355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Французская новелла XX века. 1900–1939 » Текст книги (страница 9)
Французская новелла XX века. 1900–1939
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"


Автор книги: Марсель Эме


Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 46 страниц)

Уже несколько месяцев его умственный рост был скован, подобно юному деревцу, в полном цвету побитому дыханием «ледяных святых». Пьер не принадлежал к тем предприимчивым юнцам, которые, пользуясь университетскими льготами для юных призывников, ожидающих мобилизации, спешили приобрести диплом под снисходительным взглядом экзаменаторов. Не владела им и бессмысленная жадность, с какой многие, в предчувствии близкой смерти, захлебываясь, глотали знания, уже ни на что им не нужные. Всегдашнее ощущение пустоты там, в конце, как и здесь, под ногами, – пустоты, прикрытой жестокими и обманчивыми иллюзиями, сдерживало все его порывы. Он увлекался какой-нибудь книгой, предавался размышлениям – и вдруг остывал, охваченный безнадежностью. На что ему все это? Для чего учиться? Для чего обогащать себя, если придется все потерять, все бросить, если ничто тебе не принадлежит? Чтобы видеть смысл в какой-нибудь деятельности или науке, надо видеть смысл и в самой жизни. Ни усилия ума, ни мольбы сердца не помогали ему обрести этот смысл… И вот он появился неожиданно сам собой… Жизнь приобрела смысл…

Почему? И, гадая, что же вызвало эту улыбку души, он увидел полуоткрытые уста, к которым жаждали прильнуть его губы.

В обычное время очарование этой безмолвной встречи, вероятно, вскоре развеялось бы. В пору юности, когда вы влюблены в любовь, она глядит на вас изо всех очей; непостоянное сердце жаждет вкусить ее и здесь и там; ничто не торопит его сделать выбор: заря еще только занимается.

Но нынешний день будет краток: нужно спешить.

Сердце юноши рванулось вперед с тем большей стремительностью, что оно уже запаздывало. В больших городах, что издали кажутся вулканами, окутанными дымом сладострастья, таятся девственно-свежие души и нетронутые тела. Сколько там юношей и девушек свято чтут любовь и берегут в ожидании брака свежесть и чистоту чувств! Даже в утонченно культурной среде, где любопытство преждевременно разбужено воображением, сколько забавного неведения скрывается под вольными речами светской девушки или студента, который все знает, но ничего не познал! В сердце Парижа есть наивные, провинциальные уголки, монастырские сады, чистые родники. Париж оклеветан своей литературой. От его имени говорят самые порочные. К тому же хорошо известно, что из ложного понимания престижа целомудренные юноши нередко скрывают свою невинность. Пьер еще не вкусил любви и готов был послушаться ее первого зова.

Очарование его мечты было тем сильнее, что любовь родилась под крылом смерти. В минуту смятения, когда они почувствовали над собой нависшую угрозу, когда их сердца дрогнули при виде окровавленного, изувеченного человека, их руки соединились; и оба в этот миг почувствовали сквозь дрожь страха ласковое утешение незнакомого друга. Мимолетное пожатие! Мужская рука сказала: «Обопрись на меня!» – а другая, материнская, поборов свой страх, шепнула: «Дитя мое!»

Слова эти не были произнесены вслух, не были услышаны. Но такой глубинный шепот внятен душе лучше слов, этой лиственной завесы, что заслоняет мысль. Пьера убаюкивало это жужжание; точно поет золотистая оса, кружа в полумгле сознания. В непонятной истоме дремало время. Одинокое, бесприютное сердце мечтало о теплом гнездышке.

В первые дни февраля Париж подсчитывал разрушения от последнего воздушного налета и зализывал раны. Печать в своей конуре заливалась лаем, требуя репрессий. По словам «человека, который сажал на цепь»[8]8
  То есть Клемансо, премьер-министра Франции.


[Закрыть]
, правительство объявило французам войну. Началась целая серия судебных процессов над изменниками. Муки несчастного, защищающего свою жизнь, на которую предъявлял права общественный обвинитель, забавляли «весь Париж», чью жажду зрелищ не могли утолить ни ужасы четырехлетней войны, ни десять миллионов безвестно погибших жизней.

Но юноша был всецело занят таинственной гостьей, посетившей его. Поразительная яркость любовных образов, запечатленных в памяти и в то же время лишенных четкости! Пьер не мог бы сказать, какое у нее лицо, цвет глаз, рисунок губ; в душе сохранилось одно лишь волнующее впечатление. Тщетно силился он воспроизвести ее черты – они являлись ему все иными. Так же безуспешно искал он ее по улицам города. Он поминутно обманывался: ее улыбка, белокурый локон на затылке, блеск глаз… и кровь приливала к сердцу. Но нет, у этих мимолетных видений не было ничего общего с тем девическим образом, который он искал, думая, что любит его. Но любил ли он? В том-то и дело, что любил; потому и видел повсюду, в каждом облике. Ведь вся она – улыбка, вся – сияние, вся – жизнь. А точный рисунок определяет границы. Но эта определенность нужна, чтобы обнять любовь и завладеть ею.

Если не дано ему будет снова ее увидеть, он все же знает, что она есть, она есть, и она – гнездышко. Пристань: в бурю. Маяк в ночи. Stella Maris, Amor. Любовь, поддержи нас в час наш смертный!..

Пьер брел по набережной Сены, мимо Института; он находился у лестницы моста Искусств, рассеянно глядя на выставку книг одного из букинистов, оставшихся на своем посту; подняв глаза, он вдруг увидел ту, которую ждал. С папкой для рисунков в руках она легко, как лань, сбегала по ступеням. Он не раздумывал ни секунды: он устремился навстречу девушке, спускавшейся по лестнице, и взоры их впервые встретились и проникли в глубь души. Поравнявшись с девушкой, Пьер остановился, невольно краснея. От неожиданности, видя его смущение, она тоже покраснела. Не успел он перевести дыхание, как легкие шаги лани стихли. И когда он снова пришел в себя и оглянулся, ее пальто уже мелькнуло у поворота аркады, выходящей на набережную Сены. Ему и в голову не пришло догонять ее Перегнувшись через перила моста, он видел ее взгляд в речных струях.

На время его сердцу хватит пищи… (О, милые, глупые дети!..)

Спустя неделю он бродил по Люксембургскому саду, напоенному золотистой негой солнца. Какой лучезарный февраль в этом мрачном году! Влюбленный, погруженный в свои грезы, не зная, грезится ли ему то, что он видит, или он видит то, о чем грезит, счастливый и несчастный в своем страстном томлении, согретый любовью и солнцем, он улыбался, гуляя, рассеянно глядя перед собой на песчаную дорожку, и губы его невольно шевелились, произнося какие-то несвязные слова, что-то похожее на песнь. И вдруг словно крыло голубя задело его на лету – он почувствовал чью-то улыбку. Пьер обернулся и увидел, что мимо него прошла она; в ту же минуту и девушка на ходу обернулась и, улыбаясь, посмотрела на него. Не размышляя, он рванулся к ней в таком юношески простодушном порыве, что и она невольно остановилась. Он не извинился. Ни он, ни она не чувствовали никакой неловкости. Они как бы продолжали давно начатый разговор.

– Вы смеетесь надо мной, – сказал он, – и вы, конечно, правы.

– Я вовсе не смеюсь над вами. (В ее голосе была та же легкость и живость, что и в походке.) Вы улыбались своим мыслям, и мне стало смешно, глядя на вас.

– Неужели я улыбался?

– Вы и сейчас улыбаетесь.

– Но теперь-то я знаю почему.

Она не спросила. Они пошли рядом, счастливые.

– Солнышко какое славное, – сказала она.

– Это рождение весны!

– Не ей ли вы посылали ваши нежные улыбки?

– Не только ей. Может быть, и вам.

– Вот лгунишка! Противный! Вы же со мной не знакомы.

– Разве можно так говорить! Ведь мы уж сколько раз встречались!

– Всего три… считая и сегодня.

– А-а, вы помните! Вы сами видите, что мы старые знакомые!

– Рассказывайте!

– А я только этого и хочу… Но давайте присядем на минутку, пожалуйста! Здесь у воды так хорошо!

(Они стояли у фонтана «Галатея». Рабочие закрывали его, чтобы уберечь от повреждений.)

– Не могу, я пропущу трамвай…

Она назвала время отхода загородного трамвая. Он сказал, что в ее распоряжении еще целых двадцать пять минут.

Да, но ей надо купить чего-нибудь на завтрак: тут на углу улицы Расина продают очень вкусные булочки. Пьер вынул из кармана свежую булку.

– Вот такие? Не хотите ли попробовать?..

Она засмеялась в нерешительности. Пьер вложил булку ей в ладонь и задержал ее руку.

– Вы мне доставите большое удовольствие! Пойдемте же присядем! – Он повел ее к скамейке в аллее, огибавшей бассейн. – У меня есть еще и это.

Он вынул из кармана плиточку шоколада.

– Ну и лакомка! Чего только у него нет!

– Но я не смею предложить… Он не завернут.

– Давайте, давайте… Время военное!

Пьер смотрел, как она грызла шоколад.

– В первый раз чувствую, что и в войне есть что-то хорошее.

– Не будем говорить о войне! Надоело!

– Да, – подхватил он с воодушевлением, – не надо о ней говорить.

(И вдруг стало легко-легко дышать.)

– Смотрите-ка, – воскликнула она, – воробьи купаются!

(Она указала на птичек, плескавшихся в бассейне.)

– Значит, в тот вечер, – продолжал он о своем, – там, в метро, вы все же заметили меня, скажите?

– Конечно.

– Но вы даже ни разу на меня не взглянули, вы все время стояли отвернувшись… вот как сейчас…

(Он видел ее в профиль, как она ела булку и глядела перед собой, лукаво щурясь.)

– Ну, повернитесь ко мне… Что вы там увидели?

Она не повернула головы. Он взял ее правую руку; из дырочки на перчатке выглядывал кончик указательного пальца.

– Куда вы смотрите?

– Смотрю, как вы разглядываете мою перчатку… Пожалуйста, не порвите ее еще больше!

(В рассеянности он теребил разорванный палец перчатки.)

– Ах, простите! Как это вы увидели?

Она не ответила; но, взглянув на ее лукавый профиль, он заметил краешек смеющегося глаза.

– Вот плутовка!

– Это же очень просто… все так делают…

– А я не могу.

– А вы попробуйте!.. Скосите глаз.

– Нет, я так не умею… Я вижу только, когда смотрю прямо перед собой, как дурак…

– Да вовсе не как дурак!

– Наконец-то! Вот теперь я вижу ваши глаза.

Они глядели друг на друга, ласково посмеиваясь.

– Как вас зовут?

– Люс.

– Красивое имя! Светлое, как этот день.

– А ваше?

– Пьер. Самое обыкновенное.

– Очень хорошее имя, у него такие ясные, открытые глаза.

– Как у меня.

– Что они ясные – это правда.

– А все потому, что они смотрят на Люс.

– Люс! Надо сказать «мадемуазель Люс».

– Нет!

– Нет?

(Он покачал головой.)

– Вы не «мадемуазель». Вы просто Люс, а я Пьер.

Они держались за руки. Устремив глаза в небо, кротко синевшее меж голых древесных сучьев, они замолчали. Они глядели друг на друга, но мысли, их волновавшие, передавались через пожатье руки.

Она сказала:

– В тот вечер нам обоим было страшно.

– Да, – подхватил он, – и это было хорошо.

(Позднее они невольно улыбались, вспоминая этот разговор: оба в ту минуту, конечно, думали об одном.)

Вдруг она выдернула руку: били часы.

– Ах! Я опоздаю…

Они пошли вместе. Люс шла быстрой, легкой походкой парижанки, которая и в спешке не теряет присущего ей изящества.

– Вы часто здесь бываете?

– Каждый день. Но почти всегда на той стороне площадки. (Она указала на сад, на купу деревьев, точь-в-точь как у Ватто.) Я возвращаюсь из музея.

(Он посмотрел на ее папку.)

– Вы художница? – спросил он.

– Нет, – ответила она, – для меня это чересчур громкое слово. Так, малюю немного…

– Но зачем же? Для развлечения?

– О, конечно, нет. Ради денег.

– Ради денег?

– Ну да! Как дурно, не правда ли, заниматься искусством для заработка?

– Нет, это скорее странно – зарабатывать деньги, не умея рисовать.

– Однако это так. Я вам объясню в следующий раз.

– В следующий раз мы опять перекусим у фонтана.

– Пожалуй, если будет хорошая погода.

– Но вы придете пораньше? Хорошо? Ну скажите, Люс?

(Они дошли до трамвайной остановки. Она вскочила на подножку вагона.)

– Ну, скажите… ответьте мне… милый мой лучик!..

Девушка не отвечала, но, когда тронулся трамвай, она прикрыла веки, и по одному лишь движению ее губ он угадал ответ:

– Да, Пьер.

По дороге домой оба думали: «Удивительно, какие все радостные сегодня…»

И сами улыбались, не пытаясь разобраться в том, что произошло: но они знали – у них что-то есть, они что-то нашли, им что-то принадлежит. Что именно? Ничего. Но сегодня жизнь так полна! Дома каждый из них поглядел на себя в зеркало ласковым взглядом, как на друга, думая: «Эти глаза смотрели на тебя». Они улеглись рано, охваченные какой-то сладостной усталостью, – почему бы это? И, засыпая, думали: «Как хорошо, что наступит завтра!»

Завтра!.. Те, кто придет после нас, едва ли представят себе, сколько затаенного отчаяния и беспредельной скорби поднимало в душе это слово на четвертом году войны… Все были так измучены! Столько погибших надежд! Сотни «завтра» сменялись чередой, похожие на вчера и сегодня и равно обреченные на небытие и ожидание, ожидание небытия. Время приостановило свой бег. Год стал подобен Стиксу, охватившему жизнь кольцом черных мутных вод, недвижных, подернутых тусклой зыбью. Завтра? Завтра умерло.

В сердцах двух детей завтра воскресло.

Завтра снова увидело их у фонтана, так же как и все последующие «завтра». Ясная погода благоприятствовала этим коротким, но с каждым разом все менее коротким, встречам. Оба приносили с собой какую-нибудь еду – так приятно было угощать друг друга. Пьер всегда поджидал Люс у входа в музей. Ему захотелось посмотреть ее рисунки. Она ими не слишком гордилась, но не заставила себя упрашивать. Это были уменьшенные копии известных картин или их фрагментов: группа, лицо, бюст. На первый взгляд недурно, но очень небрежно. Кое-где довольно верные, умелые штрихи, а рядом – ученические промахи, выдававшие не только невежество, но и нетребовательность, полное равнодушие к чужой оценке. «Ничего! Сойдет!» Люс называла подлинники. Пьер и сам хорошо знал их. Он досадливо морщился. Люс видела, что ему не нравится, но все равно показывала – вот вам еще!.. Самая скверная! С ее губ не сходила усмешка – насмешка и над собой и над Пьером; ей не хотелось признаваться самой себе, что ее самолюбие задето. Пьер не открывал рта, боясь сказать лишнее. Но наконец он не вытерпел. Она показала ему копию с одной флорентийской картины Рафаэля.

– Но здесь совсем не те краски! – воскликнул он.

– Ничего удивительного! – возразила Люс. – Подлинника я и в глаза не видела… я делала по фотографии.

– Но разве вам не дают указаний?

– Кто? Заказчики? Они тоже не видели… Да если бы и видели, разве они в этом разбираются? Красный ли тут, зеленый, синий – им все равно. Иногда мне и дают цветной оригинал, но я меняю цвета… Вот хотя бы здесь, взгляните… («Ангел» Мурильо.)

– И вам кажется, что так лучше?

– Нисколько, но это меня забавляет… И к тому же так легче… А в общем, мне все равно… Лишь бы продалось.

Выпалив это, она замолчала, забрала у Пьера свои рисунки и рассмеялась.

– Ну что? Хуже, чем вы думали?

Он огорченно спросил:

– Зачем? Зачем вы это делаете?

Она взглянула с доброй, материнской усмешкой на его растерянное лицо. Глупый мальчик! Его родители – люди обеспеченные, ему все так легко достается… Разве он понимает, что иногда приходится идти на компромисс?

А он все повторял:

– Зачем, ну скажите, зачем?

(Он казался совсем сконфуженным, словно сам был этим злополучным художником! Славный мальчик! Ей захотелось поцеловать его… по-матерински, в лоб.)

Она кротко ответила:

– Чтобы прокормиться.

Он был поражен. Ему это и в голову не приходило.

– Жизнь не так проста, – продолжала она непринужденно-насмешливым тоном, – прежде всего, надо есть, каждый день есть. Сегодня пообедал, а завтра начинай с начала. Кроме того, надо одеваться. Прикрыть все – и тело, и руки, и ноги, и голову. Вот сколько надо вещей! И за все надо платить. Жить – значит платить.

Впервые он заметил то, что ускользнуло от его близоруких глаз влюбленного: скромный, местами потертый мех, уже не новые ботинки и другие признаки нужды, которые скрадывала присущая парижанке элегантность. И сердце у него сжалось.

– Нельзя ли, нельзя ли мне помочь вам?

Она покраснела и чуть отстранилась от него.

– Нет, нет, – обиженно возразила она, – об этом не может быть и речи… никогда… я не нуждаюсь…

– Но я был бы так счастлив!

– Нет… и довольно об этом! Или я с вами не дружу.

– Так, значит, мы друзья?

– Да. Если только вы не отказываетесь, поглядев на мою мазню.

– Ну, конечно, нет! Вы же не виноваты.

– Но это вас огорчает?

– О да.

Люс от удовольствия даже засмеялась.

– А вам весело? Злюка вы!

– Вовсе не злюка. Вы не поняли.

– Почему же вы смеетесь?

– Не скажу.

(А сама думала: «Дорогой мой! Какой же ты милый… Огорчился, что я скверно рисую!»)

И сказала:

– Вы добрый. Спасибо.

(Он удивленно взглянул на нее.)

– Не старайтесь понять! – Она ласково похлопала его по руке. – Довольно, поговорим о другом…

– Да, только еще один вопрос… Мне все-таки хотелось бы знать… Скажите (только не обижайтесь!)… может быть, вы сейчас стеснены в средствах?

– Нет, нет, я так сказала потому, что у меня бывали трудные минуты. А теперь уже легче. Мама нашла место, где хорошо платят.

– Ваша мама работает?

– Да, на военном заводе. Ей платят двенадцать франков в день. Мы теперь богатые!

– Как, на заводе? На военном заводе?

– Да.

– Но это ужасно!

– Что поделаешь! Приходится соглашаться!

– Люс, но если бы вам – вам самой предложили?

– Мне? Но вы же видите: я мазюкаю… Теперь-то вы согласны, что я права, занимаясь этим?

– Но если бы вам надо было зарабатывать, и ничего другого не представилось, кроме работы на заводе, где производят снаряды, вы пошли бы?

– Если бы надо было зарабатывать и не было выбора? Ну, конечно, пошла, помчалась бы со всех ног!

– Люс, а вы думали о том, что там делают?

– Нет, не думала.

– Там делают то, что несет страдания, смерть, что будет терзать, жечь, мучить таких же людей, как вы, как я…

Она приложила палец к губам в знак молчания.

– Знаю, все это знаю, но не хочу об этом думать.

– Не хотите думать?

– Не хочу, – решительно сказала Люс.

И, с минуту помолчав, продолжала:

– Надо жить… Как только начинаешь думать – жить невозможно… А я хочу, хочу жить! Если жизнь заставляет меня делать то или другое, разве я должна из-за этого терзаться? Я тут ни при чем, я этого не хотела, и не моя вина, если это дурно. В том, чего я хочу, нет ничего дурного.

– А что вы хотите?

– Прежде всего – жить.

– Вы любите жизнь?

– Еще бы! А разве это плохо?

– Нет, нет, так хорошо, что вы живете!

– А вы? Вы не любите жизнь?

– Я не любил ее раньше, до того…

– До того, как?..

(Ответа не требовалось. Все было понятно без слов.)

Пьер продолжал допытываться:

– Вы сказали «прежде всего», «прежде всего я хочу жить». А потом? Чего бы вам еще хотелось?

– Не знаю.

– Нет, знаете.

– Вы очень нескромны.

– Да, очень.

– Я стесняюсь сказать вам…

– Шепните мне на ухо. Никто и не услышит.

Она улыбнулась.

– Мне хотелось бы… (Она запнулась.) Мне хотелось бы капельку счастья…

(Они сидели совсем близко друг к другу.)

Она продолжала:

– Разве я слишком многого требую? Я часто слышу, что это эгоистично; да я и сама себе говорю: «На что мы сейчас имеем право?» Когда видишь кругом столько страданий, столько горя, не смеешь ничего требовать. И все же мое сердце требует и говорит: «Нет, есть у тебя право, есть право на чуточку, на капельку счастья…» Ну скажите мне прямо: разве это эгоистично? Вы находите, что это нехорошо?

Его охватила бесконечная жалость. Этот крик сердца, трогательный и простодушный, взволновал его до глубины души. На глазах у него выступили слезы. Сидя на скамье, прижавшись друг к другу, они чувствовали тепло своих колен. Ему хотелось повернуться, обнять ее, но он боялся потерять самообладание. Они сидели не двигаясь, глядя на свои ноги. Торопливо, горячо и глухо, едва шевеля губами, он проговорил:

– Маленькая моя! Моя дорогая! Мне хочется прижать ваши крохотные ножки к своим губам, мне хочется съесть вас всю целиком…

Не поворачиваясь, так же торопливо и тихо, она ответила в полном смущении:

– Вы с ума сошли! Замолчите! Умоляю вас…

Мимо них медленно прошел пожилой человек. Им казалось, что они растворяются в безграничной нежности…

В аллее не было никого. Взъерошенный воробей копошился в песке. Фонтан рассыпался светлыми каплями. Они робко обернулись друг к другу; и как только взгляды их встретились, губы их, словно летящие птицы, соединились, боязливо и трепетно, и разлетелись, Люс встала, пошла. Пьер тоже встал. Она сказала ему: «Останьтесь».

Они избегали смотреть друг на друга. Пьер пробормотал:

– Люс… эта капелька… Эта капелька счастья… теперь она у нас есть… скажите?

Из-за непогоды завтраки у фонтана с воробьями прекратились. Февральское солнце затянуло туманами. Но они не могли погасить то солнце, которое влюбленные носили в своем сердце. Не все ли равно, какая погода: холод, жара, дождь, ветер, снег или солнце! Им всегда хорошо, будет еще лучше. Когда счастье в поре своего цветенья, самый прекрасный день – это сегодняшний.

Туман был им на руку: меньше рискуя попасться кому-нибудь на глаза, они не расставались подолгу. С утра Пьер поджидал Люс у остановки трамвая и сопровождал ее в беготне по Парижу. Воротник его пальто был поднят. Люс была в меховой шапочке, в боа, плотно окутывавшем ее шею до самого подбородка; под туго натянутой вуалеткой маленьким кружочком вырисовывались ее пухлые губки. Но самой лучшей вуалью служила обоим влажная пелена укрывающей мглы, густая, пепельно-серая, с желтыми фосфоресцирующими бликами. В десяти шагах ничего не было видно. Среди сгущавшегося тумана они шли по старым улицам, выходившим к Сене. О друг туман, на твоих ледяных простынях потягивается и нежится мечта! Они были как зернышко в мякоти плода, как огонек, скрытый в потайном фонаре. Пьер крепко держал свою спутницу под руку; они шли в ногу, оба почти одного роста, – Люс чуть повыше, – и щебетали вполголоса, близко наклонившись друг к другу; ему так хотелось поцеловать влажный кружок на вуалетке.

Люс ходила продавать к скупщику поддельной старины заказанную ей «пачкотню», как она это называла. Они не спешили прийти к месту и, как бы нечаянно (по крайней мере, они хотели себя в этом уверить), выбирали путь подлиннее, сваливая вину на туман. Когда же все-таки вопреки всем уловкам, на которые они пускались, чтобы обойти нужный им дом, он вставал перед ними, Люс входила в лавку, а Пьер становился на углу улицы. Он ждал подолгу, и ему было холодно. Но ради Люс он готов был ждать, зябнуть и даже скучать. Наконец девушка показывалась, спешила к нему, улыбающаяся, растроганная, обеспокоенная, не продрог ли он. По ее глазам он видел, когда все сходило благополучно, и радовался не меньше ее самой. Но чаще всего она возвращалась с пустыми руками; чтобы получить деньги, приходилось наведываться по два-три дня подряд. Хорошо еще, если обходилось без обидных замечаний и ей не возвращали заказа. Как раз сегодня ей устроили целый скандал из-за миниатюры, сделанной с фотографии одного умершего человека, которого она никогда не видела. Родные покойного возмущались тем, что она не передала в точности цвет его глаз и волос. Придется переделывать! Склонная видеть свои невзгоды с их комической стороны, она посмеивалась, бодрилась; но Пьеру это не казалось смешным; он выходил из себя:

– Идиоты! Какие идиоты!

Рассматривая фотографии, которые Люс предстояло воспроизвести в красках, Пьер кипел от негодования (до чего ее забавляла эта смешная ярость!) при виде тупых физиономий, застывших в торжественной улыбке. Он считал просто кощунством, что милые глаза Люс должны созерцать, а руки воспроизводить эти рожи. Нет, это возмутительно! Лучше уж копировать картины старых мастеров; но на это нечего было рассчитывать: закрывались последние музеи, искусство больше не интересовало заказчиков. Пора мадонн и ангелов прошла, настала пора солдата, В каждой семье был свой солдат, живой или мертвый, чаще мертвый, и семья хотела увековечить его черты. Богатые заказывали копии в красках; работа эта неплохо оплачивалась, но, к сожалению, перепадала все реже; приходилось мириться со многим. Скоро кончится и это – ничего другого не останется, как за грошовую плату делать увеличенные копии с фотографий.

Словом, у Люс уже не было необходимости задерживаться в городе: работа в музее отпала; бывать в магазине – получать и сдавать заказы – приходилось не чаще двух-трех раз в неделю; а работать можно и дома. Это не очень-то устраивало юных друзей. Они кружили по улицам, не решаясь повернуть обратно к трамвайной остановке.

Почувствовав усталость и продрогнув от холодного, пронизывающего тумана, они зашли в церковь; усевшись тихонько в уголке одного из приделов и любуясь витражами, они заговорили вполголоса о повседневных мелочах своей жизни. Время от времени наступало молчание, и душа, освобожденная от слов (ибо не смысл слов имел для них значение, но самое дыхание их жизней, соприкасавшихся трепетно и тайно), продолжала другую беседу, более значительную и сокровенную. Призрачные видения витражей, сумрак меж колонн, убаюкивающее пение псалмов сливались с их мечтами, напоминали о жизненных невзгодах, которые хотелось забыть, порождали умиротворение, мысли о бесконечном. Хотя было уже около одиннадцати часов, желтоватый сумрак наполнял храм, как масло – священный сосуд. Сверху, откуда-то издалека, падали неясные отсветы, темный пурпур цветного стекла, алый блик среди лиловых тонов, смутно различимые лица в черных оправах. В высокой стене мрака зиял, словно рана, кровавый свет.

Люс прервала молчание:

– Вас должны взять?

Он сразу понял ее, ибо его мысль в тишине следовала тою же темной тропой.

– Да, – ответил он, – не надо об этом говорить.

– Скажите только одно: когда?

Он ответил:

– Через полгода.

Она вздохнула.

– Не стоит говорить об этом, – заметил Пьер, – все равно не поможет.

– Да, не поможет, – отозвалась она.

И, сделав над собой усилие отогнать печальную мысль, они мужественно (пожалуй, следовало бы сказать наоборот: «трусливо»? Кто знает, в чем состоит истинное мужество!) заставили себя говорить о посторонних вещах: о звездах-свечках, мерцавших в сумраке храма; о зазвучавшем органе; о церковном стороже, прошедшем мимо; о коробке с сюрпризами – сумочке Люс, в которой беззастенчиво шарили пальцы Пьера, – надо же было чем-нибудь развлечься. Ни он, ни она не допускали даже мысли уйти от рока, грозившего разлучить их. Противостоять войне, пойти против течения, уносившего за собой целый народ, – все равно что поднять церковь, прикрывшую их своим щитом! Единственным спасением было не думать, не думать до последней минуты, надеясь втайне, что она никогда и не наступит. А до той поры не омрачать своего счастья.

Когда они уже шли по улице, оживленно болтая, Люс вдруг дернула Пьера за рукав, приглашая взглянуть на витрину обувного магазина. Он заметил, что взгляд ее умильно ласкает пару высоких ботинок из тонкой кожи со шнуровкой.

– Недурны! – заметил он.

– Душки! – вырвалось у нее.

Это выражение рассмешило его; она тоже засмеялась.

– Но, пожалуй, чуть велики?

– Нет, как раз впору.

– Так не купить ли?

Она сжала его руку и потянула прочь от витрины – от соблазна.

– Будь мы с деньгами… (и напевая на мотив: «Станцуем капуцинку…») Но это не для нас!

– Почему? Золушка ведь надела туфельку!

– В ту пору еще водились феи.

– А в наши времена еще водятся влюбленные.

Она пропела:

– Нет, нет и нет, мой милый друг!

– Почему же нет, раз я вам друг?

– Именно потому.

– Именно потому?

– Да, от друга нельзя брать.

– От кого же можно? От врага?

– От постороннего, ну хотя бы от моего скупщика, если бы этот скряга расщедрился на аванс!

– Но, Люс, ведь и я тоже имею право заказать вам картину!

Она прыснула со смеху и остановилась:

– Мне – картину! Бедняжка вы мой, да на что она вам нужна? Спасибо вам и за то, что вы их смотрели. Я и сама знаю, что это за стряпня… Она застрянет у вас в горле.

– Вовсе нет. Были очень приятные миниатюры. Да и о чем толковать, раз у меня такой вкус?

– Он сильно изменился со вчерашнего дня!

– А разве нельзя меняться?

– Нельзя… если дружишь.

– Ну, сделайте мой портрет!

– Еще что! Теперь подавай ему портрет!

– Я не шучу! Неужели я хуже этих болванов?

В невольном порыве она сжала ему руку.

– Милый!

– Что вы сказали?

– Ничего.

– Но я прекрасно слышал.

– Ну и держите про себя!

– Не буду держать… верну вам вдвойне… Милая!.. Милая!.. Итак, вы делаете мой портрет, не правда ли? Решено?

– А есть у вас фотография?

– Нет.

– Как же быть? Не рисовать же мне вас посреди улицы?

– Вы говорили, что дома вы почти всегда одна?

– Да, в те дни, когда мама на заводе… Но я не решаюсь…

– Вы опасаетесь, что нас могут увидеть?

– Нет, не то… да у нас и нет соседей.

– Чего же вы боитесь?

Она промолчала.

Они дошли до трамвайной остановки. Здесь было много ожидавших, но в тумане, по-прежнему скрывавшем их от посторонних глаз, никто не видел юной пары; Люс избегала смотреть на Пьера. Он взял обе ее руки в свои и нежно сказал:

– Милая, не бойтесь ничего…

Она подняла глаза, и взгляды их встретились. Глаза у обоих были такие открытые!

– Я верю вам, – промолвила она.

И опустила веки. Она чувствовала, что для него она – святыня. Они разомкнули руки. Трамвай уже трогался. Взгляд Пьера вопрошал Люс.

– Когда же? – спросил он.

– В среду, – ответила Люс, – приходите часам к двум…

На лице ее снова заиграла лукавая улыбка, и на прощание она шепнула ему на ухо:

– Все-таки захватите с собой снимок. Я не так искусна, чтобы рисовать с натуры… Ну-ну, я уж знаю, что он у вас есть, притворщик вы этакий!

По ту сторону авеню Малакофф. Улица, точно щербатый рот, вся прорезана пустырями, которые тянутся вдаль, к неприглядному поселку, где за дощатыми заборами пестреют лачуги старьевщиков. Серое, тусклое небо опустилось на бледную землю, тощее чрево которой курится туманом. Воздух скован холодом. Домик Люс нетрудно найти: последний из трех, стоящих по одной стороне улицы. Напротив – пустырь. Двухэтажный домик в окруженном забором небольшом дворе, два-три чахлых деревца, занесенный снегом квадрат огорода.

Пьер вошел бесшумно: снег заглушил его шаги; но занавеска в окне нижнего этажа шевельнулась; он подходит к двери – дверь открывается, и Люс стоит на пороге. В полутемной прихожей они здороваются сдавленным голосом; она ведет его в первую комнату – столовую; здесь она работает; у окна стоит мольберт. Сначала они даже не знают, что сказать: слишком много думали они об этой встрече, и заранее приготовленные фразы застревают в горле; они говорят вполголоса, хотя в доме никого нет; именно поэтому. Скованные, они сидят на почтительном расстоянии друг от друга. Пьер даже не опускает воротника пальто; говорят о похолодании, о времени прихода загородного трамвая и досадуют на свою глупость.

Поборов наконец смущение, Люс спрашивает, принес ли он фотографии. И стоит лишь ему вынуть их из кармана, как оба оживляются. Фотографии – это как бы свидетели, при которых им легче вести беседу, они уже не совсем одни, на них смотрят чьи-то глаза, ничуть их не стесняя. Пьер догадался (вполне бесхитростно) захватить с собой все свои фотографии с трехлетнего возраста; среди них есть и снимок Пьера в юбочке. Люс в полном восторге смеется; она говорит малышу смешные ласковые слова. Может ли что-нибудь живее тронуть сердце женщины, чем детский портрет того, кто ей дорог? Мысленно она баюкает его, дает ему грудь; она готова поверить, что носила его под сердцем! К тому же (она ведь с хитрецой) очень удобно высказать крошке то, что не решаешься сказать взрослому. На его вопрос, какая из фотографий ей больше нравится, она, не задумавшись, отвечает:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю