355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Французская новелла XX века. 1900–1939 » Текст книги (страница 14)
Французская новелла XX века. 1900–1939
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"


Автор книги: Марсель Эме


Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 46 страниц)

АНРИ БАРБЮС
(1873–1985)

Первые сознательные годы жизни Анри Барбюса связаны с Парижем: здесь он кончил лицей, учился в Сорбонне, подрабатывал хроникальными заметками в столичных газетах. В газету же он принес свои первые стихи. Одна из них – «Эко де Пари» – неожиданно отдала свою ежегодную премию именно ему, приветствуя «неизвестного поэта с признаками поразительной одаренности». Стихи, собранные в сборнике «Плакальщицы» (1895), публиковались первоначально в журналах вместе с поэтическими манифестами символистов.

Роман «Ад» (1908) приблизил Барбюса к опыту Эмиля Золя, обнаружил социальную зоркость начинающего писателя. На фронт первой мировой войны он уходит добровольцем. Там, не отрываясь от «чудовищной страшной работы», какой оказалась война, Барбюс начинает снова писать. «Я занят сейчас сооружением большой махины…» – так сообщал он друзьям о романе «Огонь», принятом к печати газетой «Эвр» с февраля 1916 года. По мнению Анатоля Франса, «Огонь» – «одна из лучших книг во всей французской литературе». Популярность «Огня», показавшего «превращение совершенно невежественного, целиком подавленного идеями и предрассудками обывателя и массовика в революционера» (В. И. Ленин), была огромна во всех европейских странах.

На исходе войны Барбюс начал готовить почву для создания ассоциации бывших фронтовиков. «За что ты сражаешься? – спрашивала одна из листовок, составленных Барбюсом. – Мы сражаемся, чтобы обогащать богатых, чтобы защитить страну, которую у нас уже украли… Фронтовики всех стран, соединяйтесь!» В 1919 году Барбюс создает международную организацию писателей в защиту мира и социальной справедливости – «Кларте». С 1923 года он – член Коммунистической партии Франции, с 1928 по 1934 год – редактор журнала «Монд», с 1933-го – член редколлегии боевого литературного издания «Коммюн».

Двадцатые – тридцатые годы – время исключительной творческой и политической активности Барбюса: он создает романы. «Ясность» (1919) и «Звенья» (1925), «Правдивые повести» (1928), репортами о залитых кровью Балканах, этюд о Золя (1932), документальную книгу «Россия» (1930). Барбюс – инициатор и организатор Первого Антивоенного конгресса (Амстердам, 1932), страстный глашатай правды, о стране социализма, «Я обвиняю!» – повторяет он слова Эмиля Золя, бросая их в лицо тем, кто рассчитывал поссорить народ Франции с народами Страны. Советов. «Никто из нас, писателей Запада, пока не повторил его подвига…» – говорил о Барбюсе Ромен Роллан.

Барбюс сделал все, чтобы его отчизна и родина социализма понимали друг друга.

Henri Barbusse: «Nous autres» («Мы»), 1914; «Quel-ques coins du coeur» («Несколько уголков сердца»), 1921; «Faits divers» («Правдивые повести»), 1928.

Новелла «Улюлю!..» («Hallali») входит в книгу «Мы», новелла «Женщина» («La femme») – в книгу «Несколько уголков сердца», новелла «Преступный поезд» («Train criminel») – в «Правдивые повести».

Т. Балашова
Улюлю!..
Перевод Н. Галь

Под вечер я сидел на скамье возле дома и в последний раз оглядывал мои скромные владения, пока они не погрузились в сон: передо мною с холма спускался двор, направо – живая изгородь, напротив в стене – калитка, всегда распахнутая настежь.

За калиткой открывалась дорога, вьющаяся по опушке леса, виднелись зеленые облака листвы, позолоченной закатом, – их золотила уже и осень, словно еще одно огромное солнце.

Тихо и, как подумалось мне, старательно заканчивался день. Ясные лучи перебирали тончайшую гамму оттенков, высвечивали каждый цветок и даже каждый лист.

Внезапно прозвучал рожок: лесом мчался выезд старой маркизы.

И вот в проеме калитки, заполнив его, возник громадный, удивительно четкий силуэт. Потом великан взметнулся в прыжке и, шатаясь, остановился посреди двора.

Это был олень – тот самый, за которым уже много часов охотились гости из замка… На мгновение он замер, и наши взгляды встретились. Я видел, шкура его в грязи и в пене, язык вывалился, в больших глазах смятение, а бока вздрагивают от ударов сердца, оно стучит, точно молот.

Еще прыжок – и олень забился в самый угол ограды, готовый грудью встретить опасность, но видно было: он совсем без сил и, недвижный, безмолвный, не ведает, что его ждет. А вокруг дома уже слышался неистовый лай. Разгоряченная свора теснилась у калитки, гомонила под стенами ограды.

Вслед за собаками сбегались запыхавшиеся, взбудораженные мальчишки, их становилось все больше. Вскоре вокруг нас уже собралась вся деревня. Зеваки с торжеством показывали друг другу на оленя, увенчанного огромными рогами, словно на дикого царственного беглеца, которому наконец-то отрезали путь к отступлению.

Потом зрители торопливо попятились: нахлынули всадники, всадницы; вихрь пыли, ярко-красных камзолов и амазонок; топот копыт, щелканье хлыста, вскрики медных рожков.

Все это в беспорядке стеснилось у входа, и псари выстроились за неровной линией собак, готовые спустить их на зверя.

Он один не шевелился, безмерно одинокий, безвестная живая тварь, забежавшая ко мне во двор, как в ловушку. Он безропотно ждал, когда же настанет покой, будь то покой жизни или смерти. Я видел, как беснуется толпа и жаждет его крови; а он – он живой, тяжело вздымаются его бока, трепещет горло, горло, которое перервут, чтоб завершить это безумное празднество.

Всадник в красном легко соскочил с коня. Не торопясь, он вытащил из ножен охотничий нож, блеснул клинок с узорной насечкой…

Собаки всё надрывались лаем. А люди смолкали, застыли неподвижно и смотрели, смотрели во все глаза. Лишь изредка слышались приглушенные возгласы, судорожный смех.

Человек в красном уже хотел войти во двор; он кивнул мне и крикнул (надо было кричать, иначе ничего бы не услыхать за яростным лаем своры):

– Вы, конечно, позволите, мсье?

Но я вытянул руку, преграждая ему путь, и в свой черед крикнул:

– Нет, не позволю!

Озадаченный, он разом остановился.

– А? Что такое? Как вы сказали? Что он такое сказал?

Человек в красном обернулся к остальным:

– Он не желает нас впускать!

Эту новость встретили криками изумления, в общем хоре выделялись пронзительные голоса женщин.

– Наглец! – заявила какая-то старая дама.

И все так же громко обратилась к кому-то из своих спутников:

– Предложите ему денег.

– Вам заплатят за беспокойство, любезный!

Я сдвинул брови, и тот растерянно замолчал.

А потом они заговорили все разом; возбужденные, раздосадованные, они наперебой упрашивали меня уступить, и глаза их горели бешеной злобой.

Я упрямо стоял на пороге, точно в землю врос, и всматривался в лица осаждающих, в лица, которые нечаянный случай открыл мне так близко во всей их наготе.

Все они отмечены были одной и той же печатью – жаждой убийства, она бесстыдно рвалась наружу, подстегнутая неожиданным сопротивлением. Это она отчетливо сквозила за всеми словесами, благовидными предлогами, за попытками соблюсти приличия. Они рады были бы на меня наброситься, дать волю злобе и ненависти – их терзало не только уязвленное тщеславие, но и жестокое разочарование.

Они так долго преследовали беглеца – и вот загнали эту живую плоть, затравили и жаждут прикончить. Один из них сбивчиво пытался мне это объяснить, голос его срывался, он все закидывал голову, чтобы лучше видеть добычу.

Какой-то старик протягивал к вожделенной жертве судорожно скрюченную когтистую лапу. Другой, более свирепый, впивался в оленя алчным взглядом.

Женщины были еще отвратительней мужчин. Стыд останавливал у них на губах слова, которые выразили бы их истинные чувства, но их одолевало непомерное волнение. Чувствовалось: все тело их трепещет во власти позорного ожидания.

Одна, совсем юная (за спину ей спадала наполовину распустившаяся коса), в неудержимом порыве выскользнула из толпы и подняла на меня прекрасные глаза.

– Прошу вас, мсье! – сказала она и молитвенно сложила руки.

Пред остервенением этих людей вой собачьей своры уже звучал почти невинно: собаки не питали вражды к оленю, они лишь были рабами людской ненависти…

И крестьяне теперь тоже держались отчужденней. Мне казалось, они отстраняются от охотников, начинают понимать: охота – нечто совсем иное, чем они думали.

Простая женщина с ребенком на руках поспешно пошла прочь, будто вдруг испугалась, что подхватит какую-то заразу… Деревенский мясник в запятнанном кровью фартуке (примета его ремесла) смотрел на происходящее, величаво скрестив руки на груди, и в лице его – сумрачном лице труженика – явственно проступали презрение и гнев.

А меж тем угрожающий гул все нарастал.

Я понял, что мы оба потерпим поражение, я недолго смогу защищать загнанного оленя – им слишком не терпится его убить.

Глаза мои остановились на огромном животном – оно даже ранено не было, – и вихрем заметались мысли, полные отчаяния и нежности… Краткие минуты бытия, которые я успел ему сохранить, показались мне такими драгоценными, почти счастливыми. И под градом кровожадных выкриков я понял, что человек и зверь, в жизни такие непостижимо разные, схожи перед лицом смерти и что все живые существа умирают как братья.

И тогда я сжал кулаки и, запинаясь, пробормотал:

– Не хочу!.. Уходите!

Но человечья волна уже готова была нас захлестнуть.

– Нам нужен олень! – задыхаясь, выкрикнул кто-то.

– Убить его!.. Убить!.. – завопили другие.

Над толпой взметнулась маленькая женская рука.

– Я придумала! Его можно застрелить отсюда, из моего карабина!

– Верно! Верно! Прекрасная мысль!..

– Я застрелю!

– Нет, я!

Толстый молодой человек вскинул ружье, прицелился. Я ухватился за дуло и вырвал ружье у него из рук.

– Наглый мужлан! – злобно крикнул он.

…И тут неодолимый натиск взял свое… Толпа ворвалась во двор.

Меня оттеснили, затолкали, отбросили назад, и все же я снова попытался возвысить голос:

– Убирайтесь отсюда! Я не хочу!..

Но они ликовали, неистовствовали; уже ничего не слушая, они кинулись к оленю, а он стоял в углу у стены, и из огромных глаз его смотрело спокойствие самой природы, а быть может, небытия.

И я так явственно ощутил: вот я бросаюсь вперед и заслоняю собой обреченное животное, вот вскидываю карабин и стреляю в осатанелую свору двуногих… и знаю – я прав!

Женщина
Перевод Е. Бируковой

Лачуга, где ютились две женщины, была такой низкой и темной, что дневные лучи, проникая в нее, меркли, как вечером, и можно было разглядеть лишь углы каморки с корявыми кирпичными стенами и полом, каменистым и землистым, как глухой проселок.

Умирающая, высохшая до костей, приподнялась на убогом ложе в скудном свете, падавшем из решетчатого оконца, и сказала своей дочке Мари:

– Как я помру, поди разыщи своего брата, он остался там, на шахте, когда я поругалась с вашим отцом. Теперь вы оба будете сиротами, так уж живите вместе. Так оно и должно быть, и вас за это только похвалят. Ты как-никак его найдешь, имя-то не забыла. Будешь ты ему помогать, а он тебе, ведь он, сама знаешь, малый неплохой…

Она выговорила эти слова из последних сил и навеки замолкла в ближайшую же ночь.

После похорон Мари, в сером платье и шляпке, из которой она вынула цветок в знак траура, села в поезд и, выйдя из него, зашагала по широкой равнине черной страны в надежде разыскать своего брата Жана.

Дороги, направлявшиеся к угольным копям, становились все сумрачней по мере приближения к ним. Казалось, необъятная грозовая туча распростерлась над землею и окрасила ее своей чернотой.

Мари остановилась в одной из гостиниц на главной улице, где теснились дома, почерневшие от угольной пыли и от пыли, долетавшей с полей. Вечером она стояла у шахты, вместе с другими женщинами ожидая выхода рабочих. Сперва ее чуть не сбил с ног рев сирен, а затем тяжелая свинцовая толпа углекопов, которые выходили из забоя и направлялись все в одну сторону, как погребальная процессия.

Она сразу же узнала брата, хотя при их расставании ему было всего пятнадцать лет. Да, это был Жан, – его маленькое бледное лицо, слишком маленькое и слишком бледное, его большое, слишком большое тело. Он как-то отличался от других и выглядел утомленным и бесконечно одиноким.

– Боже!..

Мари заметила, что товарищи то и дело толкали его, зубоскалили, подсмеиваясь над ним. Он отбивался, вырвался, убежал.

Она последовала за ним. Он вошел в здание меблированных комнат, у входа поднял голову, будто не узнавая дома, как это делают рассеянные люди. Вскоре он вышел на улицу и завернул в ресторанчик пообедать. Он замер на пороге, словно испуганный шумом, потом какой-то механической походкой направился в самый отдаленный конец зала и съежился в уголке.

Так у него нет ни жены, ни подруги? Как чудно!.. Это означало, что ей ничто не помешает поселиться с братом, – великая удача! – и при мысли о том, как ей повезло в ее рискованном предприятии, у нее сжималось сердце… Вслед за ним и она вошла в ресторан. Уселась напротив через два столика от него, стиснутая людьми, которые обедали, зычно перекрикиваясь.

На лице Жана застыл отпечаток тоски, он был словно в трауре, хотя и не мог знать о смерти матери. В обнаженном свете газового рожка на его костлявом лице обозначались черные линии и белые выпуклости.

– Ишь ты! Красавчик!..

Несколько балагуров, – среди них мегера, вся в лентах, с пьяным взглядом, – размахивая руками и приплясывая, сгрудились перед юношей и язвительно его задирали. В смущении, невнятно бормоча, он опустил голову в тарелку. Наконец зубоскалы убрались. Но кругом раздавались женские смешки.

Ах, она разыскала брата, а он какой-то чудак, посмешище для всех! Никому-то он не нужен и, возвращаясь с работы, пытается спастись от людей, убегает от них и обедает, забившись в самый дальний угол ресторана.

Слезы прихлынули к глазам Мари. Ей стало жаль его до боли. Но, слава богу, она приехала. Она скрасит ему жизнь. Она заменит ему семью. У него будет уютное жилье, уж она постарается…

Перед тем как выбраться со своего места, из живых тисков своих соседей, она принялась разглядывать брата. В этот миг он случайно поднял голову и, в свою очередь, взглянул на нее.

Она улыбнулась ему.

Он застыл на месте с открытым ртом и поднятой рукой, увидав, что ему улыбается женщина.

Она покраснела: он не мог ее узнать. Значит, он вообразит, что… Непроизвольно она опустила глаза, но тут же непроизвольно их подняла. Он по-прежнему созерцал ее, глаза его были широко раскрыты и на бледном лице блестели, как слезы. И на этом лице отобразилось такое душераздирающее изумление, что Мари вся вздрогнула и снова улыбнулась.

Эта сцена не ускользнула от внимания людей, обедавших за столиками в горластой толкотне: Жан и смазливая незнакомка перемигиваются! Рабочие подталкивали друг друга локтями и, огорошенные, наблюдали интрижку.

– Он! И впрямь он! Так оно и есть! – перешептывались вокруг.

Потрясенная Мари окаменела, она окончила свой обед, больше не отваживаясь глядеть на брата, но чувствуя, что на нее упорно смотрят и он, и все остальные.

Когда приступили к кофе, зал наполовину опустел.

Тут она встала и направилась к брату. Догадавшись, что она хочет завязать с ним разговор, он поднялся ей навстречу и, чтобы положить конец досадному недоразумению, которое он предчувствовал, назвал свое имя:

– Я Жан Кадио.

У нее уже приоткрылись губы сказать: «А я Мари, узнаешь, я Мари?» – но он смотрел на ее свежие губы с такой невероятной надеждой, что она, не понимая своего душевного состояния, стояла в безмолвии все с той же улыбкой.

Но вот молодой человек набрался мужества и прошептал:

– Хотите, выйдем отсюда?

Они вышли вместе, потихоньку, неловко пробираясь. Пока они проходили, в толпе завсегдатаев рабочего ресторана царила глухая тишина.

Едва они выбрались наружу, как он прикоснулся к ней, потом взял ее под руку. Она не противилась.

Почему она сразу же не рассеяла удручающее заблуждение? Почему? Она только спросила:

– Вы живете совсем один?

– Ну, конечно, – отвечал он.

Потом, сделав усилие над собой, промямлил:

– Зачем вы меня об этом спрашиваете? Как чудно, что на меня обратили внимание! Я не богат, так и знайте! Они потешаются над нами, вон там…

Он показал большим пальцем на кабаре, расположенные вдоль улицы, в их окнах, запотелых и белесых, как экраны кинематографа, расплющились темные физиономии жадно глазевших на них.

– У вас нет друзей?

– Да разве меня кто-нибудь любит?.. Я-то понимаю, но как бы это сказать…

Он с трудом говорил о таких вещах, они были ему непривычны, и он просто не находил слов.

Момент был подходящий, чтобы все ему открыть, но она продолжала вполголоса:

– Вы, как видно, человек мягкий. Найдется женщина, которая будет счастлива с вами.

– Мне еще не говорили такого, – пробормотал молодой человек.

– А вот я вам говорю.

– Вы… вы…

Внезапно он обхватил длинными руками свою спутницу за плечи и привлек к себе, готовый ее поцеловать. Но она оттолкнула его.

– Нет, нет…

Он покорился, руки его безвольно повисли, как у раба.

– Слушайте, – сказала Мари, – вам не пристало меня любить. Для меня было бы сущим несчастьем, если б вы меня полюбили. Я не свободна, никак не свободна. Если б вы только знали! И я уеду из этих краев. Но другие женщины наверняка найдут, что вы совсем непохожи на остальных мужчин.

– Ах! – вырвалось у него. – Ах, чем же? Чем же?..

Вне себя, он недвижно стоял перед нею.

– Полюбить меня? Неужели это возможно? Скажите: вы-то полюбили бы меня, будь вы свободны?

– Да, – ответила Мари. – Прощайте. Да…

Она скрылась из виду, а он все стоял на месте, прямой, бледный, похожий на горящую свечу. Его глаза, его лицо, все его существо светилось отблеском женской прелести.

Этот отблеск будет и впредь сиять на нем, он сохранит его, как бесценное сокровище, как талисман, который наверняка даст ему отвагу и силу бороться с жизнью за счастье.

Она проскользнула по коридору гостиницы и спряталась в свою комнатку – краткое пристанище, откуда на заре она убежит далеко-далеко. Теперь ей было уже заказано вновь свидеться с покинутым, для которого она предпочла быть призраком подлинной женщины, чем подлинной сестрой. И она заплакала от избытка печали и радости.

Преступный поезд
Перевод Н. Жарковой

В ночь с 11 на 12 декабря 1917 года вокзал небольшого французского городка Модана, расположенного близ итальянской границы, кишел народом.

То на перроне, то в залах ожидания вдруг, как призраки, появлялись пассажиры, до странности, до жути схожие между собой. Та же унылая одежда того же убогого покроя – все на один лад. Многие были явно больны: кто сутулился, кто волочил ногу. Даже самые беспечные лица уродовала маска грязи и усталости. Только несколько ожидающих выглядели обычными людьми.

Эти тени, неразличимо тусклые, бродили по темным каменным плитам зала; кто-то уселся прямо на пол. Резкий свет вокзальных фонарей лезвием лучей перерезал человеческие фигуры надвое: одна половина тела – черная, другая – белая, лица у одних – как зияющий темный провал, у других – неестественно светлые, будто фонарь во мгле.

И все-таки у них был счастливый вид. Сосед громко переговаривался с соседом, кто-то пел, даже самый убогий насвистывал…

Эти счастливые несчастливцы были отпускниками, солдатами-отпускниками. Французские солдаты, отпущенные на несколько дней с итальянского фронта после боев при Пиаве.

Пиава… Ныне это слово уже утратило свою прежнюю силу, свой, так сказать, особый привкус; ведь с тех пор прошло десять лет, а за десять лет многое испаряется из памяти людской.

В ту пору слово «Пиава» означало отчаянное, изнурительное напряжение всех сил, ряды обезумевших солдат против рядов других солдат, бывших игрушкой в руках других рабовладельцев. Те солдаты, что были здесь, делали все то, что им приказано было делать. Они продвигались вперед, потом располагались лагерем, потом снова продвигались вперед, совершали перебежки, потом снова стреляли, потом вся масса их бросалась в горнило боя и, расплавившись в его огне, заполняла образовавшиеся пустоты. Я не ошибусь, если скажу, что все они были самоубийцы, но не все они умерли. Однако армия, растаявшая наполовину, сдержала натиск врага. И теперь солдаты с удовольствием вспоминали все перипетии этого похода и даже тешились своими воспоминаниями, как тешится ребенок новой куклой.

Теперь они были далеко от Пиавы, на французской земле, и сюда до них уже не доходила парадная шумиха, для которой их героизм был лишь поводом; они ждали теперь поезда на вокзале пограничного городка Моданы, где, впрочем, и сейчас, спустя десять лет, нельзя быть уверенным, что вдруг снова не увидишь передвижения воинских эшелонов.

И вот, добродушно пыхтя, подошел поезд, остановился на своих стальных рельсах, выстроился всем составом вдоль перрона, и солдаты бросились по вагонам, стараясь занять уголок поудобней; они, эти люди, уцелевшие на каторге войны, вдруг становились свободными, и образ родного очага возникал не только в их сердце, но и где-то в самом нутре. Их было пятьсот.

Однако поезд не трогался. Машинист, вместо того чтобы сидеть у себя на паровозе, вышел на перрон и начал о чем-то горячо спорить.

Он спорил с золотопогонным, бренчавшим медалями начальством – с повелителями Моданского вокзала. Он позволил себе возражать.

Он говорил:

– Ехать невозможно.

Слово «невозможно» оскорбило благородные души начальства.

– Невозможно! Невозможно! И это говорит француз! Неужели вы не знаете, вы, жалкий пораженец, что слово «невозможно» исключено из французского языка?

Но машинист твердил:

– Состав перегружен.

Он объяснял господам офицерам, что этот маршрут – самый что ни на есть проклятый маршрут: резкие повороты, крутые спуски; он надеялся, что начальство, быть может, не знало обо всем этом. Пуститься по таким кручам, да еще с перегруженным составом, значит не управиться с непокорной машиной.

Никто не требует, чтобы начальство было осведомлено обо всем на свете. Однако самые главные начальники отлично знали, каков рельеф пути – головокружительный, как «американские горы», и все время через Альпы. Но здесь уже затрагивался высший принцип – воля начальствующих лиц, которая священна, и все доводы здравого смысла должны были отступить перед этим неопровержимым доводом: был отдан приказ отправить поезд.

Низенький закопченный человек напрасно размахивал руками, напрасно он кричал, что, уж поверьте, паровоз вместе с вагонами рухнет прямо в пропасть. Начальники, отливающие золотом в свете вокзальных фонарей, заявили, что ехать все-таки придется.

Соскучившиеся в вагонах отпускники высовывались из окон и разочарованно спрашивали: «Почему не едем?»

Разумный страх машиниста был столь велик, что он наотрез отказался вести состав.

Начальствующие лица отдали приказ: ехать. Тогда машинист влез в свою кабинку, поезд дрогнул и медленно отошел от перрона.

Но скоро, в силу естественных законов, его понесло прямо под уклон. И в самом деле, состав был слишком тяжелый, а паровоз недостаточно мощный, чтобы подчинить его своей воле. И пар и машинист оказались бессильны. Состав неудержимо влекло вперед. Это было как раз при спуске в Арскую долину, там, где железнодорожный путь зигзагами вьется по скалистому обрывистому берегу горного потока.

Вагоны, подгоняемые собственной тяжестью, бешено катились с горы. Машинист выпустил весь пар, но длинная членистая вереница вагонов с каждой минутой убыстряла ход. Она рвалась вниз по наклонной плоскости, как экспресс, как курьерский поезд, и под конец понеслась, словно адское видение.

Человеческая сила не могла уже остановить вереницу вагонов, которые неудержимо катились в бездну. Среди ужасающего грохота и густых клубов пара – ибо машинист тормозил, тормозил из последних сил – стальное чудовище, уже не повиновавшееся воле человека, неотвратимо влекло вперед двести пятьдесят тысяч килограммов металла и тридцать тысяч килограммов человеческой плоти, – и наконец огонь охватил все его суставы.

От мчавшихся вихрем черных домиков сыпались искры, потом они запылали, и головокружительной кометой поезд пронесся мимо вокзала Сен-Мишель-де-Мориен.

Те, которые были заперты в раскаленных докрасна стальных клетках, среди дымящегося дерева, те, которых как бы замуровала сверхъестественная скорость, – пять сотен счастливцев, спасшихся от ужасов Пиавы, поняли наконец, что означает эта скачка смерти. Кулаками вышибали они вагонные дверцы, но их вжимало обратно вихрем разгона. Многие все-таки выскочили прямо в ночь и бездну. Все до одного они погибли, и бесконечной гирляндой тянулись их искромсанные тела вплоть до того места на склоне горы, где с математической точностью должно было исчерпать себя бедствие.

Этой последней гранью и оказался крутой поворот, ведущий к железнодорожному мосту, неподалеку от станции Сен-Мишель. Взвихренный куб, метеор, начиненный человеческой плотью, как выпущенный из пушки снаряд, сделал поворот и уткнулся в землю. Паровоз рухнул набок. Один за другим наталкивались на него вагоны и, подскакивая на камнях, скатывались в бездну и так висели от парапета моста до самого дна пропасти. Весь поезд чудовищно вздыбился. Эту пирамиду, мгновенно возникшую из обломков вагонов, охватило пламя, и она запылала, как гигантский костер.

Костер вскоре погас. Позже из-под пылающих в ночи обломков было извлечено полтораста раненых, многие из них получили тяжелые увечья. А все остальные превратились в обуглившиеся трупы – трупы трехсот пятидесяти солдат, которые с веселым сердцем ехали домой хоть немного отдохнуть перед тем, как снова вернуться к своей проклятой судьбине.

Ужасающие подробности «происшествия» в Сен-Ми-шель-де-Мориен были на следующий день опубликованы в газетах. Ими зачитывались добрые граждане, которые мирно сидели у камелька – ногам тепло, на сердце спокойно, пусть где-то там идет война, – столь же безмятежные и душой и телом, как те главные начальники, что приказали машинисту трогаться в путь. Впрочем, у этих последних никто не осмелился потребовать объяснений, и все они со временем удостоились высоких чинов и наград.

А мы, называющие вещи своими именами, не смеем об этом забывать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю