Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"
Автор книги: Марсель Эме
Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 46 страниц)
ФРАНЦУЗСКАЯ НОВЕЛЛА XX ВЕКА
Переводы с французского
ОТ СОСТАВИТЕЛЕЙ
Утвердившаяся в искусстве еще в XVI веке, в эпоху Маргариты Наваррской, прославленная именами Лафонтена, Вольтера, французская новелла и повесть в XIX веке достигает расцвета, оспаривая в прозе первенство у романа.
Безрассудно влюбленная Ванина Ванини и зловещий Гобсек, пылкая Кармен и отважная Пышка, Фелисите – «простое сердце» и трагический возлюбленный арлезианки, – кому неведомы классические творения Стендаля и Бальзака, Мериме и Мопассана, Флобера и Доде?
В XX веке, разрушая недоверие издателей, малый жанр отстаивает свои права. Писатели-новеллисты по-своему разрешали конфликты и эстетические проблемы, которые занимают драматургов и романистов. В творчестве ведущих художников новелла соседствует с романом. Пример тому – Анатоль Франс, возродивший традицию ренессансного фаблио; по-лабрюйеровски зоркий и беспощадный сокрушитель буржуазного аморализма Жюль Ренар, мастер трагической миниатюры Шарль-Луи Филипп, суровый исповедник мятущейся души Франсуа Мориак, родоначальник социалистического реализма во Франции провидец Анри Барбюс.
Для разных жанров едина порожденная общественной необходимостью задача – утолить неиссякаемую потребность личности в духовном самопознании, в открытии сокровенных истоков человеческих чувств и поступков, смысла жизни и места каждого в ней. Человек в его взаимоотношениях с обществом и природой – их общий объект.
Но тождественная эстетическая цель воплощается в романе и новелле по-разному благодаря «субъективным», исторически сложившимся качествам одного и другого жанра. Изобразительные и выразительные возможности романа и новеллы не одинаковы. В центре внимания романиста, как правило, – двусторонний процесс воздействия личности на общество и общества на личность. Развитие общественного сознания влечет за собой в XX веке эволюцию жанровых свойств романа: возрастает его временная, историческая и социально-пространственная емкость – от масштаба одной человеческой жизни до судеб целых народов и государств, судеб, увиденных сквозь призму разных социальных слоев и многих поколений.
Для новеллы характерно воссоздание одной жизненной судьбы, одного «случайного» или поворотного события в ней. Исконное свойство ее – провидеть в малом, единственном, «уникальном» события всю жизнь человека, а за нею – контуры общества. Такое самоограничение диктует рассказу лаконизм, предельную сгущенность изображения, особую экспрессию психологической и вещной детали. Благодаря диалектике развития жанров новелла в середине нашего столетия не утратила, а укрепила свой «суверенитет».
Хронологические рамки книги, которую читатель держит в руках, – от начала XX века до второй мировой войны. Начало века, по определению В. И. Ленина, – «время окончательной смены старого капитализма новым», «поворотный пункт… от господства капитала вообще к господству финансового капитала»[1]1
В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 27, с. 315, 343.
[Закрыть]. Гений Анатоля Франса, воспринявшего на грани двух веков воздействие социалистических идеалов, осветил путь всей французской реалистической литературе XX века. Слияние в его творчестве последовательного демократизма и реалистического воссоздания социальных коллизий вызвало к жизни бессмертный шедевр «Кренкебиль», предвестие той органической народности французской литературы XX века, которая обретала свое классическое выражение в «Кола Брюньоне» Ромена Роллана, «Огне» Барбюса, «Детстве» Вайяна-Кутюрье и «Коммунистах» Арагона.
В той же страстной борьбе за реалистическое искусство против натуралистической поэтизации зверя в человеке и духовной ущербности развивалось в начале века творчество замечательных мастеров издавна укоренившегося во Франции жанра новеллы – Жюля Ренара и Шарля-Луи Филиппа. Уже на этом временном рубеже малый жанр очень разнообразен – повесть, новелла, притча, сказ, афоризм, пародия на святочную сказку, рассказ-диалог, «естественная история» или язвительный гротеск.
Вслед за этим поколением появились в литературе новые имена – правдивого очевидца провинциальных будней Алена-Фурнье, мудрой и нежной Колетт, нелицеприятного свидетеля салонной «ярмарки на площади» Марселя Пруста, яростного провозвестника «нового смысла» искусства Аполлинера. Их творчество запечатлело бытие предвоенной Франции многогранно, противоречиво: радость встречи с одухотворенной природой (рассказы Колетт, Перго) контрастирует с неосознанной жестокостью человека в том обществе, где каждый – сам за себя и вынужден рассчитывать лишь на свои силы («Лишние рты» Мирбо); едкая ирония, обнажающая претенциозную пошлость снобизма («Званый обед» Пруста), духовную скудость мещанского бытия («Аптекарша» Жироду), смягчена то элегическим сочувствием маленькому человеку («Акация» Анри де Ренье), то словно воссиявшей во мраке картиной его добрых дел и побуждений («Чудо мамаши Боланд» Алена-Фурнье).
Во многих рассказах буржуазное общество предстает расколотым, тщетно ищущим равновесия. Равновесию не суждено было воцариться: Европу захлестнула первая мировая война. Она вызвала, по определению В. И. Ленина, «необъятный кризис» капиталистической системы, поставила человечество перед выбором: «или погибнуть или вручить свою судьбу самому революционному классу…»[2]2
В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 34, с. 197–198.
[Закрыть] Война унесла миллионы человеческих жизней, сильно обескровив и искусство: на поле боя погибли Луи Перго и Ален-Фурнье, осколком снаряда был тяжко ранен Гийом Аполлинер. Обвинение войне, проклятье «случайностям» войны звучит в финале повести Роллана о торжествующей любви – «Пьер и Люс». Лики войны запечатлели, каждый по-своему, Аполлинер, Барбюс, Вильдрак, Доржелес, Дюамель, Жув… В самых проницательных из новеллистических свидетельств («Преступный поезд» Анри Барбюса, «Бал слепых» Поля Вайяна-Кутюрье, «Награда Дюдюля» и «Оскорбление армии» Раймона Лефевра) рассказ о войне и ее социальных и нравственных последствиях таит в себе приговор тупой жестокости солдафонов, буржуазному шовинизму, социальным истокам «внезапной» трагедии. Соприкасаясь с правдой войны, писатели обретали гражданское мужество, творческую зрелость. Сопоставление новелл раннего Барбюса с его «Правдивыми повестями» позволяет увидеть эволюцию художника от абстрактного гуманизма к гуманизму пролетарскому, от поэтики критического реализма к эстетике реализма социалистического.
Вопрос «или погибнуть или вручить свою судьбу самому революционному классу» был решен Октябрьской революцией. Вступали в свои права новые закономерности истории, новые законы искусства. Писатели самых разнородных эстетических направлений обличали буржуазное общество, продолжавшее и после военной катастрофы постыдную игру классово-эгоистических интересов.
В книге представлена преимущественно реалистическая новелла – в том, правда, многогранном облике, какой обретает реализм в XX веке. Новеллистический жанр ныне подвижен: он включает и притчу («Уход Лао-цзы» Клоделя), и философическую эпистолу («Письмо госпожи Эмили Тэст» Валери), и комическую миниатюру («Епитимья» Куртелина), и психологический этюд («Близость» Ар-дана), и памфлет («Могила неизвестного жезлоносца» Авлина).
Скорбно-патетический сказ Даби и комическая сценка Шамсона, пародийная юмореска Жакоба, дуэт встревоженных душ у Бернаноса, детективно-психологический сюжет у Жюльена Грина и чуть ли не фантастический – у Марселя Эме, импрессионистические блики впечатлений у Натали Саррот в ее «Тропизмах», предвосхищавших программу «нового романа», – таков жанровый и стилевой диапазон новелл, составляющих книгу. Реализм здесь действительно вбирает в себя элементы символики, гротеска, порой экспрессионистскую деталь.
За пределами данной книги остались очерки, документальные миниатюры, беллетризованные воспоминания. Но реалии истории Франции межвоенных десятилетий ощутимы здесь на каждой странице. По небольшому событийному полю новеллы пробегают волны драматических коллизий нашего века. Не всем художникам удалось в равной мере глубоко их понять и выразить. Но тревогу и предчувствия тех лет новелла передала, как чуткий сейсмограф.
Мировоззрение многих писателей неустойчиво, пронизано духом абстрактного гуманизма или горького скепсиса. Они искренне возмущаются участью человека в условиях капитализма, но часто питают иллюзии, будто социальные конфликты случайны или же, напротив, извечны и неустранимы; иногда они поддаются отчаянию, не видя выхода из тупиков одиночества. Яркое и полнокровное, издевающееся над нравами и моралью господствующих классов в периоды духовного подъема этих художников, творчество их становится вялым, анемичным в пору их идейного упадка, подчинения конформистским иллюзиям. В творческом развитии талантливых писателей наступали моменты, когда они под воздействием обострявшихся общественных антагонизмов остро ощущали разлад с породившей их средой и, вырываясь из орбиты декаданса, выступали со смелыми разоблачениями тех или иных сторон буржуазного миропорядка. Эти художники рассказали об извращенной этике и морали буржуа («Престиж» Франсуа Мориака), об унизительном приспособлении искусства к переменчивой шкале «ценностей» на бирже буржуазной безвкусицы («Рождение знаменитости» Моруа), о трагическом одиночестве личности в мире чистогана (Эме, Карко) и утрате ею своего «я» («Сад в Шпейере» Мак Орлана). Как бы ни были порой мимолетны эти прозрения, правдивые свидетельства мастеров слова о «больной» цивилизации сохраняют свою непреходящую ценность.
Примечательно, что многие писатели межвоенных десятилетий на важнейших этапах своего творческого пути приближались к самым передовым идеям времени, принимали участие в деятельности прогрессивных общественных организаций. В 20-е годы это – движение «Кларте» и журналы «Кларте», «Эроп», еженедельник «Монд»; в 30-е годы, в эпоху Народного фронта, – Ассоциация революционных писателей и художников Франции, Ассоциация защиты мира против войны и фашизма, периодические издания «Коммюн», «Вандреди», «Регар».
В эпоху общественного противоборства, когда создавался, а потом под ударами реакции рушился Народный фронт, формировалось самое смелое по остроте социального анализа течение французской литературы: оно тоже обличало старый мир, но одновременно и находило в обществе силы, способные оказать классовое противодействие капитализму. Так развивалось творчество Эжена Даби, открывшего в рабочих людях живую душу; Андре Мальро, предостерегавшего – фашизм угрожает миру; Тристана Реми, очертившего образ человека, одержимого идеей борьбы за правое дело пролетариев; Жака Декура, предвосхитившего в «Мятеже» грядущие столкновения молодежи Франции с косной системой образования. Здесь продолжается линия зрелого протеста, идущая от социально емких новелл и повестей Анатоля Франса, Ромена Роллана, Анри Барбюса, Поля Вайяна-Кутюрье к живым свидетельствам эпохи Сопротивления.
ФРАНЦУЗСКАЯ НОВЕЛЛА XX ВЕКА
1900–1939
АНАТОЛЬ ФРАНС
(1844–1924)
Франс родился в Париже, в семье книготорговца Франсуа Тибо. Еще в лицее он благоговел перед наследием античности и классицизма. В 70-е годы испытал влияние парнасцев, поборников теории искусства для искусства (сборники стихов «Золотые поэмы», 1873; «Коринфская свадьба», 1876). В Анатоле Франсе рано пробудились любовь к красоте и гармонии, презрение к буржуазному своекорыстию. Ирония и эпикуреизм Франса ощутимы в романе «Преступление Сильвестра Бонара» (1881). Его органическая связь с жизнелюбивым ренессансным мироощущением и просветительскими идеалами воплотилась в сюжетах и тонком юморе романов «Харчевня королевы Гусиные Лапы» (1893), «Суждения господина Жерома Куаньяра» (1894), во многих новеллах из книг «Перламутровый ларец» и «Колодезь святой Клары». Франс – ироничный, афористичный рассказчик, возродивший классически ясную, сдержанную манеру повествования.
На рубеже веков Франс завершил свою тетралогию «Современная история», в которой подверг критическому анализу буржуазную действительность и буржуазные идеалы, воплотив в ее образах порыв человека к свободе и социальной справедливости. «Современная история», вслед за «Человеческой комедией» и «Ругон-Мак-карами» продолжившая реалистическое познание мира, явила во французской литературе XX века пример открытого выражения художником идеи демократизма и сочувствия всемирному рабочему движению. Об итогах буржуазной цивилизации и грядущем всего человечества Франс размышлял в фантастических, сатирических и гротесковых романах – «На белом камне» (1904), «Остров пингвинов» (1908), «Восстание ангелов» (1914).
Анатоль Франс, друг Жана Жореса, сотрудничал в газете «Юманите» и различных социалистических организациях. Он приветствовал революцию 1905 года в России и победу Октября; осудив интервенцию, требовал прекратить блокаду молодого Советского государства. В 1919 году Франс поддержал антимилитаристскую деятельность Барбюса, в 1921-м оказал прямую помощь ФКП. Органически присущая Анатолю Франсу народность, социальные истоки его интеллектуальной мощи емко охарактеризованы Максимом Горьким: «Думая о гении Анатоля Франса, невозможно умолчать о духе наций. Как Достоевский и Толстой, каждый по-своему, показали с полнотою, совершенно исчерпывающей, душу русского народа, так для меня Анатоль Франс всесторонне и глубоко связан с духом своего народа… Франс прежде всего изумляет своим мужеством и духовным здоровьем; поистине, это идеально «здоровый дух в здоровом теле».
Anatole France: «Balthasar» («Валтасар»), 1889; «L'etui de nacre» («Перламутровый ларец»), 1892; «Le puits de Sainte-Claire» («Колодезь святой Клары»), 1895; «Clio» («Клио»), 1899–1900; «Crainquebille, Putoi, Riquet et plusieurs autres recits profitables» («Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов»), 1904; «Les contes de Jacques Tournebroche» («Рассказы Жака Турнеброша»), 1908; «Les sept femmes de la Barbe-Bleue et autres contes merveilleux» («Семь жен Синей Бороды и другие чудесные рассказы»), 1909.
«Кренкебиль» входит в сборник «Кренкебиль, Пютуа, Рике и много других полезных рассказов»[3]3
Здесь и далее указываются основные сборники новелл и рассказов данного автора, а также источник публикуемого произведения.
[Закрыть].
КренкебильВ. Балашов
Перевод Н. Касаткиной
Александру Стейнлену и Люсьену Гитри, придавшим – первый серией превосходных рисунков, второй силой своего актерского дарования – трагическое величие образу моего горемыки зеленщика.
А. Ф.
В каждом приговоре, что выносит судья именем народа-суверена, заключено все величие правосудия. Жером Кренкебиль, торговец вразнос, познал, сколь высока власть закона, когда был привлечен к уголовному суду за оскорбление блюстителя общественного порядка. Заняв указанное ему место на скамье подсудимых в роскошном и мрачном помещении, он увидел судей, секретарей, адвокатов в мантиях, судебного пристава с цепью на груди, жандармов, а за перегородкой – обнаженные головы безмолвных зрителей. Увидел он, что и сам сидит на возвышении, – как будто обвиняемый, представший перед судьями, приобщается неких зловещих почестей. В передней части зала, между двумя членами суда, восседал председатель г-н Бурриш. Академические пальмы были прикреплены к его груди. Бюст, олицетворяющий Республику, и распятый Христос венчали судилище, так что все законы божеские и человеческие нависли над головой Кренкебиля. Его обуял вполне понятный ужас. Не имея склонности к философии, он не стал вникать, что означают и бюст и распятие, и не задумался над вопросом, совместимы ли во дворце Правосудия Христос и Марианна. А между тем здесь нашлась бы пища для размышлений, ибо доктрина папского главенства и каноническое право как-никак во многих пунктах не согласуются с конституцией Республики и с гражданским кодексом. Насколько известно, декреталии не отменены. Христианская церковь по-прежнему учит, что законна лишь власть, дарованная ею. А Французская республика до сей поры настаивает на своей независимости от папской власти.
«Господа судьи, – резонно мог бы заметить Кренкебиль, – поскольку президент Лубе не помазан на царство, Христос, повешенный над вашими головами, отвергает вас через посредство соборов и пап. А может быть, он присутствует здесь, дабы напомнить вам права церкви, сводящие на нет ваши права, иначе его пребывание вовсе лишено смысла».
На это председатель суда Бурриш, возможно, возразил бы:
«Обвиняемый Кренкебиль, французские короли издавна не ладили с папой. Гильом де Ногаре был отлучен от церкви, но не сложил с себя полномочий ради такой малости. Христос в зале суда не имеет ничего общего с Христом Григория Седьмого и Бонифация Восьмого, Это, если угодно, Христос евангельский, не имевший понятия о каноническом праве и даже не слыхавший об окаянных декреталиях».
На это Кренкебилю уместно было бы ответить: «Евангельский Христос был бунтарь, и вдобавок ему вынесли такой приговор, который все народы христианского мира вот уже тысячу девятьсот лет считают крупной судебной ошибкой. Посмотрим, осмелитесь ли вы, господин председатель, его именем приговорить меня хотя бы к двум суткам ареста».
Но Кренкебиль был далек от каких-либо исторических, политических или социальных соображений. Он не мог опомниться. Окружающее великолепие внушило ему глубокое почтение к правосудию. Преисполнясь благоговейного трепета, замирая от страха, он готов был всецело довериться судьям в вопросе своей собственной вины. По чистой совести, преступником он себя не считал, но чувствовал, как дешево стоит совесть уличного торговца овощами перед атрибутами закона и вершителями общественного возмездия. Да и защитник успел частично убедить его, что не так уж он невиновен.
Небрежное, торопливое расследование подтвердило предъявленные ему обвинения.
Что случилось с Кренкебипем
Жером Кренкебиль, торговец овощами, катил по городу свою тележку, выкликая: «Капуста, репа, морковь!» А когда у него бывал лук-порей, он выкликал: «Спаржа в пучках!», потому что лук-порей – это спаржа бедняков. И вот 20 октября, когда он в обеденный час спускался по Монмартрской улице, башмачница, г-жа Байар, выглянула из своей лавки и подошла к тележке с зеленью. Брезгливо подняв пучок лука-порея, она промолвила:
– По-вашему, это хороший лук? Сколько за пучок?
– Пятнадцать су, хозяйка. Лучше не найдете.
– Пятнадцать су за три поганых луковки?
И она с отвращением швырнула их обратно в тележку.
Тут как раз подоспел полицейский № 64 и сказал Кренкебилю:
– Проходите, не задерживайтесь.
Кренкебиль пятьдесят лет ходил, не задерживаясь, с утра до вечера. И приказ счел вполне законным, соответствующим порядку вещей. Не собираясь ослушаться, он попросил покупательницу поскорее взять, что ей подходит.
– Дайте сперва выбрать! – огрызнулась башмачница.
Она наново перетрогала все пучки лука-порея, взяла тот, что показался ей самым лучшим, и прижала его к груди, как святые праведницы на церковных изображениях прижимают к груди пальмовую ветвь.
– Четырнадцать су за глаза хватит. Сейчас схожу за деньгами в лавку, при себе у меня ничего нет.
Стискивая в объятиях пучок лука, она возвратилась в башмачную лавку, куда перед ней вошла покупательница с ребенком на руках.
Тут полицейский № 64 во второй раз сказал Кренкебилю:
– Проходите!
– Я денег своих жду! – ответил Кренкебиль.
– Я вам не говорю – дожидайтесь денег, я говорю – проходите, – твердо заявил полицейский.
Тем временем башмачница примеряла голубые туфельки полуторагодовалому ребенку, потому что мать малыша торопилась. А зеленые головки лука-порея покоились на прилавке.
За полвека, что он колесил по улицам с тележкой, Кренкебиль приучился слушаться представителей власти. Но на сей раз перед ним впервые встал выбор между долгом и правом. Мыслить юридически он не умел. Он не понял, что личное право не избавляет его от общественного долга. Всецело сосредоточась на своем праве получить четырнадцать су, он не придал достаточного значения своему долгу катить тележку, не задерживаясь ни на миг. Он не тронулся с места.
Полицейский № 64 спокойно и беззлобно в третий раз приказал ему проходить. В отличие от бригадира Монтосьеля, который только грозит, но к крутым мерам не переходит, полицейский № 64 на предупреждения скуп, однако, чтобы протокол составить, очень даже скор. Таков уж его нрав: он не лишен коварства, но исполнитель отменный и ревностный служака. Отважен, как лев, и кроток, как дитя. Ничего, кроме инструкций, не признает.
– Вы что, не слышите? Вам говорят – проходите!
Основание не трогаться с места было достаточно веским в глазах Кренкебиля, чтобы счесть его вполне убедительным, он это и высказал просто и без прикрас:
– Какого черта? Я же сказал, что жду денег.
Полицейский № 64 не стал распространяться:
– Хотите, чтобы я вас притянул за нарушение закона? Извольте, за мной дело не станет.
Услышав такие слова, Кренкебиль бессильно повел плечами и обратил на полицейского, а затем воздел к небесам страдальческий взор, говоривший:
«Бог свидетель, разве я попираю законы? Разве пренебрегаю предписаниями и распоряжениями касательно торговцев вразнос? В пять утра я уже топтался на Центральном рынке. И с тех пор семь часов кряду натираю руки оглоблями и выкликаю: «Капуста, репа, морковь!» Мне за шестьдесят, я устал. А вы подозреваете, что я намерен поднять черное знамя восстания! Это насмешка, и какая же злая».
То ли не уловив выражения этого взгляда, то ли не сочтя его оправданием за непокорность, полицейский отрывисто и грубо спросил:
– Понятно?
Как раз в эту минуту движение на Монмартрской улице совсем застопорилось. Фиакры, ломовые дроги, фургоны, омнибусы, подводы напирали друг на друга и казались намертво связанными в один узел. Над их содрогающейся неподвижной массой поднимались крики и брань. Кучера и мясники издалека перебрасывались крепкими словцами, а кондуктора омнибусов, усмотрев в Кренкебиле причину затора, обзывали его «старой редькой».
На тротуаре скопились любопытные, охотники до скандалов. И полицейский, чувствуя себя в центре внимания, помышлял лишь о том, чтобы утвердить свой авторитет.
– Хорошо же, – промолвил он и вытащил из кармана засаленную книжицу и огрызок карандаша.
Кренкебиль, одержимый одной мыслью, уперся на своем. Впрочем, он и не мог бы двинуться ни вперед, ни назад. Колесо его тележки накрепко сцепилось с колесом молочного фургона.
Запустив пятерню под картуз, он схватился за волосы и заголосил:
– Говорю я вам, деньги мне надо получить! Вот беда! Вот измывательство, вот окаянство-то!
Хотя эти выкрики выражали скорее отчаяние, чем возмущение, полицейский № 64 счел себя оскорбленным. И так как для него всякое оскорбление неизбежно выливалось в привычную, закрепленную обычаем и традицией ритуальную, можно даже сказать – каноническую формулу: «Смерть легавым!», то и сейчас он сразу же в таком именно звучании воспринял и осознал слова правонарушителя.
– Ага! Вы сказали: «Смерть легавым!» Еще чище. Следуйте за мной!
Не помня себя от растерянности и отчаяния, Кренкебиль вытаращил на полицейского № 64 выцветшие от солнца глаза и надтреснутым, то ли гнусавым, то ли утробным голосом, сжав руки на синей блузе, произнес:
– Что?! Я сказал: «Смерть легавым!»?
Его арест был встречен дружным гоготом приказчиков и уличных мальчишек, ибо удовлетворял пристрастию толпы к жестоким и постыдным зрелищам. Только скорбного вида старик, весь в черном и в цилиндре на голове, пробившись к полицейскому, очень мягко и очень внушительно сказал ему вполголоса:
– Вы ослышались. Этот человек не думал вас оскорблять.
– Не вмешивайтесь не в свое дело, – возразил полицейский без грубости, так как обращался к прилично одетому господину.
Старик спокойно и упорно продолжал настаивать. Тогда полицейский предложил ему дать показания у комиссара.
А Кренкебиль тем временем кричал:
– Это я-то сказал: «Смерть легавым!..»?
В ту минуту, как он повторял эти немыслимые слова, башмачница, г-жа Байар, вынесла ему наконец четырнадцать су. Но полицейский № 64 уже держал его за шиворот, и г-жа Байар, решив, что человеку, которого ведут в полицию, долгов не платят, сунула свои четырнадцать су в карман фартука.
Тут, осознав вдруг, что тележка его отобрана, сам он лишен свободы, под ногами – разверстая бездна и солнечный свет померк для него, Кренкебиль пролепетал:
– Да что же это делается, а?..
В полиции пожилой господин заявил, что, будучи задержан затором экипажей, он оказался свидетелем происшедшего и может утверждать, что полицейский заблуждается – его никто не оскорблял. Старик назвался и перечислил свои титулы: доктор Давид Матье, старший врач больницы имени Амбруаза Паре, кавалер ордена Почетного легиона. В другие времена показания такого свидетеля вполне удовлетворили бы комиссара. Но это совпало с полосой, когда ученые были во Франции не в чести. Правильность ареста подтвердили, ночь Кренкебиль провел в участке, а утром полицейская карета доставила его в арестный дом.
Тюрьма не показалась ему ни тягостной, ни унизительной. Он воспринял ее как нечто неизбежное. Прежде всего его поразила чистота стен и плиточного пола. «Вот где чисто так чисто! Хоть садись да ешь на полу, право слово!» – про себя заметил он.
Оставшись один, он хотел было передвинуть табуретку, но оказалось, что она приделана к стене.
– Додумались же! Мне бы такое и в голову не пришло! – удивился он вслух.
Он сел и, крутя большие пальцы, не переставал недоумевать. Тишина и одиночество угнетали его. Томясь бездельем, он с тревогой думал о своей тележке, которую отобрали, когда она еще доверху была полна капусты, моркови, сельдерея, салата-латука и цикория.
«Куда ее запроторили?» – беспокоился он.
На третий день его посетил защитник – мэтр Лемерль, едва ли не самый молодой член парижской адвокатуры, председатель одной из секций Лиги французских патриотов.
Кренкебиль попытался изложить адвокату происшедшее, что давалось ему нелегко, так как говорить он не был приучен. Возможно, при малейшем поощрении у него и вышло бы что-нибудь путное. Но в ответ на его слова защитник лишь недоверчиво покачивал головой и, листая бумаги, бормотал:
– Гм! Гм! Ничего этого я в деле не вижу…
Затем, с усталым видом покручивая свои белокурые усы, заявил:
– Для вашего же блага вам лучше во всем признаться. С моей точки зрения, избранный вами метод запирательства не выдерживает критики.
С этой минуты Кренкебиль рад был признаться, только не знал в чем.