Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"
Автор книги: Марсель Эме
Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 46 страниц)
Смотритель дорог в сопровождении папаши Беноша, старшего дорожного мастера, совершал еженедельный обход. Они шли по национальной дороге, как корабль идет по течению, шли не отдавая себе в том отчета, а в деревнях сами собой замедляли ход, как корабль в шлюзе. Они инспектировали кучи щебня, не глядя на них. Только папаша Бенош вдруг начинал думать. Он думал: «Какой отличный денек!»
И всякий бы это подумал: в небе – три-четыре розовых облачка да несколько стаек скворцов, которые с упорством осы, бьющейся о стекло, ударялись о горизонт. Телеграфные столбы гудели так, словно из всех кантонов сразу слали телеграммы, поздравляя с таким отличным деньком. Упрямый ветер стряхивал, сбрасывал с деревьев жару, и она тут же прицеплялась к прохожим. Папаша Бенош пробовал дремать на ходу, но ничего не получалось: в своей нагретой солнцем голове он вынашивал новую мысль. Он думал: «Отличная дорога!»
И, пущенная в ход, его мысль уже не знала удержу. Она работала, перечисляя все кантональные общины, все окружные кантоны, адреса всех кантональных делегатов. Мало-помалу она перешла на другое, обрела голос, и смотрителю еще раз пришлось выслушать небылицы, сделавшие его спутника личностью легендарной, – рассказ о гусятах, которые утонули в городском бассейне, оправдав тем самым страхи высидевшей их курицы, рассказ о ледащей кобыле, которую он два года подряд водил с ярмарки на ярмарку, убеждая барышников: «Вот это лошадь так лошадь! Поставьте ее крупом к стене, и если она попятится хоть на шаг, я вам ее даром отдам».
– Бенош, Бенош! Вы ребенок! – проворчал смотритель.
– Я шутник, – отпарировал Бенош, причмокнув губами, – вот я кто!
Все же он замолчал; они подходили к постоялому двору. Любовница смотрителя сидела на пороге, но она даже не поднялась ему навстречу. Она была одна, хозяина никогда не было дома, вероятно, он объезжал окрестные деревни, вербуя постояльцев, в надежде, что в один прекрасный день гуртом пригонит их к себе на двор. Бенош деликатно удалился на реку удить рыбу, и смотритель, пылая страстью, поднял хозяйку и унес ее в своих объятиях к стойке. Там он выпил бутылку пива и сел отдохнуть, – он очень устал.
Лучи солнца проникали сквозь узкие оконные стекла длинными полосами, как свет уличного фонаря. При вечернем освещении пейзаж приблизился, наклеился на окно, будто витражная бумага, и хотелось сцарапать ногтем часовню, доводившую до одури звоном своих колоколов. Но сначала лень было шевельнуть пальцем, а потом трезвон уже не мешал, постепенно став привычным. Суп на плите булькал, как родник, который еще только-только пробивается на свет божий и не знает, смеяться ему или плакать. Смотритель сидел, подперев рукой голову, и не знал – счастлив он или несчастлив, и ему казалось, что его любовница разжирела.
– Елена! – позвал он.
Елена, прислонившаяся к стойке, была прекрасна и в то же время нелепа, как наряженная в платье статуя. Серьги в ее ушах были такого огромного размера, что ему захотелось привязать к ним веревочки и поиграть в лошадки. Вероятно, желая отвратить от себя эту опасность, она подошла к нему и взяла его руки в свои – взяла в свои большие загорелые руки, будто специально созданные для того, чтобы хлопать по ним изо всех сил, играя в «Отгадай, кто тебя ударил». Пробило четыре часа.
Когда пробило пять, она поправила прическу, и они вышли из дому. Эндр блестящей лентой, будто след гигантской улитки, тянулся среди пологих холмов, где луга спускались террасами. Правой рукой смотритель прикрывал свой красный галстук, боясь быков, но совершенно напрасно: галстук был такой маленький, что на него не покусился бы даже лягушонок. Он не знал, что делается с его левой рукой. Он не знал, что делается с его сердцем.
– Елена, – шепнул он, – ведь правда, ты по-прежнему моя милая, моя любимая Елена?
– А твоя аптекарша, она кто? – отрезала его любовница.
Кто она? И эта туда же! Он ей сейчас покажет, кто она. На него вдруг напала ярость. Он схватил ее за обе руки и грозно спросил:
– Это тебе муж наговорил?
Казалось, она его не слышит. Взор ее блуждал по холмам, одевавшимся перед сном лиловым флером, следил за голубым дымком, улетавшим с каждого дворика в небо, чтобы за ночь снова покрыть его синей глазурью. Затем она перевела взгляд на смотрителя дорог и улыбнулась. В самом деле, его глаза вбирали в себя того, кто смотрелся в них, как те голубые и серебряные шары, что вешают в садах у беседок. Даже солнце отражается там в форме груши.
– Скажешь или нет? – крикнул он.
Она пробормотала:
– Не валяйте дурака.
Он сильнее стиснул ей руки.
– Скажешь? Раз!
– Вы мне надоели, – сказала она, – мне надо высморкаться.
Это была неправда. У нее не было носового платка.
– Скажешь? Два!
Она улыбнулась такой улыбкой, что он позабыл сосчитать до трех. Он отпустил ее и влепил ей звонкую пощечину.
– Ой! – вскрикнула она. – И это называется смотритель дорог!
Она села на откосе и принялась поглаживать щеку, вроде того как поглаживают смятую юбку, а у него к глазам подступали слезы, тяжелые, как угрызения совести, но они остановились в горле, – не хватило напора.
Наконец она встала и вернулась на постоялый двор. Он шел за ней следом, но на приличном расстоянии.
«Когда я люблю, – думал о н, – явственно проступают все мои недостатки, вроде как веснушки, когда светит солнце. Вот я закатил Елене пощечину, возможно, она, по примеру прочих женщин, любит, когда ее бьют, но она слишком примитивна и потому не понимает, что ей это приятно. Теперь она будет дуться, чтобы проучить меня за доказательство моей любви. А впрочем, я ее не люблю. Я упрямо разжигал свою страсть к ней, чтобы не предаваться мечтам о любви блистательной, или поэтичной, или жестокой, но я вел себя подобно тому воробью, который думает, будто выражает свое презрение хозяину огорода, садясь на огородное пугало, и забывает клевать вишни. Или, пожалуй, я упорно считал свою связь завидной, потому что это любовь, подобно тому как парижане упрямо называют океан синим, потому что это море. Предоставим крестьянок крестьянам и поэтам; лучшие любовницы, равно как и лучшие солдаты, все же те, что умеют читать и писать. В сущности, свою Елену мне следовало бы искать среди представительниц буржуазии, среди тех, у кого в столовой витражи, а судки похожи на церковные чаши; свою Елену мне следовало бы искать в пышном зале, или в зимнем саду, или на балу в префектуре, где она небрежно опирается на руку префекта, рядом с ней довольно непрезентабельного. В крайнем случае моей избранницей могла бы стать одна из младших учительниц начальных классов, которые стыдливо краснеют, узнав, что шесть из их подопечных родились в один и тот же день: ведь это наводит их на мысль, что зачаты они были в одну и ту же ночь; или одна из тех телеграфисток, что с тем же равнодушием, с каким днем выстукивают на своем аппарате, вечерами строчат на швейной машинке, не интересуясь, шьют они рубашки или носовые платки. Чтобы она могла гордиться мною, я подготовился бы в школу дорожно-мостового строительства, и в день поступления она в восторге примчалась бы ко мне, крепко сжав губы, чтобы не растерять понапрасну поцелуев».
Через минуту одна мысль прогнала все остальные. Сначала неуловимая – ведь не видим же мы ветра, прогоняющего тучи, – она вдруг стала явственной.
– Ах, если бы аптекаршу звали Еленой! – вздохнул он.
Бенош уже возвращался. Смотритель ушел, не пожелав попрощаться с любовницей, он даже думал уязвить ее, заплатив за выпитое пиво, но, отойдя на двадцать метров от постоялого двора, оглянулся. «Если она сидит на пороге, – подумал он, – я прощу ее. Если ее там нет, между нами все кончено».
Она сидела на пороге и провожала его непонимающим взглядом, от изумления так широко разинув рот, что хотелось бросить в него деньги за выпитое.
«Я прощаю ее, – подумал он. – Но она дура. Не люблю таких, что подставляют левую щеку, когда их ударили по правой. Если она решила сидеть тут до моего следующего обхода, она успеет покрыться ржавчиной».
На дороге через каждые сто метров лежали кучи щебня, как если бы кто-то в припадке ярости расколотил дорожные столбы. В течение нескольких минут смотритель машинально пересчитывал их, но вдруг, сам не зная почему проникнувшись симпатией к папаше Бено-шу, стал поверять ему свои любовные горести. В чем и раскаялся, – старик воспользовался случаем и до первых домов предместья рассказывал ему историю своей женитьбы. Не избирайте никого поверенным ваших сердечных огорчений: он будет слушать две минуты, а потом прожужжит вам уши рассказами о собственных горестях. Не укрывайтесь в непогоду под деревьями; они уберегут вас от ливня на четверть часа, а потом встряхнутся и окатят с головы до пят.
Скажем, вы чиновник и с пятичасовым омнибусом едете в Бом, куда, благодаря связям, получили назначение. Вы распрощались с прежним местожительством без всякого сожаления, самым фактом своего отъезда поквитавшись с сослуживцами за их пренебрежительное обхождение. С высоты империала луга представляются вам полями еще не заколосившейся пшеницы, все фермы кажутся образцовыми: навоз не свален посреди двора, как там, где вы жили; вы восторгаетесь каждым ручьем, словно существование проточной воды для вас приятный сюрприз; вам улыбается девушка, глаза которой затмевают своей синевой все доселе виденные вами голубые глаза, и вы улыбаетесь ей в ответ, даже не подозревая, что это безмужняя мать по прозванию Красотка Фатьма; все витрины восхищают вас своей красочностью; голуби на трубах сами садятся клювами к ветру и вращаются, как флюгера; на площади стоит памятник какому-то натуралисту, а вы этого никак не ожидали и потому принимаете его за водоразборную колонку. Вы сожалеете только о том, что хозяйка книжной лавки в том городе, где вы до сих пор проживали, не стала вашей любовницей; предаваться любовным воспоминаниям в здешнем добропорядочном и ленивом городке было бы так же приятно, как после свидания беседовать с монахиней.
А если окажется, что связи у вас более влиятельные, чем вы полагали, и вскоре по прибытии вас повысят в должности, вы так и не узнаете, в какой бой вступила бы с вами гидра о трех головах – бомская буржуазия. Вам пришлось бы выбирать между тремя кланами, и ваш выбор, продиктованный чистой случайностью, – скажем, первым клубным знакомством, – навсегда закрыл бы вам доступ в два другие клана. Долгое время первый клан составляли всего-навсего два брата Дюма, бывшие обойщики из Буржа, великие ловцы пред господом, в существование которого они, впрочем, не верят, но уже несколько лет, как к ним присоединился неизвестно откуда взявшийся вдовец с четырьмя малолетними дочками. Во второй клан входит с десяток реакционеров, предки которых, когда-то бывшие арендаторами, под тем или иным ложным предлогом вызвали из эмиграции своих прежних господ, выдали их якобинцам и купили принадлежавшие им владения, о чем свидетельствовали компрометирующие их подписи в архивах, впоследствии уничтоженные, словно прожженные насквозь горящей сигарой, как это затем обнаружил в одно прекрасное утро учитель начальной школы. Столпом третьего клана является г-н Ребек, мировой судья, столпом сухим и неподатливым, республиканцем с роялистами и роялистом с республиканцами, столпом, который берегут и лелеют жена и две дочки. Чиновников объединяет либо возраст, либо страсть к охоте. К третьему клану принадлежат самые красивые женщины, числом семь; одна из них – вылитый портрет императрицы Жозефины. Другая – чтобы не называть ее, скажу просто: седьмая – в один прекрасный день сбежала из дому – никто не знал, а теперь и она сама уже не знает почему – и вернулась через три месяца, не обновив своих туалетов, но после этого вояжа у нее появилась такая смиренная улыбка, что даже братья Дюма теперь ей кланяются. Смерть наудачу выхватывает свою добычу из всех трех кланов, отдавая, однако, некоторое предпочтение первому. Как только умирает свекор или тесть из клана Дюма, всем начинает распоряжаться свекровь или теща.
У смотрителя дорог не было цилиндра, поэтому он радовался, что принят как свой в семействе Ребек и, значит, ему меньше грозит необходимость присутствовать на похоронах, радовался до того дня, пока Амур, играя в жмурки, не поймал его, не признал и, сняв со своих глаз повязку, не украсил ею голову смотрителя.
Теперь дело заключалось в том, чтобы познакомиться с аптекаршей, а для этого была одна-единственная возможность: набраться смелости, пойти в аптеку и представиться. И вот в одно из воскресений смотритель, полный решимости, отправился в путь.
– Я куплю йодную настойку, йод всегда нужен, – рассуждал он. – Вот уж больше года, как у меня его нет.
Но в двух шагах от аптеки он остановился, посмотрел на часы и пошел обратно, как если бы йод продавался только в строго определенное время. Смотритель возвращался, опустив голову, опустив ее, правда, не очень низко, – он боялся растереть воротничком чирей на шее, а какой бы это был прекрасный предлог купить мазь от чирьев! И он сурово осуждал себя за такое малодушие.
«Верно, я человек робкий», – подумал он.
Мимо проходила г-жа Блебе, она была в круглой шляпке с цветами. Невольно приходило на мысль, что, прежде чем идти на кладбище, она решила проветрить венок, предназначенный на могилу покойного мужа.
Смотритель дорог поймал себя на том, что улыбнулся ей.
«Нет, я совсем не робкого десятка, скорей наоборот, – подумал он, повеселев. – Держу пари, что сейчас поклонюсь поэту».
Это был чрезвычайно смелый шаг. Бомский поэт жил отшельником, бездомным и бессемейным, как те птицы, что не вьют своего гнезда из боязни разучиться петь, собирая прутики. Он жил в гостинице, в выбеленной комнатушке и целыми днями прохаживался по узенькой тенистой аллее, наподобие голубоватой жилки соединявшей две главные артерии – национальную и департаментскую дороги, или, усевшись на краю канавы, читал такие аморальные книжки, что на их желтой обложке, как на этикетках для ядов, пришлось предосторожности ради напечатать кадуцей. Г-жа Пивото привезла как-то из Парижа томик его стихов – двести тридцать одно стихотворение, все посвященные некоей Жанне, стихотворения такие целомудренные, что в обществе строились всяческие догадки, кто эта Жанна – его мать, его невеста или Жанна д'Арк. Смотритель поклонился поэту, не глядя на него; поэт поглядел на смотрителя, не ответив на поклон.
«И госпоже Леглар тоже поклонюсь, – решил смотритель дорог. – Она не хуже других!»
Сидевшая у окна г-жа Леглар, по слухам бывшая трактирщица, проводила его оторопелым взглядом. Но, не замечая ее удивления, он уже кланялся всем окнам подряд – кланялся тем, другим, что были не хуже г-жи Леглар. Несчастный! Он не подумал, что навлечет на себя ненависть тех, кому на следующий день, отрезвев, не поклонится.
«Я пройдусь по кафе и не сяду за столик».
Он прошелся по кафе, будто бы разыскивая инспектора, хотя знал, что тот в отъезде. Он поискал его у стойки, словно инспектор только и делал, что сидел у стойки, поискал в бильярдной, оттуда он увидел аптеку, и сердце у него забилось сильней. Казалось, аптека просто часть кафе, а стоявшие там на окнах цветные сосуды легко было счесть за бутылки с пе-перментом и гренадином. Жребий был брошен: он вышел на улицу и, толкнув приоткрытую дверь, очутился в аптеке.
Там было полно народа. Аптекарь в отрывистых торопливых фразах просил его извинить.
– Ах, господин смотритель, я очень сожалею, – видите, весь город тут. Обождите у нас в спальне, ученик вас проводит.
Ученик проводил его в спальню, но потом оба – и ученик и хозяин – позабыли о нем.
Смотритель дорог стоял, облокотясь о перила балкона, и удивлялся, что спальня аптекарши не подвластна, как его кабинет, постоянной угрозе солнца. Казалось, смена утра и вечера диктуется здесь не солнечным шаром, не неумолимым размахом этого гигантского маятника, ежедневно проходящего путь от Бома-пригорода до Бома-города; казалось, утро и вечер рождаются здесь сами собой, как туман над прудом, понемногу растворяясь и меняя свой облик. Если часы пробьют двенадцать, значит, можно, не раздумывая, отправляться в ресторан. Окно обвивал дикий виноград, который не нуждается в плодах, потому что вино, не дожидаясь осени, уже играет пурпуром на его листьях. На холмах блестели постепенно усыхавшие большие солнечные лужи; садики зябко жались друг к другу, видны были только изгороди, как будто даже без калиток, и коровы, привязанные к этим изгородям, верно, с того самого дня, как те были поставлены, обмахивались хвостами, отгоняя слепней.
Смотритель надел пенсне, и мир предстал перед ним в своем настоящем виде, приобрел многоплановость; четко вырисовывались стройные березы и две дороги, соединяющие здешний городок с соседним, прямые и параллельные, как ремни в молотилке. Он увидел, что солнечные пятна на самом деле поля рапса; он мог пересчитать все сараюшки в садах, одни – продуваемые насквозь, – сейчас в них гулял ветерок, – другие – увенчанные огромными трубами в жестяных треуголках, столь же нелепыми на убогих крышах, как жандарм на тележке, запряженной осликом. И от земли отделялись звуки, становились явственнее; просмоленные телеграфные столбы гудели, словно пчелиные ульи; речка наигрывала на плотине, как на губной гармошке; собаки выли, приняв круглую вывеску на здании суда за луну, а когда их побили, еще долго жалобно подвывали, кляня свою собачью Жизнь. Бессердечные дети передразнивали их. Где-то далеко, бог знает где, поминали всуе имя божье. В подобный вечер первые люди на земле в разгар весны, вероятно, уже почувствовали неотвратимый приход зимы.
Смотритель размечтался. Он представил себе столовую, в камине ярко пылают дрова, мрамор пламенеет, как лужа на закате, и от его ног струится к ногам аптекарши; сухие стручки потрескивают, будто какой-то завистливый демон подсыпал в огонь соли; его можно прогнать, помешав кочергой в камине; руки тянутся к рукам, но взоры избегают встречаться, словно к глазам подступают слезы; их можно прогнать, сказав первые пришедшие на ум слова.
– Дождь не идет, – говорит она. – Идет снег.
Утверждать, что идет дождь, могут только очень унылые люди. Валит снег, небо вытряхивает на дрожащий в ознобе январь весь свой запас хинина. Но, не успев упасть, снег тут же тает, точно изгнанный демон из мести горстями сыплет на землю соль. И мечты смотрителя, не успев оформиться, тоже тают. Прямо в лицо ему светит до приторности сладкое лето и так припекает, что он, осердясь, прислоняется спиной к перилам балкона. И тут перед ним предстает кровать аптекарши.
Какая кровать у аптекарши: длинная, широкая, металлическая или орехового дерева, он, смотритель, сказать не может, – не может потому, что счастьем он не избалован и мимоходом рассмотреть кровать во всех подробностях он не в силах. К тому же спинка, как чехлом, закрыта пледом.
Это ее кровать, ее – металлическая или ореховая – не все ли равно! После свидания она свалится на нее как сноп, когда бы она ни вернулась. Пусть в самый полдень, когда солнце стоит в зените и раздумывает, куда ему теперь спускаться: в сторону утра или в сторону вечера. Пусть в три часа дня, когда все идет вкривь и вкось, когда ей, может быть, придется встать, чтобы завести часы или поправить на стене картину. Пусть уже в сумерки, когда неохота подниматься, чтобы присмотреть за служанкой, которая накрывает на стол. В спальню долетает звон посуды, и, если рухнет горка тарелок, она не рассердится и не станет бранить прислугу: просто все трое скушают суп из десертных тарелок.
Ведь чтобы у аптекаря не возникло никаких подозрений, его, смотрителя, раз в неделю приглашают к обеду. Потом они идут прогуляться по дороге до моста, построенного его заботами. Встречные двуколки смазанной дегтем втулкой задевают его, аптекарь отчитывает возчика, а тот ругается на чем свет стоит. Они возвращаются все так же втроем; он идет по правую руку от нее по обочине, шагая через дренажные канавки. Она вскрикивает при виде гусей, индюшек, цесарок, щенков, которые едят лошадиный навоз, потому что видели, как его клюют куры. Муж, страстный охотник, идет полем по бороздам и машет руками, вспугивая жаворонков; кажется, будто он засевает ими все поле; потом он возвращается, перелезая через трещащие под ним плетни. Тогда смотритель шутливо берет руку своей спутницы, смотрит на обручальное кольцо и говорит: «Вот как, а я и не знал, что вы замужем!» – говорит очень громко, чтобы не возбудить подозрения аптекаря.
Так и росла в нем любовь, повсюду находя то, что ей нужно: дождь, солнце, гололедицу. Она была как растение – раз посаженное, оно уже не ошибется и не станет расти к центру земли, вместо того чтобы тянуться к небу… В кухне гремели тарелками, булькал на плите суп; мяукала ее кошка; вот упала горка тарелок; рыдания душили смотрителя, и, чтобы скрыть свое подлинное горе, он ухватился за первое попавшееся грустное воспоминание – стал оплакивать горбунью кузину Элизу-Адель Дюшене, шепча ее фамилию и имя.