355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Французская новелла XX века. 1900–1939 » Текст книги (страница 10)
Французская новелла XX века. 1900–1939
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"


Автор книги: Марсель Эме


Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 46 страниц)

– Вот этот милый малыш…

Ах, до чего у него серьезный вид! Пожалуй, серьезнее, чем теперь. Конечно, если бы Люс решилась (она и решилась) взглянуть для сравнения на теперешнего Пьера, она увидела бы в его глазах доверчивость и детскую радость, чего нет у ребенка; глаза ребенка из обеспеченной семьи, которого держат под стеклянным колпаком, – это лишенные света глаза птички, запертой в клетке. Но свет блеснул, не правда ли, Люс?.. Он тоже хочет посмотреть фотографии Люс. Она показывает ему девочку лет шести с толстой косичкой, которая сжимает в объятиях щенка, и Люс, взглянув на свою фотографию, думает не без лукавства, что и тогда она любила не менее горячо, не менее преданно; и тогда уже она целиком отдавала сердце своему другу – маленькой собачке, которая, в ожидании прихода любимого, заменяла его. Потом она показала девочку лет тринадцати – четырнадцати, изгибавшую шейку с кокетливым и несколько жеманным видом; к счастью, в уголках губ таилась ее всегдашняя лукавая усмешка, которая как бы говорила: «Знаете, это я просто забавляюсь… Я себя еще не принимаю всерьез…»

Смущения как не бывало!

Люс принялась набрасывать портрет Пьера. Так как двигаться ему было нельзя, а разговаривать можно лишь краешком губ, она болтала без умолку, за двоих. Женское чутье подсказывало ей избегать молчания. Как это случается с людьми чистосердечными, когда они разговорятся, она вскоре поведала Пьеру все сокровенные тайны своей жизни и жизни своих близких, говорить о которых вовсе и не предполагала. Она сама с удивлением слушала свою болтовню, но уже не могла остановиться: молчание Пьера было как бы скатом, по которому лился этот словесный поток.

Она рассказала ему о своем детстве в провинции; родилась она в Турени. Мать ее, девушка из зажиточной и почтенной буржуазной семьи, увлеклась учителем, сыном фермера. Богатая семья была против их брака; но влюбленные настояли на своем; дождавшись совершеннолетия, девушка обратилась к властям с официальным прошением. После этого родители отказались от нее. Для юной четы потянулись годы любви и бедности. В борьбе за кусок хлеба отец надорвался; его сломила болезнь. Жена мужественно взвалила на свои плечи и это бремя, работая за двоих. Родные, закоснев в своем уязвленном тщеславии, отказывались хоть немного помочь им. Больной скончался незадолго до начала войны. Мать с дочерью и не пытались возобновить отношения со своей родней, хотя она приютила бы девушку, сделай та первые шаги, которые были бы восприняты как mea culpa за проступок матери. Но этого они не дождутся! Лучше уж перебиваться как-нибудь!

Такое жестокосердие богатой родни поразило Пьера. Люс же находила его в порядке вещей.

– Вы думаете, таких людей мало? В общем не злых. А я уверена, что дед с бабушкой – люди не злые, уверена даже, что им было трудно не сказать нам: «Вернитесь!» Но их самолюбие уязвили. А самолюбие – это самое сильное, что только есть в таких людях. Оно берет верх над всеми чувствами. Если вы их оскорбили, они воспринимают это не только как личную обиду, но как Неправоту вообще! Другие – неправы, а они – они непогрешимы! И, в сущности не злые (нет, право, не злые), они скорее дадут вам умереть медленной смертью в двух шагах от себя, чем согласятся признать, что они сами, быть может, неправы. И разве мало таких? Да сколько угодно! Вы думаете, нет? Скажите, разве не все они такие?

Пьер задумался. Слова Люс поразили его.

– Да, – говорил он себе, – они именно такие…

И вот глазами этой девочки он увидел духовную нищету и пустынное бесплодие того общественного класса, к которому сам принадлежал, – класса буржуазии. Сухая, истощенная земля, утратившая мало-помалу все жизненные соки и уже не пополнявшая их, подобно тем азиатским странам, где живительные реки ушли, капля за каплей, в прозрачный, как стекло, песок. Даже тех, кого они, казалось бы, любили, они любили собственнически, принося их в жертву своему эгоизму, своему тупому тщеславию, своей косности, ограниченности. Пьер с грустью обратил мысленный взор на самого себя и на своих родных. Он молчал. Оконные стекла дребезжали от отзвуков далекой канонады. Подумав о тех, кто погибал, Пьер произнес с горечью:

– Это тоже их черное дело.

Да, за все – за хриплый лай пушек там, вдали, за всеобщую бойню, за великое бедствие народов, – за все это львиную долю ответственности несла та же буржуазия, жестокосердная и бесчеловечная, тщеславная и ограниченная. И вот теперь (справедливое возмездие!) сорвавшееся с цепи чудовище не остановится, пока не пожрет ее самое.

– Да, это так, – сказала Люс.

Ибо, сама того не подозревая, она невольно следовала за мыслью Пьера; тот вздрогнул, услыхав этот отклик.

– Да, это так, – повторил он, – все, что совершается, справедливо. Этот мир слишком стар, он должен умереть, и он умрет.

Люс, покорно опустив голову, грустно проговорила:

– Да.

Задумчивые лица детей, поникших челом под бременем судьбы, омраченных заботой и безотрадными мыслями!..

В комнате сгущались сумерки. Становилось холодно. Руки у Люс озябли, и она оставила работу, на которую Пьеру запрещено было смотреть. Они подошли к окну и загляделись на вечереющие поля и лесистые холмы. Лиловые леса вырисовывались полукругом на зеленом небе, подернутом бледно-золотистой пылью. Здесь витала частица души Пювис де Шаванна. Вскользь брошенное замечание Люс дало Пьеру почувствовать, что она понимает тайную гармонию природы; он взглянул на нее с удивлением. Люс, ничуть не обидевшись, сказала, что можно уметь чувствовать и не обладая способностью выразить свои чувства. Не ее вина, если она плохо рисует. Из недальновидной экономии она не окончила курса в Школе прикладного искусства. Впрочем, только нужда заставила ее взяться за кисть. Зачем рисовать, если нет потребности? Разве Пьер не находит, что почти все, кто занимается искусством, делают это не по настоящему призванию, а из тщеславия, от безделья либо оттого, что вначале им казалось, что они одарены, а потом уже не хотелось признать свою ошибку. За искусство надо браться только в том случае, если человек никак не может сдержать переполняющих его чувств, если они бьют через край. Но у нее, сказала Люс, их ровным счетом на одного.

– Ну, на двоих, – добавила она, заметив, что Пьер насупился.

Великолепные золотистые тона неба потускнели. На пустынную равнину лег отпечаток уныния. Пьер спросил Люс, не страшно ли ей одной в таком глухом углу.

– Нет.

– А когда возвращаетесь поздно?

– Здесь не опасно. Хулиганы сюда не заглядывают. У них свои обычаи. Ведь это тоже в своем роде буржуа. И потом, тут рядом живет старик тряпичник с собакой. Да я и не боюсь. О, я этим не хвастаю. Никакой заслуги тут нет. Это не храбрость. Просто мне еще не пришлось испытать настоящего страха, а когда приведется, я, быть может, окажусь трусливее других. Разве знаешь, каков ты на самом деле?

– Я-то знаю, какая вы, – вставил Пьер.

– Это гораздо легче. Я тоже знаю… вас. Других всегда лучше знаешь.

Сквозь закрытые окна проникала леденящая вечерняя сырость. Пьер поежился. Люс инстинктивно почувствовала его озноб и поспешила вскипятить на спиртовке чашку шоколада. Они подкрепились. Люс по-матерински укутала Пьера платком; он не противился, нежась, как котенок, в теплоте шерсти. Мысли их снова вернулись к прерванной беседе.

Пьер спросил:

– Вы с вашей матерью, – обе такие одинокие, – наверное, очень близки?

– Да, – ответила Люс, – были близки.

– Были? – переспросил Пьер.

– О, мы и сейчас очень любим друг друга! – Люс досадовала на себя за случайно вырвавшееся слово. (Почему она всегда говорила ему больше, чем следовало? Он ведь не расспрашивал ее, не решался расспрашивать. Но Люс чувствовала, что сердце Пьера вопрошало ее. А это так сладко – довериться другу, впервые в жизни! Тишина дома и полумрак комнаты располагали к откровенности.)

Она сказала:

– Не поймешь, что творится эти четыре года. Все так изменились.

– Вы хотите сказать, что ваша мать изменилась или вы сами?

– Все изменились, – повторила Люс.

– Но в чем?

– Трудно сказать. Только чувствуешь, что везде, среди знакомых и даже в семье, уже не те отношения. Ни в ком нельзя быть уверенным; встаешь утром и думаешь: «Что-то принесет вечер! Узнаю ли я своих близких?» Словно барахтаешься в волнах, держась за дощечку, и она вот-вот перевернется.

– Но что, собственно, произошло?

– Не знаю, – ответила Люс, – не могу объяснить. Но это с войны. Что-то носится в воздухе. Все в смятении. Видишь семьи, где люди не могли дышать друг без друга, а теперь они расходятся в разные стороны, и каждый, как в беспамятстве, бредет куда глаза глядят…

– Куда же?

– Не знаю. И сами-то они, должно быть, не знают. Куда их поманит случай и жажда удовольствий. Женщины заводят любовников. Мужья бросают жен. А все это порядочные люди, всегда, казалось бы, такие уравновешенные, благоразумные. Только и разговора что о разбитых семьях. То же между родителями и детьми. У моей мамы…

Она замялась, потом добавила:

– У мамы своя жизнь.

Опять запнулась.

– О, это так понятно! Она, бедняжка, еще молода, видела так мало радости; запас ее любви не растрачен. Она права, желая устроить свою жизнь.

Пьер спросил:

– Она собирается еще раз выйти замуж?

Люс неопределенно покачала головой: пока еще ничего не известно… Пьер не посмел расспрашивать.

– Она и теперь меня любит. Но уже не так, как раньше… Теперь можно обойтись и без меня… Бедная моя мама! Она так огорчилась бы, поняв, что привязанность ко мне уже не на первом месте в ее сердце. Она в этом ни за что не сознается…

Странная штука – жизнь!

Люс улыбалась – нежно, печально и лукаво. Пьер ласково положил руку на ее пальцы, лежавшие на столе, и оба замерли.

– Бедные мы, бедные, – проговорил он.

Помолчав с минуту, она ответила:

– У нас-то с вами на душе спокойно!.. А другие – как в лихорадке. Война. Заводы. Надо торопиться! Торопиться жить, работать, наслаждаться…

– Да, – подтвердил Пьер, – миг жизни короток.

– Тем более спешить незачем, – ответила Люс, – слишком скоро придешь к концу. Давайте идти потихонечку.

– Но сама-то жизнь мчится, – возразил Пьер. – Давайте же держать ее крепче.

– Я держу ее, держу, – проговорила Люс, сжимая его руку.

Так беседовали они то шутливо, то серьезно, точно два добрых старых друга. И настороженно следили, чтобы между ними находился стол.

Вдруг они заметили, что в комнате уже совсем стемнело. Пьер поспешно встал. Люс его не удерживала. Краткий миг прошел. Они страшились того, который мог наступить. Прощание вышло натянутое, голоса их звучали так же глухо и неестественно, как и при встрече. На пороге они едва решились пожать друг другу руки.

Но уже за дверью, перед тем как выйти из сада, Пьер оглянулся на окно столовой, догоравшее медным отблеском, и увидел в зыбком полусвете страстное лицо Люс, смотревшей ему вслед. Вернувшись к дому, он прильнул губами к стеклу; и они поцеловались через стеклянную преграду. Затем Люс отступила в темноту, и занавеска упала.

Уже недели две они ничего не знали о том, что происходит на свете. В Париже могли без конца арестовывать и выносить приговоры. Германия могла подписывать и расторгать соглашения. Правительства могли лгать, пресса – метать громы и молнии, армии – убивать. Пьер и Люс газет не читали. Они знали, что кругом идет война, как свирепствует тиф или инфлюэнца, но старались забыть, не думать об этом.

Однако в эту ночь она им напомнила о себе. Они уже легли (так много душевного пыла тратили они за день, что к вечеру их одолевала усталость). Услыхав, каждый в своем квартале, сигнал тревоги, они решили не вставать; только закутались плотнее, спрятали голову под одеяло, как дети во время грозы, вовсе не из страха (они были уверены, что с ними ничего не случится), а чтобы спокойно помечтать. Прислушиваясь в темноте к гулу, наполнявшему воздух, Люс думала: «Как хорошо было бы слушать грозу в его объятиях!»

Пьер зажимал уши: пусть ничто не мешает ему сосредоточиться! Вновь и вновь воспроизводил он на клавиатуре своей памяти песнь сегодняшнего дня, мелодическое течение часов с той первой минуты, как он вошел в домик Люс, малейшие оттенки ее голоса и движений, все схваченные на лету впечатления – тень от ресниц, легкий трепет, пробежавший по ее лицу, словно зыбь по воде, улыбку, скользнувшую по губам, как луч света, и ласку двух теплых протянутых рук, между которыми задержалась его ладонь, – все эти драгоценные осколки пыталась соединить в одно целое волшебная фантазия любви. Пьер оберегал этот мир от вторжения жизни. Все житейское было для него непрошеным гостем… Война? Знаю, знаю. Она здесь? Пусть подождет!.. И война терпеливо дожидалась у порога. Она знала, что придет и ее час. Он тоже это знал и потому не стыдился своего эгоизма. Скоро и его захлестнет волна смерти. А до той поры он ничего не обязан ей отдавать. Ничего! Пусть зайдет за долгом по истечении срока! А пока пусть молчит! Ах, хотя бы до той поры он ничего не желает терять из этого восхитительного времени, каждая секунда – крупинка золота, а он – скупой, перебирающий свои сокровища. Это мое, мое богатство. Не трогайте моего покоя, моей любви! Это мое, до того часа… А когда этот час настанет?.. Может быть, и не настанет! Чудо?.. Почему бы и нет?..

Между тем поток часов и дней продолжал свой бег. С каждым поворотом приближался грохот стремнин. Уносимые течением в своем челне, Пьер и Люс слышали его. Но им уже не было страшно. Этот могучий рокот, словно басы органа, баюкал их любовный сон. А когда перед ними разверзнется бездна, они закроют глаза, теснее прижмутся друг другу – и все будет кончено. Их ждет бездна, так незачем утруждать себя мыслями о жизни, которая могла бы быть, о безрадостном будущем. Люс предвидела преграды, с какими столкнется Пьер, когда встанет вопрос о их браке; те же опасения, хотя и более смутно (он меньше ее любил ясность), возникали и у Пьера. Но зачем заглядывать так далеко? Жизнь после бездны – это как та «иная жизнь», о которой твердят в церкви. Говорят, что мы там встретимся снова, но никто в этом не уверен. Достоверно только одно: сегодняшний день – наш день. Вольем же в него, не раздумывая, всю нашу долю вечного.

Люс еще меньше, чем Пьер, следила за событиями. К войне она оставалась совершенно безучастной. Это только лишнее бедствие в той цепи бедствий, из которых соткана человеческая жизнь. Война пугает лишь тех, кто отгорожен от действительности. И юная девушка, преждевременно познавшая, что такое борьба за хлеб насущный, – panem quotidianum… (господь бог не даст его даром!) открыла глаза своему благополучному другу на ту смертельную войну, которая для бедняков и в особенности для женщин никогда не прекращается и царит на земле, прикрытая обманчивым покровом мира. Она многого недоговаривала, боясь слишком огорчить Пьера; видя, как он ужасается ее рассказам, она, в сознании своего превосходства, проникалась к нему дружелюбным снисхождением. Люс, подобно большинству женщин, не питала ни физического, ни духовного отвращения к уродливым сторонам жизни, которые оскорбляли чувства юноши. В ней не было мятежного начала. Если бы раньше ей пришлось очень трудно, она ради заработка могла бы без отвращения согласиться на унизительное занятие и, бросив его, чувствовать себя спокойной и чистой, без единого пятнышка на совести. Но теперь она уже не могла! Теперь, когда она узнала и полюбила Пьера, она переняла пристрастия своего друга и его отвращение к некоторым вещам. Но от природы она была совсем иной: отнюдь не печального, а спокойного, жизнерадостного нрава. Беспредметная тоска, возвышенная отрешенность от жизни были не по ней. Жизнь есть жизнь. Принимать ее надо такой, какая она есть. Она могла бы быть и хуже! Превратности необеспеченного существования, требовавшего постоянной изворотливости, особенно со времени войны, научили Люс не задумываться о завтрашнем дне. Вдобавок этой свободомыслящей маленькой француженке было чуждо стремление к потустороннему. Ей было достаточно и земной жизни. Люс находила, что эта жизнь хороша, но все в ней держится на волоске, этому волоску ничего не стоит оборваться, и, право же, незачем беспокоиться о том, что случится завтра. Глаза мои, пейте сияние, которое изливается на вас в этот миг! А там будь что будет. Сердце мое, беззаботно доверься течению!.. Ничего все равно не изменишь!.. Вот мы влюблены, и разве это не восхитительно? Люс знала, что это ненадолго. Но ведь и жизнь ей дана ненадолго…

Как не походила она на этого любимого ею и любящего ее мальчика, нежного, пылкого и нервного, счастливого и несчастного, который и радовался и страдал слишком остро, страстно отдавался, страстно сопротивлялся и был ей дорог именно потому, что совсем не был похож на нее. Но оба, по безмолвному уговору, решили не заглядывать в будущее: она из беспечности – мирный ручеек, напевающий свою песенку; он из страстного неприятия, погрузившего его в пучину настоящего, в котором он хотел бы остаться навсегда.

Старший брат приехал в отпуск на несколько дней. С первого же вечера он почувствовал в доме какую-то перемену. Что именно произошло, сказать он не мог, но ему было не по себе. У души есть щупальца, осязающие на расстоянии то, чего еще не осознал разум. И самые тонкие – это щупальца самолюбия, они шевелились, искали и недоумевали: чего-то не хватает… Разве не было все того же семейного круга, отдававшего ему обычную дань восхищения, – внимательной аудитории, которую он скупо оделял своими рассказами, – родителей, окутывавших его своим трогательным обожанием, младшего брата… Стоп! Его-то и нет на перекличке.

Он, правда, присутствовал, но не увивался вокруг старшего и не смотрел ему в глаза, как прежде, ожидая задушевных бесед, между тем как Филиппу доставляло удовольствие не замечать этого. Жалкое самолюбие! Филипп, который раньше, при нетерпеливых расспросах младшего, напускал на себя снисходительно-насмешливый и усталый вид, был теперь недоволен его молчанием и попытался его раззадорить; он разговорился, поглядывая на Пьера, как бы давая ему понять, что делает это ради него. Прежде Пьер, радостно встрепенувшись, подхватил бы на лету брошенный ему платок. Теперь он спокойно предоставил Филиппу самому поднимать его, если тот хочет. Филипп, задетый за живое, пустил в ход иронию. Пьер не растерялся и отпарировал в том же непринужденном тоне. Филипп попробовал завязать спор, разгорячился, ударился в красноречие, но вскоре заметил, что разглагольствует в одиночестве. Пьер только наблюдал за ним, как бы говоря: «Продолжай, продолжай, дружище! Раз тебе это доставляет удовольствие! Я слушаю…»

А на губах дерзкая улыбочка! Роли переменились.

Филипп, обиженный, замолчал и начал присматриваться к младшему брату, не обращавшему уже на него внимания. Как он изменился! Родители, постоянно видевшие его, ничего не замечали, но проницательные и вдобавок ревнивые глаза Филиппа, увидев Пьера после нескольких месяцев разлуки, не находили у него привычного выражения. Пьер выглядел счастливым, томным, беспечным, сосредоточенным в себе, безразличным к людям, невнимательным ко всему окружающему, витающим, подобно юной девушке, в мире упоительных грез. И Филипп понял, что мысли брата уже не заняты им.

Умея читать в себе самом не хуже, чем в других, он скоро понял, что уязвлен, и посмеялся над собой. Однако, заставив замолчать свое самолюбие, он внимательнее пригляделся к Пьеру; ему хотелось найти разгадку этой перемены, вызвать Пьера на откровенность; но это было для него непривычным делом, к тому же и Пьер, по-видимому, не склонен был к излияниям; с независимым, небрежным и насмешливым видом наблюдал он за нехитрыми попытками Филиппа поймать его на удочку; руки в карманах, насвистывая песенку, он улыбался, думая о чем-то своем, рассеянно отвечал на вопросы, не вникая в их смысл, и тотчас же замыкался в себе. До свиданья – и его уже нет. Вы только тщетно ловили руками его ускользающее отражение в воде. И Филипп, как покинутый любовник, потеряв это сердце, только теперь по-настоящему оценил его и проникся обаянием его тайны.

Ключ к загадке был им найден совершенно случайно. Вечером, возвращаясь бульваром Монпарнас, он столкнулся во мраке с Пьером и Люс. У него мелькнуло опасение, что они его заметили. Но какое им было дело до окружающих! Рука об руку – Пьер поддерживал Люс под локоть, переплетя пальцы с ее пальцами, – они шли медленным шагом, прижавшись друг к другу с жадной, неутолимой нежностью Амура и Психеи, возлежащих на брачном ложе Фарнезины; их взгляды сливались в ласке, точно тающий воск. Прислонившись к дереву, Филипп смотрел, как они прошли мимо, остановились, двинулись дальше, скрылись во мраке. Сердце его наполнилось жалостью к этим детям. Он думал: «Моя жизнь принесена в жертву. Пусть будет так. Но как несправедливо брать и эти! Если бы я мог заплатить собою за их счастье!..»

На следующее утро Пьер, несмотря на свое вежливое безучастие, все же заметил – правда, это дошло до его сознания не сразу, – как ласково разговаривает с ним брат. И, наполовину очнувшись, Пьер увидел уже забытое им, доброе выражение его глаз. Филипп пристально глядел на него, и Пьеру показалось, что брат видит его насквозь; он неловко попытался запереть свою тайну на замок. Филипп улыбнулся, встал, положил руку на плечо Пьера и предложил прогуляться. Пьер не мог оттолкнуть брата, возвращавшего ему свое дружеское расположение, и они отправились вместе в Люксембургский сад. Гуляя, старший все время держал руку на плече младшего: и тот, гордясь, что между ними опять согласие, разговорился. Братья оживленно беседовали на отвлеченные темы, о том, что они узнали по опыту, обменивались суждениями о людях, о прочитанных книгах, – обо всем, кроме того, что их больше всего занимало. Это было как бы молчаливым уговором. Таким счастьем было чувствовать себя близкими и вместе хранить тайну! Беседуя с братом, Пьер терялся в догадках: «Знает ли он? Но откуда ему знать?»

Филипп слушал его болтовню и улыбался. Пьер остановился на полуслове.

– Ты что?

– Ничего. Смотрю на себя. И доволен.

Пожатие рук. На обратном пути Филипп спросил:

– Ты счастлив?

Пьер, не отвечая, утвердительно кивнул головой.

– Ты прав, дружок. Счастье прекрасно… Бери и мою долю.

Пока длился отпуск, Филипп, не желая портить Пьеру настроение, избегал всяких упоминаний о его близящемся призыве. Лишь в день отъезда он не удержался и высказал брату свое беспокойство: скоро и ему предстоит пройти сквозь те же, хорошо знакомые, испытания. Быть может, лишь на секунду легкая тень омрачила лоб юного влюбленного. Он чуть сдвинул брови, замигал глазами, как бы отгоняя докучный призрак, и сказал:

– Ничего!.. Еще не скоро! Chi lo sa![9]9
  Кто знает! (итал.).


[Закрыть]

– Знаем слишком хорошо, – заметил Филипп.

– Я, во всяком случае, знаю одно, – отрезал Пьер, рассерженный настойчивостью брата, – когда я окажусь там, я убивать не стану.

Филипп промолчал и только грустно улыбнулся: он-то знал, что делала со слабыми существами и их волей неумолимая стадная сила.

Наступил март. Длиннее дни, и первые песни птиц. Но с солнечным светом еще ярче вспыхнуло зловещее пламя войны. Воздух был накален ожиданием весны и военных бедствий. Слышно было, как нарастал громовой раскат, как гремело оружие несметных врагов, месяцами скоплявшихся у плотины траншей и готовых хлынуть яростным разливом на Иль-де-Франс и на сердце его – Париж. Мрачной тенью ползли недобрые слухи: тревожные толки об удушливом газе – яде, разлитом в воздухе, который вскоре, как говорили, распространится по всей Франции и умертвит все живое, подобно удушливой пелене вулкана Мон-Пеле; а все учащавшиеся налеты «готов» искусно поддерживали нервное напряжение в Париже.

Пьер и Люс по-прежнему относились безучастно ко всему, что творилось вокруг; но горячечный воздух предгрозья, которым они невольно дышали, разжигал томившее их желание. Три года войны породили в Европе падение нравов, которое коснулось людей даже самых безупречных. Кроме того, Пьер и Люс не были верующими. Их оберегало только благородство их чувств и врожденная чистота. Уже давно, не говоря об этом, они втайне решили, что станут близки прежде, чем их разлучит слепая человеческая жестокость. Сегодня вечером они сказали это друг другу.

Раза два в неделю мать Люс дежурила в ночной смене на заводе. Люс, не желая оставаться одна в пустынном квартале, ночевала в Париже у подружки. Здесь за ней не следили. Влюбленные пользовались случаем провести часть вечера вместе; иногда они позволяли себе скромно поужинать в ресторанчике. В этот мартовский вечер, выйдя из ресторана, они услышали сигнал воздушной тревоги. Точно застигнутые ливнем, они бросились в ближайшее укрытие и некоторое время развлекались, наблюдая за своими случайными соседями. Им показалось, что опасность уже далека или совсем миновала, и, боясь попасть домой очень поздно, они, не дождавшись гудка, пустились в путь, весело болтая. Они свернули в старую, темную и узкую улочку, неподалеку от церкви св. Сульпиция, миновали экипаж с возницей, дремавшим, так же как и его лошадь, у каких-то ворот, отошли от него шагов на двадцать и были уже на другой стороне улицы, когда внезапно все вокруг содрогнулось: огненно-красная вспышка, громовой удар, град сорванных черепиц и разбитых стекол. Прижавшись к стене во впадине какого-то дома, резким углом выступавшего из ряда других домов, они обнялись. При вспышке молнии их глаза, полные ужаса и любви, встретились. И во вновь воцарившемся мраке прозвучал умоляющий голос Люс:

– Нет! Я еще не хочу!..

Пьер почувствовал на своих губах губы и зубы Люс, прильнувшей к нему в страстном поцелуе. Охваченные трепетом, они замерли во мраке. Неподалеку от них люди, вышедшие из домов, вытаскивали из-под обломков расколотого в щепки экипажа истекающего кровью, полумертвого возницу; его пронесли мимо, совсем близко от них. Пьер и Люс все еще стояли в оцепенении, прижавшись друг к другу всем телом, и когда они пришли в себя, им показалось, что они лишены покровов. Они разжали руки и слившиеся губы, которые, словно корни, пили любимое существо. Их охватила дрожь.

– Вернемся! – промолвила Люс, объятая священным ужасом.

Она увлекла его за собой.

– Люс, ты не дашь мне уйти из этой жизни, прежде чем…

– О, боже! – ответила Люс, сжимая ему руку. – Это было бы хуже смерти!

– Любовь моя! – сказали оба.

Они опять остановились.

– Когда же я стану твоим? – спросил Пьер.

(Он не осмелился спросить «Когда же ты будешь моею?»)

Это не ускользнуло от Люс; она была тронута.

– Ненаглядный мой… – сказала она. – Скоро! Не торопи! Ты не можешь этого желать больше, чем я сама!.. Побудем еще немного вот так… Это так хорошо!.. Хотя бы до конца месяца!..

– До пасхи? – спросил он.

(В этом году пасха приходилась на последний день марта.)

– Да, до святого воскресения.

– Ах! – возразил он. – Этому воскресению предшествует смерть.

– Ш-ш-ш! – И Люс зажала ему рот поцелуем.

Они разомкнули объятия.

– Сегодня наше обручение, – сказал Пьер.

Они шли в темноте, прильнув друг к другу, и тихо плакали от переполнявшей их нежности. Под ногами скрипели осколки стекла, и тротуар был забрызган кровью. Смерть и ночь, притаившись, подстерегали их любовь. Но над их головами, точно над магическим кругом, в пролете между черными стенами улицы, узкой, как коридор, высоко-высоко, в гуще небесной тьмы билось сердце звезды…

И вот запели колокола, зажглись огни. Улицы оживают. Воздух освобожден от врага. Париж перевел дыхание. Смерть отступила.

Наступила вербная суббота. Они ежедневно проводили вместе несколько часов и даже не считали нужным скрываться. Им было уже не в чем отдавать отчет миру. С ним связывали их такие тонкие нити! Два дня назад началось решающее наступление германской армии. На пространстве чуть ли не в сто километров бушевали его волны. Город жил в постоянном напряжении: взрыв в Курневе потряс Париж, подобно землетрясению; непрекращавшиеся тревоги разбивали сон и выматывали нервы. И вот ранним утром в вербную субботу люди, едва сомкнув глаза в ту беспокойную ночь, просыпались под гром неведомой пушки, которая из своей далекой засады с того берега Соммы, словно с другой планеты, наугад метала смерть. При первых выстрелах, которые сперва приписали очередному налету «готов», все послушно спрятались в подвалы; но постоянная опасность становится привычкой, к ней приспосабливаешь свою жизнь и, пожалуй, находишь в ней известное удовольствие, если она не слишком велика и пережита совместно с другими. К тому же стояла такая прекрасная погода, что обидно было хоронить себя заживо, и все вышли на свежий воздух еще до полудня; улицы, сады, террасы кафе – все выглядело так празднично в этот лучезарный, солнечный полдень.

Этот-то полдень Пьер и Люс и выбрали для прогулки в Шавильском лесу, подальше от людей. Все эти десять дней их не покидало состояние тихого восторга, умиротворенности и нервного возбуждения, такое чувство, словно они на островке, вокруг которого бушует поток. Опьянение зрения и слуха влечет вас туда. Но зажмуриваешь глаза, зажимаешь уши, закрываешь дверь на засов, и вот в глубине души – тишина, ослепительная тишина, недвижный летний день, где незримая Радость, подобно притаившейся птице, поет свою песню, журчащую и свежую, как ручеек. О, Радость! Волшебная певунья, щебетание счастья! Я хорошо знаю, что достаточно щелочки меж век или чтобы палец хоть на минуту не зажимал уши, – и вновь тебя обдаст пена и рев потока. Шлюз так слаб! И я знаю, что он не надежен, и ярче разгорается моя Радость от нависшей над ней угрозы. Само спокойствие и тишина пронизаны дыханием страсти!..

Войдя в лес, они взялись за руки. Первые дни весны – молодое вино, ударяющее в голову. Юное солнце опьяняет чистейшим соком своей лозы. Еще не опушенный лес облит сиянием. Лазурное око неба меж голых ветвей завораживает и усыпляет разум… Они едва обменивались словами. Язык ленился договорить начатую фразу. Ноги подкашивались; шатаясь, они как бы нехотя брели среди солнечного безмолвия леса. Земля тянула их к себе. Так бы и лечь на дороге. Унестись на ободе великого колеса мироздания…

Они взобрались по откосу лесной дороги, углубились в чащу, улеглись рядом на сухих листьях, сквозь которые уже пробивались фиалки. Первые песни птиц и отдаленный гул пушек сливались с сельскими колоколами, возвещавшими о завтрашнем празднике. Сверкающий воздух был пронизан надеждой, верой, любовью, смертью. В этом уединении они разговаривали вполголоса. Сердца их замирали – от счастья ли, от горя? Они сами не знали; на них нахлынули грезы. Люс неподвижно лежала на спине, вытянув руки вдоль тела и устремив в небо задумчивый взгляд; она чувствовала, как нарастает в ее душе затаенное страдание, которое она с утра пыталась побороть, чтобы не омрачать радости этого дня. Пьер, как спящий ребенок, положил голову на колени Люс, касаясь лицом ее платья, ее теплого живота. Люс молча ласкала уши, глаза, нос и губы любимого. Казалось, что на кончиках этих милых, одухотворенных любовью пальцев были, как в сказках, крошечные ротики. И Пьер, подобно чуткой клавиатуре, угадывал по легкому дрожанию ее пальцев о царившем в душе подруги волнении. Он уловил ее вздох раньше, чем она вздохнула. Люс приподнялась и, подавшись вперед всем телом, задыхаясь, чуть слышно простонала:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю