355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Французская новелла XX века. 1900–1939 » Текст книги (страница 20)
Французская новелла XX века. 1900–1939
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"


Автор книги: Марсель Эме


Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 46 страниц)

Трудная проповедь
Перевод И. Татариновой

Мелотский кюре уже тридцать долгих лет пас ту маленькую паству, которую господь через своего архиепископа Жака-Мари-Адриена-Сезэра-Фюльжанса Майе поручил ему блюсти.

Те, кого в свое время он повенчал, уже состарились, кого окрестил – выросли, он похоронил многих дедов и бабок, наставил в вере не одно поколение сопляков, и, несмотря на неусыпную заботу и непоколебимую кротость, да, несмотря на все эти – и не только эти – качества, он уже давно видел, – и господу богу было известно, с каким сокрушением сердечным, – что вера медленно убывает, как вода в садке, когда иссякнет источник, и его церковь, милая его сердцу деревенская церквушка, с каждым воскресным днем пустеет.

Однако он знал, что его вины в этом бедствии нашего века нет и что подобным же прискорбным недугом заражены и соседние приходы, а также и более дальние, – словом, почти все. Равнодушие к вере стало обычным явлением, но вражды к ней еще почти не чувствовалось, разве что в богохульных речах, которые тайком пытались вести лукавые злоязычники: франкмасоны, вольнодумцы, анархисты, безбожники, известные враги господа и его служителей, паршивые овцы, к счастью весьма малочисленные среди его паствы.

Хоть его прихожане и предпочитали потокам его воскресного красноречия во славу божью, изливаемого ex cathedra или просто во время таинства причастия, хоть они и предпочитали партию в кегли или рюмочку аперитива за столиком у гостеприимного Нестора, именуемого Кастором, местного трактирщика, однако надо сказать, что в большие праздники, – на пасху, в троицын день, в праздник тела господня и даже в петров день, престольный праздник в его приходе, а также в успение, в день всех святых и в рождество Христово, все – старые и малые, женщины и дети заполняли церковь.

Надо также заметить, что, хотя большинство прихожан, чтобы не сказать – все, уже не первый год пренебрегали пасхальными предписаниями церкви, все же в смертный свой час каждый призывал к своему одру этого славного старичка, который знал их с рождения и всем помогал, кому добрым советом, кому ласковым словом.

Мелотского кюре все любили и уважали: ведь он был одним из самых старых в деревне и в приходе. Но его уже не боялись. Словесные громы и молнии, угрозы адским огнем, обещания вечного блаженства в раю, в общем довольно скучном и весьма сомнительном, приводили в трепет разве что нескольких набожных старух да детей от девяти до одиннадцати лет, которые более или менее послушно внимали его отеческим наставлениям, готовясь к первому причастию.

И это не потому, что его советы были недобрыми, а запреты чрезмерно строгими; он никогда не позволял себе, подобно многим другим священнослужителям, возбранять молодежи и даже людям в зрелом возрасте и старикам, если им приходила охота, танцевать в свое удовольствие в канун престольного праздника, да и любого другого, когда урожай был богатый или сбор винограда обильный; он также никогда не таил зла против землепашца или винодела, если тот, скажем, случайно не испросив его разрешения, работал на свой страх и риск в дни, которые полагалось посвящать богу.

Он ограничивался безобидными увещеваниями и мягкими советами: не пейте столько аперитивов, стакан доброго вина куда приятней; не сквернословьте при детях, они еще успеют сами этому научиться; к чему ссориться и сердиться друг на друга, не так уж много времени отведено нам на здешнюю жизнь.

Сами видите, мелотский кюре был не слишком нетерпим в вопросах религии. Вначале он не раз задавал себе вопрос: а что, если его снисходительность – просто преступная слабость? Но, судя по результатам, к которым привела других священнослужителей их непримиримость и строгость, он отлично понимал, что в наши дни его метод был наилучшим, потому что давал ему возможность хотя бы в смертный час вернуть заблудшую овцу в лоно церкви и направить ее на путь истинный.

С другой стороны, такая терпимость и подлинно христианская кротость создали ему среди прихожан добрую славу человека хорошего и добродетельного, несмотря на одну историю, в действительности совершенно безобидную, что всем было хорошо известно, но, на первый взгляд, непристойную, которую всячески старались распространить те злые языки, что уже упоминались выше. В сущности говоря, ничего не могло быть проще и невиннее, вот послушайте.

Мелотский кюре, угощаясь, как и все прочие, вместе с друзьями в последний день карнавала, возможно, скушал и выпил чуточку больше обычного. Этот легкий, но непривычный для него излишек, в котором, как в грехе чревоугодия, он к тому же горько каялся, оказал на него неприятное действие, и на следующее утро, когда уже пора было начинать службу, ему пришлось из-за непредвиденной неприятности срочно переменить штаны. Уже кончали звонить к обедне, а он только-только успел снова влезть в сутану и поспешил в ризницу, чтобы надеть облачение.

Сначала все шло гладко, но когда пришло время коснуться чела прихожан пеплом, сопровождая это действие сакраментальной латинской формулой: «Memento quia pulvis es» – «Помни, что ты только прах», он быстро приподнял сутану, чтобы достать из кармана заранее приготовленную металлическую коробочку с пеплом, нужным для совершения этого обряда.

Он не нащупал ее, быстро полез в карман с другой стороны, там тоже не нашел и, позабыв от смущения место, где он находится, и торжественность минуты, негромко воскликнул:

– Боже мой, я забыл в штанах то, что нужно!

Сказанное им было услышано. Вот так-то и рождаются легенды и создаются клеветнические репутации; слова его стали поговоркой, дошло до того, что о парне не промах… о парне, который… о парне, которому… словом, о парне… о таком парне… говорили: «А-а! Он как мелотский кюре, у него то, что нужно, в штанах», – намекая при этом… но лучше не будем уточнять.

Тем не менее люди порядочные, а считаться следует только с их мнением, знали подлинную цену этой выдумке, и ранее утвердившаяся за ним репутация осталась по-прежнему незапятнанной и неоскверненной.

Однако с некоторых пор нашего кюре что-то тревожило, он скорбел, раздражался, горячился, гневался.

Само собой, у ребят, которым он преподавал слово божие, не были в ходу вежливость и мягкость, хоть отдаленно напоминавшие былое французское галантное обхождение и христианское милосердие. Мальчишки и из его деревни, и из соседских ругались и дрались часто и упорно, мужчины дольше, чем следует, засиживались у гостеприимного Кастора, женщины болтали, пожалуй, больше, чем прежде. Но все это пустяки! Нашего кюре тревожила и удручала распущенность деревенской молодежи.

Он давно это подозревал, но на покаянную исповедь надеяться не приходилось: уже с пятнадцати – шестнадцати лет вся молодежь выходила из-под его влияния и пренебрегала этой скучной обязанностью, вся молодежь – и те, кого он знавал пострелятами, кого в свое время крестил, кому давал подзатыльники, и те, кого помнил в коротких юбчонках, с косами, – увы! надо признать, что невинных детей уже не осталось!

Ему передавали об их поведении, да и сам он видел, видел не раз, да, видел собственными глазами…

Нет, разумеется, нет! Не подумайте невесть что… хотя бы, что он заставал парочки… ну, словом, парочки… конечно же, нет! Прежде всего, он ни за что не решился бы подойти, он скорее бы убежал – всякое нескромное зрелище уже грех и может довести до смертного греха. Но издали ему случалось видеть, как при его приближении оба – и парень и девушка – слишком быстро вскакивали, девушки обдергивали и оправляли передники и юбки, парни держались как-то смущенно, неловко, странно. Сомневаться он больше не мог.

Все же он долго молчал, довольствуясь тем, что при встрече строго смотрел на виновника, поначалу тот краснел, но исправляться не исправлялся. Тогда, подстерегши его наедине, кюре отчитывал его с глазу на глаз, стыдил, угрожал, но тот все решительно отрицал. Затем кюре попробовал воздействовать на родителей, говоря обиняками, не выходя за пределы общих рассуждений; родители улыбались, пожимали плечами.

– Помилуйте, господин кюре, когда же и обниматься-то с девушками, как не в двадцать лет!

Нет, ни те, ни другие не хотели ничего знать, они были как нечестивцы из псалма: «In exitu. Israël de Ægypti»[26]26
  «Исход евреев из Египта» (лат.).


[Закрыть]
– имели уши и не слышали, имели глаза и не хотели ничего видеть.

Не мог же он сказать матерям: «Черт возьми, да стерегите же вы наконец получше дочек, а то как бы они… не попали в пасть к волку!»

И все-таки он сказал, но они сочли, что он болтает зря.

Дело принимало серьезный оборот; совесть замучила его, она говорила все громче и громче, кричала, вопила, повелевала ему принять меры, принять меры немедля. У него на глазах эти дети губили свою душу, не говоря уже о теле… Ведь если не со стороны юноши, то со стороны девицы, во всяком случае, недобросовестно выдавать за нетронутый… уже початый капитал. Вот именно, недобросовестно!

Если бы они хоть сделали ребенка. Если бы хоть одна из них, все равно которая, заполучила младенца, может, тогда отцы и матери открыли бы наконец глаза, – худа без добра не бывает!

Но нет, ни одна из них не попалась, из чего как раз и явствовало, сколь глубока их испорченность! В нынешний лицемерный век разврат, подобно масляному пятну, медленно расползался, марая его деревню. Раз все было шито-крыто, родители – жалкие родители! – закрывали на все глаза; они, эти преступные родители, даже усмехались!

Да, предупредить их повелевал ему долг: он обязан сказать им, сказать громко, во всеуслышание, возгласить в воскресный день с кафедры, потому что падение нравов стало уже возмутительным!

На берегу Ду, на тропинке, идущей сперва вдоль виноградников, а затем вдоль леса, куда манят мягкая мурава, прохлада и тень, прозрачная вода реки, молчание и безлюдье, манят, как я полагаю, не без участия дьявола… Да, там, именно там, под сенью листвы, благоприятствующей сладостному отдыху и размышлениям, именно там каждый день, каждое утро, от десяти часов до полудня, возвращавшиеся с базара парочки останавливались на отдых, на отдых… слишком длительный, чтобы его можно было счесть пристойным.

Наш кюре обдумывал, как тут быть, размышлял и днем, и вечером, и в бессонные ночи.

Приближалась троица, как раз подходящий день. В этот день к обедне придет много народа, и он знает, чем их привлечь: «Приходите к обедне, а главное, не пропустите проповеди, услышите что-то очень интересное, очень для вас важное, приходите, не пожалеете».

Итак, решено: в троицын день он даст бой; он скажет напрямик, всем – и самим виновным, и не менее их виновным родителям, он вложит перст в рану, он поставит точки над «i», дабы они знали, сколь это серьезно и кто будет за это в ответе.

Но задача, которая предстояла ему, сама по себе была трудная. Ведь мало сказать: ваши дочери бесстыдницы, а сыновья негодники, но… в церкви будут не только старики и взрослые, там будут и дети. Как же можно, чтобы священнослужитель, духовный пастырь забылся и неосмотрительно произнес слова, которые пробудят дурные помыслы, грязной мутью осядут в кристально чистых невинных детских сердцах! Горе тому, кто станет причиной такого позора!.. Надо, чтобы поняли только те, кому надо понять.

Кюре молился, он просил господа вложить ему в уста слова, которые надлежит произнести. И в троицын день, взволнованный, но твердый в своем решении выполнить задуманное, уверенный, что действует по божьему повелению, он начал так:

– In nomine Patris et Filii et Spiritus sancti. Amen[27]27
  Во имя отца и сына и святого духа. Аминь (лат.).


[Закрыть]
.

Братья, возлюбленные братья! Вот уже тридцать лет, вы это знаете, как господь повелел мне печься о вас; за эти годы я пережил немало горестей и немало радостей.

Вы не сомневаетесь в том, что я посильно трудился, дабы удержать вас на стезе добродетели и споспешествовать спасению ваших душ. Не всегда были вы мне послушны, и я скорблю об этом; мне жаль вас, братья, жаль вас, сестры, жаль и себя, ведь придет день, когда господь спросит с меня за тех заблудших овец, коих я не уберег.

Сердце мое часто обливалось кровью, ибо я люблю вас, как повелевает Писание, и печалуюсь, видя ваше духовное убожество.

Именно поэтому я и обязан сегодня говорить с вами твердо, как подобает отцу, именно поэтому совесть и долг повелевают мне не молчать долее. Итак, я подавлю в себе естественное чувство и скажу то, что обязан сказать, ибо, братья мои, дело идет о вашей душе, о спасении вашей бессмертной души. Прежде всего я обращаюсь к вам, отцы и матери. Слушайте мои слова.

Каждое утро вы посылаете сыновей и дочерей ваших на рынок продавать овощи, и я вас не порицаю. Вы рассуждаете так: они молодые, а мы старые, у них ноги сильнее наших, то, что для нас – тяжелая работа, для них – прогулка и отдых. Вы вполне правы.

Но известно ли вам, сестры, что происходит на рынке? Нет, вам это неизвестно, но сейчас вы об этом узнаете.

Покончив с делом, распродав овощи, отпустив фрукты, сыновья ваши неизменно обращаются к девушкам с таким предложением: ты купи сладкий пирог, а я поставлю бутылочку, хлеб, сыр, колбасу. Отказа, братья, не бывает.

Вы скажете: что тут плохого? И я отвечу: ничего!

Молодые люди поработали, они проделали долгий путь, бегали, говорили, торговались, они нагуляли себе аппетит, им хочется есть, хочется пить, вполне понятно, что им надо подкрепиться, я думаю так же, как и вы.

Однако где, как вы полагаете, они съедят колбасу и пирог – в городе? Где разопьют литр вина – за столиком в трактире? Нет, братья, и сейчас я прошу вас быть сугубо внимательными.

Эта скромная трапеза совершается на возвратном пути, в лесу, на берегу реки.

«Прелестно!» – воскликнете вы. Конечно, завтрак на траве куда приятней, чем в грязном, душном трактире.

И тут вы опять правы.

Но я продолжаю. Молодежь расходится парочками, и, найдя укромный уголок на полянке в лесу, тихий и уединенный, парочки садятся и достают съестные припасы.

Девушки аккуратны, и, чтобы не испачкать юбку, девушка поднимает ее, расправляет на коленях нижнюю юбку и на нижней юбке, на ее нижней юбке, на разостланной нижней юбке, братья, разостланной вместо скатерти, вы слышите, сестры, вместо скатерти, парочка раскладывает съестные припасы, хлеб, вино, сладкий пирог и принимается за еду.

– Ну и чего тут плохого?

– Конечно, чего тут плохого, да… чего тут плохого… Но, черт возьми, – продолжал он, весь красный и гневный, волнуясь и горячась, – чего тут плохого! Так вот, слушайте, после того, как они попили и поели, поболтали и посмеялись, знаете вы, что происходит? Говорите, знаете? Нет, вы не знаете! Ну тогда я вам скажу! Так вот, – медленно и внятно произнес он и крепко ударил несколько раз кулаком по кафедре, – так вот, возлюбленные братья, да-да, так вот, парень… парень срывает скатерть, срывает скатерть и – вы меня слышите? – влезает на стол… Так вот оно как! Вот оно как! Вот как!

И он сошел с кафедры, красный и гневный. Глаза его метали молнии, он грозно потрясал кулаком и призывал на грешников кару господню.

Злые языки говорят, что от волнения он, по привычке, прибавил: «Да будет с вами милость господня». Но я навел справки и знаю из достоверных источников, что это неправда, верьте мне: это злостная клевета.

ЖАН ЖИРОДУ
(1882–1944)

Жироду родился в городке Беллак провинции Лимузен. Окончил в Париже Эколь Нормаль и в 1910 году вступил на дипломатическое поприще. Был дважды, ранен на фронтах первой мировой войны. В 20-е годы возглавил ведомство печати министерства иностранных дел. В годы «странной войны» – правительственный комиссар по делам информации; подал в отставку, когда к власти пришел Петэн.

В раннем творчестве Жироду стремился выразить контраст между гармонией природы, и социальной дисгармонией, тягостное предчувствие всемирной катастрофы. В войну 1914–1918 годов внутренняя смятенность писателя сменилась у него осознанной тревогой за судьбы человечества. В романах «Симон патетический» (1918), «Союзанна и Тихий океан» (1921) художник задумывается над естественным стремлением человека к счастью и невозможностью «робинзонад» в XX веке.

В романе «Зигфрид и Лимузен» (1922) Жироду с позиций буржуазного радикализма размышляет о хитросплетениях власти, политики и идеологии, от которых, по его убеждению, зависит участь отдельных людей и судьбы народов. Углубляя эти мысли, он создал инсценировку своего романа – «Зигфрид» (1928). Вскоре ход европейской истории побудил Жироду обратиться к соотечественникам с предостережением: новая угроза миру исходит от прусского милитаризма и фашизма (пьесы. «Фуги на тему Зигфрида» и «Смерть Зигфрида»). Драмы Жироду 30–40-х годов остро конфликтны. Героев разделяет этика, мораль, философия. Художник не равнодушен к их интеллектуальным поединкам. Комедийно-иронически, а порой и гротескно-сатирически очерчены им честолюбцы и исступленные фанатики в «Юдифи» (1931), продажные циники и рутинеры в комедии «Троянской войны не будет» (1935), тираны в трагедии «Электра» (1937), эгоисты, презревшие свой общественный долг («Содом и Гоморра», 1943), биржевики и их челядь («Безумная из Шайо», опубликована в 1946 г.). Вера Жироду в разум и совесть человека, в торжество гражданской доблести над злом индивидуалистического равнодушия порождает масштабность его театра. Парадоксальность стиля, его изысканную метафоричность – все изобразительные средства художник подчинил единой задаче: научить людей смотреть в грозное лицо реальности и принять на себя долю ответственности за жизнь в этом трагедийном мире.

В годы фашистской оккупации Жироду до последнего вздоха верил в освобождение родины, но встретить свободу ему не пришлось.

Jean Giraudoux: «Provinciales» («Провинциальные рассказы»), 1909; «L'ecole des indifferents» («Школа равнодушных»), 1911; «La France sentimentale» («Сентиментальная Франция»), 1932; «Les contes d'un matin» («Утренние рассказы»), 1952.

«Аптекарша» («La Pharmacienne») входит в сборник «Провинциальные рассказы».

В. Балашов
Аптекарша
Перевод И. Татариновой

I

В этот вечер никто из гостей г-жи Ребек не замечал, как красивы присутствующие дамы. Мужчины предоставили им играть в безик, а сами уселись поудобнее и курили, положив локти на стол. С веранды все смотрели на уходящее солнце: так в городах, более облагодетельствованных судьбой, смотрят на уходящий поезд. Солнце было предвечернее, уже не такое яркое, и можно было подумать, что г-жа Дантон, которая обмахивалась носовым платком, шлет с перрона вокзала привет уезжающей родственнице. Был тут и какой-то оголтелый соловей, распевавший при свете дня, до того напрягая горлышко, что казалось, будто у него вот-вот лопнет жилка. Была тут и Коко Ребек, сидевшая рядом с матерью и подражавшая руладам соловья, но так неискусно, что птичка не принимала эту насмешку на свой счет и пела с тем же самозабвением. Была тут и Люлю Ребек, она предлагала гостям сахар и бенедиктин так робко, так ненавязчиво, словно приготовила их собственными руками; около нее сидел смотритель дорог, он зло высмеивал щипчики для сахара и вместо них пользовался пальчиками соседки, большим и указательным.

– Вы оригинал! – говорила черноволосая г-жа Ребек, а про себя думала: «Каким он будет прекрасным зятем, если женится на Люлю, потому что любит брюнеток, или на Коко, если предпочитает блондинок. Деловой и притом скромный». Еще учеником лицея в Бурже он получал решительно все награды, и теперь его рыжие, остриженные бобриком волосы представлялись ей золотым книжным обрезом.

Он как раз рассыпался в комплиментах Коко, а она, чтобы не отвечать, продолжала мурлыкать себе под нос. Вот ведь несообразительная девица! Матери пришлось подхватить разговор.

– Вы ее балуете, – сказала она. – Средние ноты у нее, правда, приятные, но мы с причудами. При ангельском терпении и то не добьешься, чтобы Коко отчетливо произносила слова. Мне приходится заставлять ее по нескольку раз на день петь пятое действие «Фауста».

– В этом есть своя прелесть, – возразил смотритель дорог. – Возьмите американок. Или хотя бы немок. Какая у них дикция? Однако немки прославились на весь свет своей музыкальностью. Уверяю вас, в этом есть своя прелесть.

– Нет, это недостаток, – заявила г-жа Ребек не терпящим возражения тоном. – Коко француженка во всем, и в пении она тоже будет француженкой. Немки едят в пивной – Коко будет готовить дома, как, впрочем, и Люлю. Американки танцуют кекуок – Коко будет танцевать польку, и мазурку, и кадриль, если, конечно, это не вызовет у нее сердцебиения. Послушай, Коко, перестань упрямиться, попробуй внятно произнести первую попавшуюся фразу, ну хотя бы: «Я люблю пирог с капустой», или другую, какую тебе угодно, скажем: «Я люблю пирог с кислой капустой».

Коко повернула голову, будто бы фраза, сказанная матерью, была зашифрована и содержала приказ поглядеть на г-на Дантона, который как раз ковырял в ухе мизинцем и теперь, застигнутый врасплох смотревшей на него барышней, принялся для отвода глаз со всей силой теребить мочку, словно неожиданно обнаружив в ней серьгу.

– Она в гроб меня вгонит, – сказала г-жа Ребек и пошла играть в безик.

Смотритель дорог взял двумя пальцами руку Коко, словно собирался положить ее в кофе вместо сахара.

– Мадемуазель Коко, – взмолился он, – для меня, для меня одного повторите фразу, сказанную вашей матушкой!

Коко с отличавшим ее своенравием возразила:

– Это будет неправдой: я не люблю капусту.

Он не без остроумия заметил:

– Вы ошибаетесь, мадемуазель Коко, – как раз в капусте находят то, что вам больше всего нравится, – маленьких мальчиков еще в пеленках и свежее масло.

Коко рассеянно улыбнулась, занятая своими мыслями; она думала, какого цвета взятые порознь волоски смотрителя: такого же рыжего, как все вместе, или нет.

– Мне больше всего нравится Париж! – сказала она, неожиданно погрустнев.

Он принялся расхваливать Париж, где прожил полтора месяца. Как он ее понимает! Пройдя бульвар Рас-пайль, выходишь прямо на бульвар Сен-Жермен, а в двухстах метрах оттуда площадь Согласия, напротив церковь св. Мадлены, напротив церкви – палата депутатов, Дом инвалидов; напротив Дома инвалидов – мост Александра III. Все улицы вымощены булыжником; и все это сделано меньше чем за полгода! Но что касается его лично, ему больше нравится Женева.

Они замолчали, потому что замолчали все на веранде: свет уже начал меркнуть, и пейзаж тоже стал зыбким, расплывчатым, как проекция диапозитива, когда ее только еще наводят на фокус. Северный ветер – все, что осталось от ушедшей зимы, – разыскал где-то опавшие листья, и они бежали за ним вдогонку и разом останавливались, как только останавливался он, проявляя такую же сообразительность, что и старые дамы, пытающиеся догнать трамвай. Соловей в неровном полете вышивал зигзаги на сосняке. Местами уже затемненная, словно меняющая кожу, дорога, вившаяся вокруг холмов, устало разжимала объятия. В затихшем саду сильней ощущалась уединенность. Коко улыбалась смотрителю, он передавал ее улыбку Люлю, она передавала ее своему соседу – так передают по кругу кольцо, играя в веревочку; г-жа Блебе переходила от группы к группе и то и дело заливалась серебристым смехом, должно быть, чтобы не потеряться, вроде коровы, которая то и дело гремит колокольчиком. В воздухе веяло чем-то необычным. Вдруг вспоминалось, что на свете есть не только безик, и солнце, и наша Франция, но еще и Италия и Тироль, что за четыре часа поездом можно доехать до гор, где лежат сказочные озера, такие глубокие, что утесы высотой в двенадцать тысяч футов отражаются в них до самой вершины; где вспугнутое пистолетными выстрелами эхо, как серна, прыгает с уступа на уступ; где, будто в панораме, проходят виды тех мест, по. которым отступали войска генерала Бурбаки, оттесненные к швейцарской границе; где при мысли о наших бедных солдатиках в киверах с бледно-зелеными помпонами невольно вспоминается яблоко на голове сына Вильгельма Телля. Надвигавшаяся справа гроза никого не пугала, никто не встал бы со своего складного стула, даже если бы самая красивая женщина департамента прошла мимо, потупясь, опустив, словно виноградные листья, ресницы на сулящие блаженство глаза, никто не встал бы, даже если бы прошла самая красивая женщина в мире.

Так знайте же, она прошла по дорожке мимо террасы, прошла с охапкой вереска, встряхивая ее, чтобы сбросить увядшие цветы. И ее божественная грудь вздымалась скорее от биения сердца, чем от дыхания.

– Это новая аптекарша, – объявил инспектор так же бесстрастно, как в оратории исполнитель речитатива возвещает, что самаритянка близко, уже в двадцати, уже в десяти шагах, что она вот-вот появится.

Смотритель дорог зачарованным взором провожал неземное видение, не замечая того, что между соснами виднелось уже только ее платье, да что я говорю – платье, – только небо.

– Она совсем девочка, такая худенькая, – сказала г-жа Блебе.

– Она только кажется худышкой, – возразил инспектор.

Все равно, как ее ни назови – девочкой или худышкой, но если бы наутро ее нашли задушенной, американские детективы несомненно признали бы за убийцу смотрителя дорог, потому что его изображение навсегда запечатлелось у нее на сетчатке.

– Исчезла, совсем исчезла, – шептал он, но так громко, что дамы встрепенулись и уставились на него беспокойным взглядом. Пенсне у него на носу дрожало, как дрожит образок на сердце у первопричастниц. Коко, задетая за живое, отняла руку, он не стал ее удерживать, только крепче сжал губы, а инспектор продолжал не спеша все так же монотонно рассказывать биографию аптекарши:

– Она родилась в Ла-Шатре, как Жорж Санд. Ее можно принять за шатенку, но на самом деле она брюнетка. Кто ее мать? Мать ее была акушеркой.

Коко вскрикнула: по ее бархатной юбке полз паук. Прерванный на полуслове, старик инспектор рассердился, решив, что Коко усомнилась в достоверности его рассказа, и, повернувшись к ней, сказал:

– Говорю вам, ее мать была акушеркой – не какой-нибудь бабкой-повитухой.

Он слишком поздно убедился в своей ошибке. Последовало ледяное молчание, тем более неприятное, что на Коко напал неудержимый смех, и, не решаясь закрыть лицо руками, она только кудахтала. К счастью, фоксу г-жи Дантон показалось, что в одном из гостей он узнал своего исконного врага, и под его громкий лай инспектор осмелился уточнить:

– Ее мать была акушеркой в Шатору. Это она принимала Эжена, крестника г-жи Ребек. Она отлично знала свое дело, роды у нее всегда проходили удачно. Умерла она лет двадцать тому назад, произведя на свет нашу аптекаршу.

Господин Пивото рискнул пошутить, но весьма осторожно, рискнул, так сказать, ставкой в двадцать су.

– Пожалуй, мы все, кроме моей жены, не обошлись в свое время без акушерки и без бабки.

Дело в том, что г-жа Пивото родилась в поезде, между Ла-Мот-Бевроном и Монтаржи. Она улыбнулась мужу не без благодарности и не без гордости, вспомнив, как удивлялись учительницы в пансионе, когда, заполняя список представленных к награде учениц, спрашивали о месте ее рождения.

Госпожа Блебе пожалела аптекаршу:

– Бедняжка!

Госпожа Блебе жалела всех на свете: волов, потому что на них надевают ярмо, ос, потому что их давят, бедненький мед, потому что его кушают; жалела не ради того, чтобы пожалели и ее тоже, а просто по привычке и еще, может быть, чтобы не усложнять своих чувств, так же как находила во всем, что нюхала, запах гелиотропа и во всем, что кушала, – вкус орехов. Но смотритель, не подумав, угрожающе запротестовал:

– Почему «бедняжка»? Позвольте узнать, почему «бедняжка»?

Госпожа Блебе остолбенела от неожиданности. Солнечный свет, мирные и привычные звуки вдруг стали для всех так же невыносимы, как рыночный галдеж для больного. Г-жа Блебе даже позабыла пожалеть смотрителя дорог, и ветер играл волосами на ее голове и цветами на ее шляпке, принимая их за живые. От дуновения воздуха отмахивались, как от мошкары. Голос инспектора звучал так фальшиво, что фокс г-жи Дантон не выдержал и завыл; он замолчал, только когда инспектор нагнулся и, сделав вид, будто отколупнул от ковра кусочек рисунка, запустил его, как камешек, на лужайку, видимо ожидая, что он отскочит рикошетом. Одна г-жа Ребек, понимая, к чему обязывают светские приличия, молча, закрыв глаза, горевала.

«Влюбился, – думала она. – В кого влюбился: в аптекаршу! И это не меньше чем на полгода. Если он женится на Коко, еще ничего не потеряно. Но упаси бог, если он остановит свой выбор на старшей!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю