Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"
Автор книги: Марсель Эме
Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 46 страниц)
ВАЛЕРИ ЛАРБО
(1881–1957)
Ларбо родился в Виши. По окончании лицея много скитался по свету. Побывал в Италии, Германии, Англии, Испании.
Писатель однажды сказал о себе, что в глазах потомков он, быть может, останется «одним из забытых писателей начала XX века». В этих словах не было кокетства, но лишь трезвое понимание того факта, что настоящее способно высветить в сумерках прошлого лишь ограниченное количество лиц и событий – фрагменты, на основании которых оно пытается воссоздать целостный облик ушедшей эпохи. Готовый примириться с тем, что сам он может и не попасть в поле зрения потомков, Ларбо, человек разносторонне образованный, стремился расширить кругозор своих современников. Он извлекает из забвения многих писателей XVI века, переводит и пропагандирует во Франции книги английских, испанских, американских поэтов и прозаиков. Жажда охватить и вобрать мир во всем его неистощимом многообразии присуща и наиболее значительному произведению Ларбо: «А-О. Барнабус. Полное собрание его произведений: повесть, стихи и дневник» (1913). Ларбо одним из первых сумел раскрыть и донести до читателя поэзию тесных вагонных купе и уютных гостиничных номеров, стремительных экспрессов и медлительных океанских пароходов – всего, что связано с путешествиями, с непрекращающимся открытием мира. Но сделать путешествие своей профессией – это значит отказаться от надежного пристанища и затеряться хоть и в прекрасном, но все же немного чужом и холодном мире. Писатель ненавязчиво, проявляя себя тонким психологом, рисует эту внутреннюю драму своего героя, с мягким лиризмом передает он чувство головокружения, рождающееся от осознания невозможности исчерпать неисчерпаемый мир.
Ларбо не оказался в числе «забытых»: прозаик, поэт, эссеист, мастер внутреннего монолога, он остается в числе лучших представителей французской культуры.
Valery Larbaud: «Les enfantines» («Рассказы о детстве»), 1918; «Amants, heureux amants» («Любовники, счастливые любовники»), 1923; «Jaune, Bleu, Blanc» («Желтое, Синее, Белое»), 1927.
«Граммофонная пластинка» («Disque») входит в сборник «Желтое, Синее, Белое».
Граммофонная пластинкаГ. Носиков
Перевод Н. Кудрявцевой
Да-да, я отправилась одна в Монтекатини, что в Апеннинах, между Флоренцией и Болоньей. Представляете себе – совсем одна разъезжала по деревням! Итальянка на это никогда бы не решилась, и все-таки, как видите, я стала почти итальянкой. Сколько лет прожила здесь с мужем, да и после его смерти! Из родственников у меня там никого уже не осталось, и знакомства тоже я все растеряла. Кто бы мог сказать в Доркинге, когда мне было двадцать лет, что я выйду замуж за итальянца?! Che vuole?[18]18
Что поделаешь? (итал.).
[Закрыть] Вот видите, я часто запинаюсь и не нахожу слов. Да, никогда бы не подумала, что до этого дойду; правда, немного найдется англичан, которые говорили бы на бергамском диалекте так же свободно, как я. А вы не понимаете по-бергамски? Слышите? Тут все на нем говорят. Могли бы все-таки сообразить, что при вас следует говорить уж если не по-французски, то хотя бы по-итальянски. Зато мы с вами можем не стесняться и поболтать вволю. Сколько я ни старалась привыкнуть, но иногда их манеры меня просто шокируют. Вы не обратили внимания за обедом на графиню Пипистрелли? Между нами, вы себе представляете, чтобы английская графиня так ела! A generalessa[19]19
Генеральша (итал.).
[Закрыть] – с какой откровенностью говорила она о своих… семейных делах, и это за столом, да еще в присутствии молоденьких девушек! Но такое, вероятно, можно наблюдать во всех странах на континенте – люди не умеют прилично есть, они не знают, что о некоторых вещах в обществе упоминать не принято. Ну конечно, теперь вы решите, что я – как они тут говорят? – criticona…[20]20
Критиканша (итал.).
[Закрыть] Донна Виттория садится за рояль – хорошо бы она сыграла тот фокстрот, который недавно привезен к нам из Милана. Вряд ли вы поверите, но в молодости я так любила танцевать!
Нет, по-французски я не знаю ни слова, но по пути в Англию мы с мужем непременно останавливались на неделю в Париже, и уж бог весть как, но мне удавалось с ними объясняться, и, представьте, они меня понимали.
О да, я обожаю Париж! Не могу забыть, что мне довелось увидеть там маршала Мак-Магона. Еще бы мне не знать квартал Пантеона! Прекрасно помню эти синие стекла в окнах купола. Во Дворце инвалидов? Ничего подобного, именно в Пантеоне. Я же все-таки знаю, что говорю. Ну хорошо, согласна: когда буду в Париже, я заеду к вам, и мы вместе пойдем в Пантеон, и вы убедитесь, что я права. Только в мои годы я уже не доберусь до Парижа, – вот вы и спасены. Теперь все женщины курят. Континентальные нравы! Зато в Англии… Да что вы! Не может быть! В жизни ничего подобного не слыхала! Ну, значит, лишь в самые последние годы, и те, кто этим занимается… А служанки – до чего же они не похожи на наших! Наши держатся так важно, с таким достоинством! А здесь их и не отличишь от хозяек. И декольте носят почти такие же глубокие, как синьоры, и в разговоры вмешиваются, будто они вам ровня. Поглядела бы я на вас, моя милая, в каком-нибудь английском доме за десятью запорами, целый день с каменным лицом. А, это valzer[21]21
Вальс (итал.).
[Закрыть] с каким-то французским названием… Valzer всегда меня трогает, потому что, знаете, в молодости я так любила танцевать!
Эйфелева башня была тогда построена лишь до второго этажа. Ах, poverino![22]22
Бедняжка! (итал.).
[Закрыть]. Он умер совсем молодым. Кингсуэй?[23]23
Кингсуэй – улица в Лондоне.
[Закрыть] Вы ведь сказали «Кингсуэй», не правда ли? Теперь туда ходит трамвай с набережной, почти от самого парламента. Спасибо вам большое. У меня такое чувство, будто я провела вечер в Англии. Я боюсь беседовать со здешними жителями: все они выучили язык по разговорникам. Произношение у них куда хуже вашего… то есть, я хотела сказать, не такое хорошее. Ужасающий акцент, и стоит им открыть рот, Dio mio[24]24
Боже мой (итал.).
[Закрыть] кажется, что вот-вот обрушится потолок… Вы влюблены в Англию? Как это мило с вашей стороны! И только в Англию?.. Нет-нет, вы еще подумаете, что я любопытна, а я – просто старая женщина, у меня две замужние дочери в Милане, а старший из внуков готовится поступать в королевскую морскую пехоту. Он поверяет мне все свои тайны. А лет мне столько же, сколько и моей дорогой старушке Прасседе. Поглядите, как она улыбается, а ведь она – без посторонней помощи и шагу ступить не может. Видели бы вы, до чего она была хороша! Настоящая ломбардка, высокая, белокожая, и пелерине медных волос, и замуж она вышла по любви. Что это? Танго? Между нами, – теперь об этом уже можно говорить, – он ее похитил. Да, танго, один из этих новомодных танцев… Ma, mi piace![25]25
А мне нравится! (итал.).
[Закрыть] Нет, не кладите мне в кофе сахара, и так достаточно сладко. О да, я так любила…
ЛУИ ПЕРГО
(1882–1915)
Луи Перго родился в одной из деревушек древней земли Франш-Контэ, близ швейцарской границы. От отца, сельского учителя, убежденного республиканца, он унаследовал трезвую оценку окружающего, устойчивый демократизм. С 1898 года Перго – студент Эколь Нормаль в городе Безансоне; быстро раскусил он местных клерикалов и националистов, проникся симпатией к социалистам. В поэтических медитациях (сборник «Рассвет», 1904) он мечтал о дне, когда народ на «старинный лад запоет новую «Карманьолу». Вера в разум помогала ему противостоять козням угрюмых святош и невежд из глухих углов, где не один год учил он грамоте деревенских ребятишек.
В 1907 году Перго переехал в Париж, издал книгу пейзажных стихов («Апрельская зелень», 1908) и принялся рассказывать «естественные истории» о вечном чуде обновления природы, о жизни дикого зверя. Первый же сборник анималистических рассказов – «От Лиса до Марго» (1910) – прославил их создателя. Перго не свойственна басенная нравоучительность, он порывает с традиционной «эксплуатацией» животных ради иносказательных суждений о человеке. Вся жизнь для него исполнена великого смысла – и люди и все живое как бы уравнены в правах. Но невежественный и темный человек прав природы не признает. В священном лесу жизни ведет он себя, как дикарь в джунглях. У каждого лесного обитателя свой нрав, но, хитрые или доверчивые, в трагедийных рассказах Перго они гибнут от руки человека. На суде совести художник осуждает темного и озлобленного человека, однако порой он судит и тех, кто направлял его руку: социальную иерархию, обскурантизм церковников. Люди, убеждал Перго читателей, призваны дружить, а не враждовать с природой: ведь от рождения человек добр, он жаждет мирного и радостного земного бытия (роман «Пуговичная война», 1912). Перго проницательно распознавал жестокость, тупость, себялюбие под любой личиной и весело смеялся над всем достойным осмеяния.
В зрелую пору Перго не отступился от идеалов студенческих лет: на страницах «Юманите», газеты французских социалистов, увидел свет его «Роман о Миро, охотничьей собаке» (1913).
В ночь с 7 на 8 апреля 1915 года во время атаки младший лейтенант Луи Пеого получил ранение в ногу и пропал без вести. Его призыв к людям – одуматься и прекратить самоубийственное истребление живой жизни на земле звучит ныне, как никогда, пророчески и повелительно.
Louis Рergaud: «De Goupil a Margot» («От Лиса до Марго»), 1910; «La revanche du corbeau» («Реванш, ворона»), 1911; «Les Rustiques» («Деревенские рассказы»), 1921.
«Гибельное изумление» («Le fatal etonnement de Guerriot») входит в сборник «От Лиса до Марго», «Трудная проповедь» («Le sermon difficile») – в сборник «Деревенские рассказы».
Гибельное изумлениеВ. Балашов
Перевод Н. Галь
Тропинкой орешника и ольхи уже пятнадцатый раз за день путешествовал с буковым орешком в зубах Вояка; он прыгал с ветки на ветку, навострив уши, зорко глядя по сторонам, и то подбирал пушистый хвост, будто шлейф, то распускал его пышным султаном и вскидывал над головой, словно изящный летний зонтик.
Под ним гнулись и вновь выпрямлялись гибкие ветки, хлестали по росе и папоротникам, и он, искусный прыгун и неутомимый жонглер, подброшенный ими, как пружиной, вмиг отталкивался, пуская в ход взрывную силу мускулистых задних лапок, и взлетал еще выше, еще дальше, словно дыханье кустарника, словно мяч, которым перебрасываются дети лесных духов, – веселая живая игрушка.
Все мышцы его напрягались, маленькое тело трепетало, он прыгал высоко-высоко, потом скатывался кубарем чуть не до самой земли, и казалось, он – продолжение несчетных задетых им на лету ветвей, он мелькает в каждом просвете, где сквозь листву пробивается солнце, и всплывает в волнах зелени – веселая щепочка на отливе погожего дня.
Он возвращался с опушки родного леса, где осматривал буки и орешник в поисках подходящих припасов на зиму: орехи здесь поспевали раньше, чем вблизи его жилища.
Пришла пора запасаться провизией. Теперь белкам уже недосуг все дни напролет резвиться в вершинах дубов и елей, без конца гоняться друг за дружкой, играть в прятки среди ветвей, кувыркаться напропалую, выделывать самые дерзкие сальто, лишь чудом сохраняя равновесие. Настало время собирать урожай – ведь скоро плоды начнут подгнивать и падать, скоро зима, пойдут холода, дожди, снег, и надо будет отсиживаться в каком-нибудь убежище на земле или под землей. Потому что зимним жилищем станет Вояке либо расщелина в скале – старательно прибранная, заботливо выстланная мхом и сухими листьями, разделенная на равные части, на кладовые, где сложены и рассортированы его припасы; либо вместительный шар из сучьев, проложенных плотным слоем листьев и длинного мха, прошитый для прочности стеблями трав, которые топорщатся щетиной во все стороны: маленькая крепость, надежно укрытая в развилине меж ветвей могучего, неприступного дерева, лучше всего – ели.
Туда он и возвращался после каждого похода с орешком в полуоткрытой маленькой пасти, из которой торчали двойняшки-лезвия резцов; он нес то крупное, желтое, гладкое ядро лесного ореха, то тяжелый, налитой буковый орешек, вынутый из лопнувшей треугольной чашечки со всей бережностью, на какую способен зверек с безошибочным чутьем и падежным опытом.
И сразу, все такой же веселый, неутомимый, он снова легкими скачками пускался в путь, только сначала аккуратно пристраивал добычу в кладовой: зимою он укроется в своем жилище и понемножку станет поедать эти припасы, а никчемную шелуху, от которой одна помеха, будет выбрасывать либо через узкую боковую отдушину, либо из главного входного отверстия – его можно открыть изнутри, а потом вновь прочно заделать и проконопатить мхом.
Так Вояка поступал в прошлом году и так будет поступать год за годом, а все жаркое лето он оставляет вход в свое жилье открытым настежь, чтобы оно получше проветрилось после долгой душной зимовки и осенью в нем снова была чистота и свежесть.
Лето он провел в своем полевом домике – в гнездышке из мха, которое по весне надо всякий раз подправлять: эта зеленая беседка, подвешенная меж ветвей дуба, служила Вояке приютом в пору любви.
Но едва бельчата подросли, вышли из-под родительского крова и рассеялись по лесу, Вояка возвратился к прежней жизни: теперь он опять был сам по себе; веселый, беззаботный, он кормился недолговечными плодами, что изо дня в день дарил ему лес, иной раз забирался на соседние лужайки и до отвала наедался дикой вишней, которую ведь впрок не запасешь, а изредка даже, как настоящий кровожадный хищник, загрызал в гнезде или просто среди ветвей застигнутую врасплох пичугу.
А чаще всего, радуясь жизни и погожему дню, он перелетал с ветки на ветку, рыжий комочек, будто подхваченный ветром; чуть дрогнет дерево, на котором он было примостился, – и он неудержимо брызнет прочь, будто большая яркая искра, будто огонек фейерверка, что вспыхнул под солнечными лучами в зеркальных озерцах листвы.
Он кормился там, где жил, и чаще всего – в одном и том же месте, под елями, что высились темным островком в море леса, – здесь он встречался с веселыми друзьями.
Они взбегали по огромным стволам, прямым, без единой ветки, почти доверху, – казалось, сама природа воздвигла эти мачты для нескончаемого праздника, открытого одним лишь обитателям леса, и на макушках среди ветвей гроздьями развесила призы победителям в состязаниях на храбрость и ловкость: шишки, тяжелые от семечек, до которых так лакомы белки. И зверьки то по очереди карабкались по стволу, то с пронзительными криками мчались наперегонки – на этих отвесных колоннах, на головокружительной высоте они чувствовали себя свободней, чем на земле: по ней они передвигались неуклюже, их длинные когти застревали в рыхлой почве.
Едва до белок доносился зов птицы или какого-нибудь зверька, они настораживались, повернув мордочку к ветру, чутко прислушивались и тотчас же спешили на голос, чтобы повстречать сойку Жако или сороку Марго, поразвлечься их болтовней, их играми, ласками или ссорами. Чаще всего белки пристраивались где-нибудь в развилинах ветвей и смотрели на всех сверху, сами почти невидимые: выглядывает одна только голова, да пушистый хвост распластан по спине или машет веером то вправо, то влево, чтобы обмануть врага, – ведь всегда надо опасаться нежданного нападения.
В этот день Вояка вышел из лесу; он пробежал по опушке, по большим замшелым, потемневшим и высохшим на ветру камням, что огораживали ее, как стеной, – бежал и спугивал ящериц: они грелись тут на солнце, но спешили юркнуть в свои убежища, стоило им завидеть в воздухе хвост торчком, выгнутую спину и голову, опущенную так низко, словно Вояка удирал от заслуженного наказания.
Он побывал в буках и орешнике, выбрал подходящий орешек и возвращался в лес верхами, по ветвям – воздушной дорожкой, самой привычной и удобной.
Тропинка начиналась как бы тенистой аркой, под стрельчатый свод ее врывался пламенный сноп солнечных лучей, а ее верхушку, – мост, переброшенный между темными упорами двух исполинских стволов, – окаймляли дрожащие перила яркого света. По утоптанной, плотно убитой, как гумно, земле потоком свежести струился ветер и шелестел листвой вдоль тропы; могучие корневища, обнаженные шагами людей, выступали из земли и пересекали тропинку, словно громадные змеи: узлы и наросты вздувались странными бородавками, головы и хвосты скрывались в мрачном переплетении колючих кустов, гнилых сучьев и опавших листьев. Изредка среди обломанных веток копошилась крыса, в зловещем ядовитом хаосе что-то подрагивало, шуршало, оттого что вскинулась острая морда или вильнул длинный хвост, – и еще явственней чудилось, будто в этой путанице узловатых тел таится недоброе подобие жизни.
Орешник и ольха росли здесь не так густо, но все же уцелели и образовали что-то вроде неплотного, с просветами, забора, – он ограждал тропу тонкой, хрупкой колышущейся цепочкой, кое-где ее звенья рассекла острым жалом коса, а местами оборвала, внезапно и мощно взметнувшись поперек, низко растущая ветвь бука или граба.
Солнце ласкало вершины деревьев и, словно нескромный друг, прокрадывалось в глубь высоких зарослей, стараясь проникнуть в их семейные секреты, – там и сям оно пускало, как стрелы, пытливые лучи, и они пробирались меж ближних, не столь густо покрытых листвою веток и распластывались на земле или вновь от нее отражались; но порою какой-нибудь дуб-исполин, один из тех ветеранов, что в ответе за судьбы леса, вскидывал могучую косматую ветвь, будто высылал под самое небо часового, и целомудренной ладонью заслонял сверху, от нескромных взоров, нечаянную наготу, заботливо охраняя сокровенные лесные тайны.
Вояка чутко ловил каждый звук, радовался солнечному лучу, полету птахи, жужжанью мошки; порой он замирал на кончике раскачавшейся ветви, приветствовал простор, бросал вызов пустоте, – и вновь изумительный, неправдоподобный скачок, мгновенная, как взрыв, разрядка мускулов – зверек взлетает много выше того места, куда метит, хвост вытянут во всю длину, лапки выставлены вперед, когти наготове, словно крепкие, надежные крюки, и он легко, изящно опускается точно в цель, пригибая пружинящие ветки.
Когда он отправлялся в путь, на тропинке все было тихо, а теперь тишина ожила: у подножья огромного дуба вдруг засвистал дрозд. Дрозд в неизменном безупречном фраке – строгий распорядитель на весенних концертах, но что понадобилось ему в такой неурочный час? Обычно он свищет на заре или в вечерних сумерках, размеренным щелканьем передает другим птицам дневной пароль и отзыв на ночь. Странно, почему он подал голос не вовремя! Надо взглянуть, в чем дело. И Вояка заторопился – он низко опустил голову, точно пострел-мальчишка, что прикинулся скромником, и порывисто наклонялся то вправо, то влево, вперед, вбок, высматривая за шелковой завесой листвы, меж бесчисленных зеленых складок, свистуна в желтых сапожках, который окликал своих собратьев.
Вот Вояка примостился пониже на гибкой ветви, живо наклонился, зорким глазом оглядел пустоту, – как странно, ничего не видать, ничего больше не слышно! – и вдруг под дерево, на котором он сидел, кинулся огромный рыжий пес: задрал морду, яростно лает, шумно принюхивается… Испуганный его внезапным появлением и громкими воплями Вояка обезумевшей молнией метнулся в сторону, и в тот же миг раздался грубый человеческий голос и мирное море листвы, чуть колеблемой утренним ветерком, встревожил оглушительный грохот.
И тут Вояка ощутил: вокруг со свистом что-то пронеслось, как будто собака напустила на него стаю разозленных шершней – и они шквалом промчались мимо.
Кисточки на ушах Вояки взъерошились, хвост задрался на спину; от гнева и страха он защелкал зубами и помчался стрелой, во весь дух перескакивал с ветки на ветку, штопором вился по стволам, перелетал все дальше, выше, вверх, вниз, вкось, удирал сломя голову неправдоподобными прыжками: он сбивал со следа врага, который так напугал его громким лаем и грозился настичь опасным свистом… ведь Вояка видел только пса – и, вполне естественно и логично, ему одному приписал и гром выстрела, и свист хлестнувшего в листве свинца.
Окольным путем он ловко пробрался к своему жилищу, выложил там орех (он ухитрился не выронить свою ношу) и тотчас же скользнул на вершину соседнего дерева; здесь он укрылся в ветвях и стал внимательно всматриваться – что там творится внизу? – и вслушиваться в собачий лай, а лай все удалялся, и рассерженный, перетрусивший Вояка понемногу успокоился.
Как умудрился тяжеловесный зверь, который угрожал Вояке с земли, пустить ему вдогонку эту свистящую стаю? От нее пришлось удирать во всю мочь, со страха вся шерсть встала дыбом!
Но больше ничто не тревожило лесную тишину, и Вояка опять отправился на промысел – он скакал все той же привычной дорогой, и его стремительные, дерзкие прыжки словно разбивали стеклянный купол зелени, и солнце подглядывало в щелки, что приоткрывал ему на миг маленький сообщник.
Несколько дней прошло в мирных и радостных трудах – Вояка собирал добрую лесную жатву.
И опять он возвращался той же дорожкой, на сей раз в зубах он держал лесной орех и собирался уложить его в отделение кладовой, отведенное именно под это лакомство. Как вдруг что-то сухо щелкнуло, раздался еще какой-то гортанный звук – и Вояка от неожиданности мигом взлетел по стволу огромного дерева, под которым лежал его путь.
Он вскарабкался на нижние ветки, почувствовал себя в безопасности – обычные враги здесь его не настигнут, – остановился «посмотрел вниз. Там стоял чужак на двух лапах и внимательно его разглядывал. Вояка тотчас метнулся прочь, обогнул ствол граба, на котором очутился, и в свой черед стал разглядывать человека – при первом же угрожающем движении этого странного существа с разноцветной шкурой он пустится наутек, только его и видели! Ушел же он несколько дней назад от того горластого зверя!
Но человек не кричал, как собака, не кидался угрожающе на дерево, значит, он был не опасный; пожалуй, только чуть забавный, тем более что почти сразу он как будто съежился и стал ниже ростом.
С каждой минутой он словно все меньше угрожал, казалось, от встречи с Воякой он даже перетрусил. Изумленный Вояка не сводил с него глаз.
Тогда двуногий медленно поднес к плечу длинную трубку и уронил на нее голову, голова легла точно неживая, и он начал медленно, постепенно поднимать эту трубку к Вояке, а тот, нимало не встревоженный, смотрел на него и не шелохнулся.
Скоро трубка застыла неподвижно – и Вояка очутился лицом к лицу с черной дыркой, которая смотрела на него в упор, и с круглым глазом человека, пристывшего к своему оружию, – этот глаз тоже глядел на белку в упор, и Вояке стало не по себе, словно что-то заныло и странно дрогнуло глубоко внутри.
Он хотел бежать – и не видел опасности. Он не понимал, что с ним творится, тоскливо ему стало, что-то он чуял грозное – и все же не мог оторваться от странного зрелища, не мог отвести глаз, будто его заворожила эта круглая черная дырка, ее немигающий взгляд.
Все пристальней он смотрел, все тревожней высовывал вперед голову, притянутый бездной этого пустого взгляда и горящим человечьим глазом, который словно придавил его.
Где вы, полные кладовые, где вы, желтые лесные орехи, налитое зерно буковых орешков, мирные зимние дни в уютном тепле, в спокойном, надежном жилище высоко над землей!
Вояка чувствует – голова его отяжелела и ничего не соображает. Надо бежать, бежать! Вот сейчас он стряхнет колдовство, шевельнется, кинется прочь. Поздно! Из пустого глаза рванулась огромная красная молния, безмерное, безумное удивление пронзило маленькую лобастую голову, хлестнуло по горячему сердцу под белой шерсткой на груди злосчастного зверька – он подпрыгнул и кубарем скатился наземь, все еще сжимая в зубах круглое желтое ядро ореха, – маленькие челюсти стиснули эту добычу еще крепче, сведенные последним, всепоглощающим изумлением смерти.