила завтрак этот в большую политическую демонстрацию.
Завтрак «за мир в промышленности».
Группа друзей, работающих в разных, так сказать, ведомствах, но объединенных общими стремлениями, общими идеями, общим хозяином, – только что свободно вздохнула после тяжелой страды. Миновала мучительная передряга, свалилась такая большая гора с плеч, что не грех выпить и закусить, постучать ножами и вилками, позвенеть стаканами.
Стачка углекопов наконец сломлена. Горняки сдаются, н е в силах будучи дальше голодать. Как же тут не позавтракать?
…Горняки не могут дальше помирать с голоду.
– А мы что говорили? – с торжествующим укором простирают руки здравомыслящие люди из английской рабочей партии. – Разве же можно было столько упорствовать, не имея средств?
Миллион пролетариев умирал с голоду в течение полугода на глазах у вождей английских профсоюзов. И когда свалились с ног, когда не в силах были дальше стоять, – деловые джентльмены, удовлетворенно мотнув головами, усаживаются за торжественный завтрак в честь «мира в промышленности».
Да, да, это не выдумка и не извращение. В завтраке, устроенном буржуазной газетой, участвовали, кроме главы шахтовладельцев Белла, директоров крупнейших английских предприятий, – кроме них за завтраком сидели председатели и секретари крупнейших английских профсоюзов. Тут и бывший председатель рабочей партии Вильямс, и секретарь железнодорожников Кремп, и председатель текстильщиков Бен-Торнер… Есть и знаменитый Варли, член исполкома горняков, пытавшийся сорвать стачку в самом начале ее.
Над распростертыми телами изнемогших от голода горнорабочих воздвигнут стол, и за ним сообща завтракают профсоюзные воротилы вместе с победившими банкирами и фабрикантами. Это – не вымысел, не карикатура советского художника, не символическое изображение. Это – настоящий, добротный, нерушимый факт.
Велико, необозримо историческое значение забастовки горняков, включая все обрамляющие ее события. И этот незабываемый завтрак после забастовки, – он тоже войдет в историю классовой борьбы, его тоже врежет в свою память всякий, слыхавший о великой стачке.
· · · · ·
У нас выходят из моды библейские сравнения и выражения.
Даже объявлена им война.
Но можно сказать уверенно: не ко всем библейским выражениям даже новое наше поколение безучастно.
Попробуйте сказать человеку:
«Ну, и хам же вы. Старуху за дверь вытолкали». Ваш собеседник, если и не изучал в тонкости похождений троих сыновей Ноя, – нисколько не будет польщен вашим сравнением.
Заявите многословному оратору: «Вы, товарищ, покороче, а то вы от самого Адама начали». Собрание, даже не состоя из лиц, окончивших духовную академию, горячо вас поддержит.
Если задний воз наскочит на передний и сокрушит колесо, необразованная личность с кнутом вполне свободно скажет, обернувшись назад:
– Ах ты, Каин. Вот ужо я тебя, холера паршивая! Когда вы попробуете всерьез разбирать пьяную ссору на улице, – сторона, обиженная вашим приговором, вставит, расцветив свою бесхитростную речь незатейливым домотканым матом:
– Тоже царь Соломон выискался… Растак вашу перетак.
А мужичок, ни в каких отродясь не бывавший семинариях, намучившись в тоскливой канители от стола к столу, скребя затылок, взмолится:
– Что за Голгофа! Почему вы меня, товарищи, все от Понтия к Пилату посылаете?
На заседании английского съезда профсоюзов выступал Иуда. Пусть кто-нибудь докажет, что слово «Иуда» менее понятно, чем «социал-соглашатель» или «реформист».
На съезде выступал именно Иуда, и это засвидетельствовано даже в протоколе и стенографическом отчете.
«При первых же словах Бромлея разразилась буря. Выкрики и шиканье создали неописуемый шум. Большинство делегатов повскакало с мест. Представители горняков кричали: «Бромлей, Иуда, долой с трибуны».
Бромлей, виднейший английский профсоюзный чиновник, член генерального совета, прославился тем, что в самый разгар горняцкой забастовки напечатал статью, решительно требующую немедленного ее прекращения.
Именно этому Бромлею генеральный совет поручил говорить на съезде по вопросу о помощи горнякам. Именно он выступал в защиту предложенной генеральным советом резолюции по горняцкому вопросу.
Приятно, когда выступающий оратор близко связан со своей темой и считает ее для себя родной. Не рекомендуется поручать глухонемому доклад о задачах оперного искусства, вегетарианцу – о работе на скотобойнях… Присутствовавшие на съезде горняки, услышав имя Бромлея как докладчика по их делам, горько возмутились:
– Неужели генеральный совет сознательно хочет оскорбить горняков?
Очевидно, именно так. Генеральный совет сознательно хотел оскорбить горняков. И оскорбил. Скандал не помог. Горняки бесновались, а Бромлей сказал все-таки свою речь и провел свою резолюцию.
Вы представляете себе эту картину? Горняки приезжают не к капиталистам, а к профсоюзным товарищам. И там их оскорбляют. Не капиталисты, а профсоюзный съезд доводит их до исступления. Заставляет кричать, шуметь, топать, стучать кулаками по столу. Чуть что не грызть зубами доски пюпитров. Назначает ненавистного им человека – Иуду, по их словам, – решать их судьбу. И Иуда налагает умерщвляющую резолюцию на их жен и детей, заставляет их испить «в товарищеской среде» самую отвратительную чашу унижений.
Как же должны вести себя тогда с горняками капиталисты? Будут ли стесняться изголодавшихся рабочих их английские «хозяева», если солидарные товарищи оплевали горняков и отказали им в помощи?
…Да, конечно, мы должны сдать библейскую словесность в архив. Только раньше использовать ее до конца. Разве английское предательство имело себе равное со времен Адама? Нынешние опекуны британского рабочего класса посылали горняков от Понтия к Пилату без конца и до конца. После четырехмесячной Голгофы мучений обещали вынести Соломоново решение и кончили хамской выходкой, выпустив Иуду в роли спасителя горняков. Да горит долго Каинова печать на их лбах!
И всякий рабочий и всякий крестьянин нашей страны, читал он или не читал Библию, – поймет, что произошло на съезде в Борнемуте. И почувствует. И оценит. И запомнит это.
Сегодня перед моими глазами Манчестер – узкие трубы, асфальтовые поля, пчелиное жужжание больших веретен, несветлые залы с хлопчатобумажной сушью воздуха, косой дождь, завывание норд-оста в каменной дыре. И глобстер – мясистый рак, не умещающийся на тарелке, и поридж – сладковатая каша, сваренная в горячей воде. И каменный порог трактира, и шаткая фигура рабочего в дверях.
Вы были в Манчестере на фабрике Гильмор?
Если не были, идите в посольство за визой, ждите вечность, соберите деньги, потом пересеките шесть стран, по морю доберитесь до туманного Манчестера.
Или – скорее и короче. Откройте первый том «Капитала», снимите кепку, тихонько минуйте посвящение и оглавление, скромно выслушайте добродушную нотацию Ивана Ивановича Степанова о пользе иностранных слов, пробегите мимо величественной колоннады предисловий Маркса и Энгельса, пробейтесь через колючий кустарник «товара», «обмена», «разделения труда», – к «крупной промышленности». И здесь, в относительной глуши, на четыреста тринадцатой странице вы попадете к почтенным братьям Гильмор, прядильщикам в Манчестере.
Эти энергичные хозяева были когда-то пионерами в установке новых машин. Они были очень довольны своими новыми машинами. Рабочие доставляли господам Гильмор гораздо меньше удовольствия. Если вы не поленитесь осторожно спуститься в подземелье четыреста четырнадцатой страницы, то узнаете, что новые машины принесли рабочим понижение заработной платы и вызвали забастовку…
Так вот про ткачей фабрики Гильмор до сих пор ходит в Манчестере хмурый, но соленый рабочий анекдот.
Некогда был обычай нанимать при похоронах плакальщиков. За жалкую плату бедняки оравой ходили за гробом зажиточного покойника и рыдали навзрыд истошными голосами.
В Манчестере специалистами по такому плачу считались рабочие Гильмора. Видимо, очень сладко жилось им в прядильне: за несколько побочных пенсов они изливали наболевшую душу за любым «желающим гробом».
Но однажды, когда родственники очередного покойника прибежали к гильморовцам по их похоронной специальности, ткачи наотрез и усмехаясь отказались:
– Сегодня мы никак не можем плакать.
– Почему?
– Мистер Гильмор, наш хозяин, сегодня умер.
Старые ткачи, прародители пролетариата, – сегодня ваш образ витает над рабочим классом Англии.
Только что состоялось вооруженное перемирие вокруг черных ям английских угольных шахт. Консервативное правительство ловким маневром предотвратило накипавшую грандиозную забастовку. Змеиным броском Болдуин и его друзья думают предотвратить кризис каменноугольной и соседних с ней промышленностей. Но уже, сделав миролюбивое лицо, криво улыбнувшись влево, английские капиталисты сейчас же перешли в наступление. И уже вышвыривают рабочих представителей из комиссии по обследованию копей.
И что же в такой момент делает «рабочая» партия?
Как ведут себя Макдональд и его друзья?
В эти сдавленные дни британские социалисты заняли позицию правее, чем черносотенное правительство.
Трудно поверить, но теперь, «после» каменноугольного кризиса, «рабочие» вожди Макдональд и Томас обвиняют правительство… в потворстве рабочим.
Добрый Томас в большой речи заявил, что пагубно прививать рабочим убеждение, будто забастовками они добьются своей цели. Болдуин вступил на этот путь, и он, Томас, всячески это осуждает… Почти в тот же день неунывающий остряк Ллойд-Джордж, под хохот всей палаты, заявил министру финансов Черчиллю: «Вы грозились когда-то, что разобьете большевиков на Волге. А теперь большевики разбили вас (в угольном конфликте) на Темзе». В воскресенье Томас со своей семьей, прибыв в гости к Ллойд-Джорджу, провел у него два дня, после чего рабочий и буржуазный вожди, выступив на митинге, заявили, что «являются врагами только официально, по существу же – состоят в тесной дружбе».
А серьезный, глубокомысленный Макдональд в ту же историческую неделю заявил, что правительство, пойдя навстречу рабочим, только усилило коммунистов и прочие вредные элементы.
Выброшенная из министерских кресел партия Макдональда решила какими угодно мерами вернуть себе расположение буржуазии. Готова перещеголять даже консерваторов. Лижет заводчикам все места…
Повернувшись «лицом к шахтовладельцу», английская социалистическая партия выставила пролетариям Англии свою ничем не прикрытую, жалкую, комическую, малопривлекательную… тыловую часть.
Но было бы ошибкой британских рабочих горевать. Они скажут, повторив усмешку стариков:
– Мы не можем сегодня плакать. Ведь сегодня для нас умерли мистер Макдональд и его друзья.
· · · · ·
Один остряк ехидно меня спросил:
– Нельзя ли получить назад червонец, который я вложил в английскую забастовку? Ведь спектакль не состоялся.
Я не поверю остряку-злопыхателю, что он внес в дело британского пролетариата хоть одну копейку. Но если бы даже так, предлагаю ему новое выгодное помещение денег.
Газета «Тайме» открыла сбор в пользу полицейских, «славно поработавших» в дни всеобщей стачки.
Вот куда вам надо внести ваш червонец, дорогой шутник.
Вчера – фонд забастовщиков. Сегодня – фонд полицейских.
Вчера вожди генерального совета профсоюзов[8] клялись, что доведут борьбу до конца. Сегодня они подписывают признание, что забастовка была преступлением.
Вчера рабочие требовали надбавок к своему нищенскому заработку. Сегодня капиталисты берут с них обязательства возмещения убытков из их тощих рабочих кошельков.
Вчера транспортники показывали пример трудовой солидарности. Сегодня их союз согласился на прием служащих «по мере необходимости и по принципу старшинства».
Словно не в живой подлинной жизни, а на маленькой сцене красноармейского клуба кто-то быстро передвинул декорации агитспектакля. Картина первая – «пролетариат наступает». Картина вторая – «буржуазия наступает»… Пусть теперь кто-нибудь скажет, что наши агитационные пьески оторваны от жизни.
Как кому, а нам вполне по вкусу такой быстрый темп событий. Лучше, конечно, чтобы стачка не кончалась. Но ведь в случае благоприятного исхода она рано или поздно вылилась бы в нечто более решительное… Сама быстрота смены декораций после срыва забастовки заслуживает всяческих похвал.
В прежнее время кровь в жилах классового общества двигалась медленнее. Пока пролетариат дойдет до всеобщей забастовки, пока она провалится, пока реакция и разгул буржуазии дойдут до полного градуса, пока рабочие разберутся в предательстве своих вождей, пока они от этих людей отшатнутся, пока их уныние породит пассивность, пока пассивность перейдет опять в бурное действие, – сколько времени на все это уйдет! О знаменитой брюссельской забастовке судили, рядили и теоретизировали двадцать лет. Разве не сократились все эти сроки чуть ли не в двадцать раз?
Позавчера – густая ночь. Вчера – ослепительный полдень. Сегодня – опять сумерки, а завтра… разве не завтра опять рассвет британского пролетариата?
Английские рабочие научились разбираться в вещах. Более того – уметь выражать свои мысли нужными словами. Лондонские железнодорожники сказали о соглашении, которое подписал генеральный совет:
– Это соглашение носит подозрительный характер и внушает омерзение.
Точнее выразиться, кажется, невозможно. Но горнорабочие выразились еще точнее. Даже представитель их правого крыла заявил:
– Прекращение всеобщей забастовки означает гнусную сдачу.
Мы видим, что рабочие вполне точно выражают свое мнение о поступках профсоюзных чиновников. Но так же определенно говорят они и о самих вершителях этих поступков:
– Профсоюзы должны найти себе новых вождей, которые хотят бороться, а не бежать от борьбы.
В прежнее время нужны были целые годы пропаганды, штабеля книг, кипы брошюр и ливни листовок, чтобы внедрить в запуганные головы подобные мысли. Теперь они возникают и укрепляются в коллективном мозгу пролетариев в течение дней, чуть ли не часов.
А если так, – нам не страшно. Если так, – мы верим, что быстро доживем до новой смены декораций на английской сцене. «Черная пятница», одно из крупных поражений английских горняков, привела их через пять лет к новому бою. Мы верим, что «желтая среда» 12 мая 1926 года найдет отклик в истории впятеро скорее.
Нам кажется, что история плетется черепашьим шагом. А ведь она несется все быстрее, еле успевая забирать воду на остановках. Избалованные пассажиры…
1926
Свидание
Господин директор был очень любезен.
– Вам предоставлено право говорить с заключенным о чем угодно.
Я благодарственно поклонился.
– Пожалуйста, пожалуйста. Мы в этом отношении не ставим никаких препятствий. Единственно, чего я просил бы вас не касаться в разговоре, – это политического строя Германии. Подобная тема запрещается нашими правилами.
– Ну, что поделаешь. Постараюсь не касаться.
– Очень прошу. И вообще разговор не должен касаться никаких политических вопросов.
– Но разве…
– К сожалению, это никак не может быть допущено. Не я пишу постановления, и не я вправе их отменять.
– Но ведь это очень ограничивает разговор!
– Отчего же? У вас остается еще столько интересных тем. Кстати, совсем упустил из виду: обмен мнениями и осведомление об условиях пребывания заключенного в тюрьме тоже при свидании не разрешаются.
– И об этом нельзя? О чем же можно беседовать? На лице директора засияла сама любезность.
– Я ведь вам сказал – о чем угодно! Не забудьте только еще, что какие бы то ни было поручения, ни свои, ни чужие, вы не можете в разговоре ни принимать, ни передавать. Впрочем, не беспокойтесь. Если разговор перейдет границы дозволенного, я вас остановлю. Ведь я, – тут директор превратился в одно сплошное добродушие, – ведь и я буду присутствовать.
Оставалось только согласиться. Беда с этими гостеприимными хозяевами! Всегда они стараются не оставлять гостей друг с другом наедине, без присмотра.
Господин директор нисколько не напоминает шекспировских тюремщиков. Его корректный сюртук, крахмальный воротник и пенсне принадлежат скорей всего средней руки коммерсанту, на крайний случай – старшему врачу в большом сумасшедшем доме, вернее всего – пастору из богатого прихода.
К тому же и свидание происходит в молитвенной комнате при тюрьме. На стенах картины церковного содержания, в углу, за занавеской, исповедальня для католиков, над дверью выведен золотом по белому мрамору евангельский текст.
Как попал я сюда?
Об этом еще не пришло время рассказывать. Опустим занавес над началом путешествия и подымем его в том месте, где провинциальный поезд высаживает пассажира на перрон захудалой станции, откуда зыбко тащит его дальше, совсем в глушь, убогая узкоколейка.
Тяжелые плечистые крестьяне садятся в вагончик прямо с поля, с косой и бутылкой молока в руках. Они устали и молчаливы, но охотно прислушиваются к чужим разговорам. Новости отсвечивают здесь тускло. Каждое событие звучит глухо, как далекий удар большого колокола. Кажется, что все на свете уже когда-то было: и сонная болезнь, и океанские перелеты, и мода на широкие штаны, и большие налоги. Всякое случалось; мудро качаются колосья, медленно бежит мимо окон запоздалое жнивье.
Лавочник на средней скамье словоохотлив. Особенно удал он со своими шутками по женской части. Но спутницы не обижаются. Они возбужденно визжат, когда весельчак хлопает их по широким спинам и грудям, выражая желание превратиться в младенца, если для него найдутся кормилицы.
Вдруг деревенский юморист становится серьезен. Он показывает в окно.
– Мы проезжаем Зонненбург! Вы знаете, что здесь теперь такое?
Лавочник наклоняется ниже. Он косится на чужих и шепотом рассказывает своим:
– Здесь, в зонненбургокой тюрьме, сидит…
Громадные соломенные шляпы таинственно соединяются в кучку. Шепот не слышен – вагончики, гремя, подъезжают к платформе.
Липовая аллейка, зеленая рощица – крохотный городок дремлет под солнцем. Главная и почти единственная улица концами своими теряется в крестьянских полях. На главной улице – школа, мясник, редакция «Зонненбургского вестника» (пятьсот экземпляров, заметки в хронике о рождении поросят и продаже лошадей уважаемых граждан Зонненбурга), сапожник, гробовщик и непременная для любого, самого дремучего немецкого захолустья автомобильная мастерская с ярко раскрашенной бензиновой колонкой у входа. Каждые четверть часа у колонки круто останавливается разгоряченная фиолетовая или пепельная машина; шофер сует резиновую соску в жаждущие баки, господа и дамы в дорожных шлемах рассматривают сквозь дорожные очки, безмолвно и холодно, как марсиане, почтительный городишко. Они проносятся дальше пыльным, шуршащим видением, и опять в Зонненбурге деревенское благодушие, и жандарм на велосипеде осторожно объезжает стороной городскую площадь, чтобы не вспугнуть курицу у подножия гранитного чурбана в честь Бисмарка. Если курица ошалеет и вывихнет ногу, об этом напишут в «Зонненбургском вестнике», объявят сочувствие хозяину курицы, выразят надежду, что господин жандарм будет впредь осторожнее ездить на велосипеде.
И есть гостиница – конечно, «Отель Кронпринц», и старый хозяин играет в общей комнате с гостями в карты, и на стене вечно юный кайзер, вздымающий мир на кончики своих усов.
Хозяйская дочка свежо улыбается.
– Недавно бог смиловался над Зонненбургом. Ведь мы такой бедный городок! Никто не заезжает, не останавливается у нас. Сейчас у нас расквартировали целый отряд. Военные много пьют пива, папа имеет партнеров, а господа офицеры очень милы со мной.
– А зачем же Зонненбургу военный отряд? Ведь отсюда – три года скачи, ни до какого государства не доскачешь.
Гоголевская шутка и здесь имеет успех. Но лицо девушки освещено тысячелетним пламенем сенсации. С таким оживлением доисторический человек сообщал ближнему о том, что у водопоя появился диковинный зверь,
– Как? Вы не знаете?! Ведь здесь, в зонненбургской тюрьме, сидит…
Я сам знаю, кто здесь сидит. Надо отойти от Зонненбурга триста метров по шоссе, и уже видна тюрьма, целый громадный белый замок в зеленой чаще. Надо пройти через три двора, через караулы и контроли, надо беспрекословно подчиниться надзирателю, миновать с ним целую систему безупречно белых и безупречно стальных решеток. Мимо двери проведут целую стаю плененных волчат – молодых коммунистов в желтых арестантских куртках с нашивками на рукаве, одной или двумя, в зависимости от срока наказания. Потом директор еще раз повторит свои предупреждения и ограничения; подымется легкая суета; кто-то в полкрика, как перед выводом львов в цирке, проверит всех сторожей у выходов. Появится большой, слегка взволнованный конвой, и впереди него, совершенно спокойно, непринужденно, легкой домашней походкой войдет в исповедальню среднего роста, крепкий, атлетического сложения, но очень стройный подвижной человек.
Голова выстрижена наголо под машинку, как у всех арестантов. Большие грубые башмаки, как у всех арестантов. Желтая куртка, как у всех арестантов. Только нет на рукаве нашивок о сроке заключения. Для этого человека не хватило нашивок. Он осужден на пожизненную тюрьму.
«Мой отец был батраком-поденщиком на лесопилке. Работа всегда бежала от него, и мы, семья, скитались из деревни в деревню. Я не успел толком поучиться в сельской школе, с одиннадцати лет я ужа был не едоком, а кормильцем. Нанимался сторожить гусей, был пастухом, смотрел за лошадьми при молотилке. Родители мои были и остались по сей день верующими, без молитвы мы никогда не ложились спать. Но молитвы не помогали отцу. Он зарабатывал десять марок в неделю, а нас было восьмеро. У моего отца была только одна радость: в воскресенье он усаживался в сторонке и долго, медленно курил свою единственную за неделю сигару. Он ничего никогда не ждал и не требовал от жизни, он до сих пор не понял того, что я делаю; может быть, еще когда-нибудь поймет. Я хотел стать слесарем, но родителям не на что было меня учить».
Так начинается автобиография Макса Гельца, знаменитого революционера-пролетария, имя которого настораживает ухо каждого немца – шелестом надежды или шорохом опасности. Биография такая простая и такая громкая – множественно-единая биография всякого революционного рабочего, последовательно взошедшего из подземелий рабской покорности на боевые высоты классовой войны.
«Шестнадцати лет я пробрался в Англию. Хотел во что бы то ни стало там учиться. Днем посещал техническую школу в лондонском предместье. Ночью мыл автомобили в гараже вместо шоферов, которые обязаны были это делать. На медяки, которые я от них получал, должен был жить, платить за учение, покупать книги. Очень голодал. Не хватало даже на сухой хлеб. Однажды после трех дней полного голода меня подобрали на улице…»
Потом Гельц был сторожем, прислуживал в заводской столовой, подымал при пивной кегли по тридцати копеек за вечер – все для того, чтобы доучиться и устроиться квалифицированным рабочим на механический завод. Это удалось. Но сейчас же твердая рука свыше схватила человека-пешку, бросила в миллионную кучу ему подобных и послала умирать.
Восемнадцатый год. Гельц был среди уцелевших. С потоком серых шинелей он возвращается с фронта. В заводском городе – пятнадцать тысяч жителей, из них пять тысяч безработных. Сын батрака не унаследовал безответности отца. Война положила конец терпению его и многих. В ноябрьских грозах едва ли не самые сильные громы гремели в области Фохтланд, где Г ельц стоял во главе совета безработных. Фохтландское восстание – стремительная лавина гнева и ярости угнетенных – перепугало насмерть всю германскую буржуазию. Вождь фохтландских мятежников переправился через границу, германское правительство требовало от чехословацкого выдачи Гельца, как уголовного преступника, газеты называли его, честнейшего человека, не иначе, как «атаманом бандитов и разбойников». Чехословакия отказалась выдать Гельца, засвидетельствовав этим политический характер его деяний.
Восстание 1921 года в Средней Германии – Гельц снова во главе вооруженных рабочих. Вскоре после поражения он старанием предателя попадает в руки полиции.
Как расправиться с ненавистным бунтарем? Пристрелить «при попытке к бегству»? Такое намерение было, но разбилось об опасность ответного массового террора. И с Гельцем было поступлено точно так же, как с Сакко и Ванцетти, только без физической смертной казни.
Немецкого революционера решено было похоронить заживо. И именно как уголовного преступника, как вульгарного грабителя, как обыкновенного убийцу.
Стряпня обвинений против Гельца не уступала по бесстыдству работе знаменитого судьи Тайера из штата Массачусетс. Полиция печатала в газетах объявления, в которых предлагала пятьдесят тысяч марок буквально «тому, кто может дать показания как свидетель обвинения против Макса Гельца». Нужно ли удивляться тому, что очень скоро нашелся охотник на столь приличное вознаграждение и клятвенно показал, что Гельц самолично убил с целью грабежа помещика Гесса в Ройцгене…
22 июня 1921 года чрезвычайный суд без участия присяжных заседателей приговорил Гельца к пожизненному тюремному заключению. Буржуазная пресса бурно приветствовала приговор… Гельц в ее изображении был чудовищем из чудовищ, редкостным экземпляром человеконенавистника, массовым истребителем мирных граждан, настоящим красным сатаной.
Главный свидетель обвинения, представленный на процессе как безукоризненно правдивый человек, начал вскоре давиться своими пятьюдесятью тысячами марок. Его замучила совесть, и в официальном заявлении он взял все свои показания обратно. Он лично явился в верховный суд и объяснил, как и зачем он лгал на разборе дела Г ельца…
Мало того. Отыскался настоящий убийца ройцгенского помещика. Это был рабочий калиевых копей, по имени Фрие. Несколько лет он терзался мыслью, что другой человек, и тоже пролетарий, томится в тюрьме за его преступление. Не раз хотел он пойти открыться властям; близкие отговаривали его, говоря, что себя он сделает несчастным, а Максу Гельцу все равно не поможет. Смерть жены показалась убийце первым наказанием за двойное преступление. Он не выдержал, явился в Берлин и со всеми мельчайшими подробностями описал прокуратуре совершенное им убийство. Но дело… до сих пор еще не поставлено на пересмотр.
До сих пор сыщики и следователи осаждают соседей Фрие, добиваясь от них показаний о том, что убийца помещика есть «ненормальный индивидуум» и страдает «манией самообвинения». А в ответ на поднятую в связи с полным и несомненным восстановлением невиновности Гельца кампанию за его освобождение министерство юстиции опубликовало классическое «разъяснение»:
«Ввиду возможного (!) выяснения истинных виновников убийства помещика Гесса разъясняется, что осужденный Макс Гельц все равно не будет освобожден, так как за ним имеются преступления и по другим статьям».
Главари фашистских восстаний, белые террористы, официально осужденные за монархические мятежи, давно амнистированы. Иные из них уже расселись в депутатские кресла республиканского немецкого парламента. А Макс Гельц сидит, все сидит, уже седьмой год, в безупречном каменном ящике, за зловещим ажуром стальных решеток. Каждый коммунистический митинг, каждое рабочее собрание настойчиво требуют свободы для зонненбургского узника; каждая мало-мальски революционная демонстрация протестует против юридической расправы, совершенной классовым судом над политическим противником. А Макс Гельц все не снимает жалкой арестантской куртки, ничего не видит, кроме клочка неба через оконный квадратик, кроме пустыни асфальтового двора на прогулке.