355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Марсель Эме » Французская новелла XX века. 1900–1939 » Текст книги (страница 28)
Французская новелла XX века. 1900–1939
  • Текст добавлен: 6 ноября 2017, 19:30

Текст книги "Французская новелла XX века. 1900–1939"


Автор книги: Марсель Эме


Соавторы: Марсель Пруст,Анатоль Франс,Анри Барбюс,Ромен Роллан,Франсуа Мориак,Анри де Ренье,Октав Мирбо,Жан Жироду,Шарль Вильдрак,Франсис Карко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 28 (всего у книги 46 страниц)

АНДРЕ МОРУА
(1885–1967)

Эмиль Гериог, известный читателям разных стран под именем Андре Моруа, родился в Нормандии, неподалеку от Руана; его отец владел текстильной фабрикой, где позднее Моруа служил администратором. Детство его было безмятежным: дружная семья, внимание и уважение со стороны, взрослых. «Это и сформировало во мне, – вспоминал Моруа, – чувство личного и гражданского долга, а также естественную терпимость к чужому мнению». Ребенком он много читал; по его собственным словам, в нем рано вспыхнула «великая любовь к русским писателям», не угасавшая до последних дней: среди не завершенных им планов – биография Льва Толстого.

В руанском лицее Андре Моруа впервые начал писать. Новеллистические пробы пера он собрал только к 1935 году в книге «Первые рассказы», включив сюда также новеллу 1919 года «Рождение знаменитости». Художественная дистанция, разделяющая полудетские рассказы и эту новеллу, поразительна; она объясняет, почему свою первую книгу, «Молчаливый полковник Брэмбл», навеянную фронтовыми впечатлениями, – Моруа прошел первую мировую войну с пехотным полком шотландцев, – писатель опубликовал лишь в тридцать три года; он воспитывал в себе требовательность. От этой первой книги до последних – полвека напряженного литературного труда. Невозможно назвать жанр, к которому остался бы равнодушен Моруа-писатель. Среди его наследия психологические романы. («Превратности любви», 1928; «Семейный круг», 1932; «Инстинкт счастья», 1934); романизированные биографии Шелли, Байрона, Вольтера, Тургенева, Гюго, Бальзака, Жорою Санд, Дюма, Дизраэли, Флеминга; исторические исследования («Параллельная история СССР и США», в соавторстве с Арагоном, 1962); литературные эссе, социологические очерки («Вначале было дело», 1966); повести для детей.

Бесспорное качество Моруа-художника – утонченный психологизм, ярко проявившийся в его новеллистических миниатюрах. Андре Моруа – убежденный поборник реалистических традиций. Его знаменитое выступление начала 60-х годов «Роль писателя в современном мире» прозвучало как завет современникам: «Художник обязан сделать понятным столь непонятный реальный мир… Наша обязанность помочь читателю увидеть в каждом человеке – Человека. Читатели ищут в книгах… высокие духовные ценности и новые силы, чтобы продолжать борьбу».

Andre Maurois: «Me'ipe ou la delivrance» («Meun, или Освобождение»), 1923; «Premiers contes» («Первые рассказы»), 1935; «Toujours l'inattendu arrive» («Всегда случается неожиданное»), 1943; «Le diner sous les marroniers» («Обед под каштанами»), 1951; «Pour piano seul» («Только для фортепьяно»), 1964.

Новелла «Рождение знаменитости» («Naissance d'un maitre») входит в сборник «Первые рассказы».

Т. Балашова
Рождение знаменитости
Перевод С. Тархановой

Художник Пьер Душ заканчивал натюрморт – цветы в аптечной склянке и баклажаны на блюде, – когда в мастерскую вошел писатель Поль-Эмиль Глез. Несколько минут Глез смотрел, как работает его друг, затем решительно произнес:

– Нет!

Оторвавшись от баклажанов, художник удивленно поднял голову.

– Нет, – повторил Глез. – Нет! Так ты никогда не добьешься успеха. Мастерство у тебя есть, и талант, и искренность. Но искусство твое слишком обыденно, старина. Оно не кричит, не лезет в глаза. В Салоне, где выставлено пять тысяч холстов, твои картины не привлекут равнодушного посетителя… Нет, Пьер Душ, успеха тебе не добиться. А жаль.

– Но почему? – вздохнул честный малый. – Я пишу то, что вижу. Стараюсь выразить то, что чувствую.

– Разве в этом дело, мой бедный друг? Тебе же надо кормить жену и троих детей. Каждому из них требуется по три тысячи калорий в день. А картин куда больше, чем покупателей, и глупцов гораздо больше, чем знатоков. Скажи мне, Пьер Душ, каким способом ты полагаешь выбиться из толпы безвестных неудачников?

– Трудом, – отвечал Пьер Душ, – правдивостью моего искусства.

– Все это несерьезно. Есть только одно средство вывести из спячки тупиц: решиться на какую-нибудь дикую выходку! Объяви всем, что ты отправляешься писать картины на Северный полюс. Или нацепи на себя костюм египетского фараона. А еще лучше – создай какую-нибудь новую школу! Смешай в одну кучу всякие ученые слова, ну, скажем, – экстериоризация, динамизм, подсознание, беспредметность – и составь манифест! Отрицай движение или, наоборот, покой, белое или черное, круг или квадрат – это безразлично! Придумай какую-нибудь «неогомерическую» живопись, признающую только красные и желтые тона, «цилиндрическую» или «октаэдрическую», «четырехмерную», какую угодно!..

В эту самую минуту нежный аромат духов возвестил о появлении пани Косневской. Это была обольстительная полька, чьи синие глаза волновали сердце Пьера Душа. Она выписывала дорогие журналы, публиковавшие роскошные репродукции шедевров, выполненных трехгодовалыми младенцами. Ни разу не встретив в этих журналах фамилии честного Душа, она стала презирать его искусство. Устроившись на тахте, она мельком взглянула на стоявшее перед ней начатое полотно и с досадой тряхнула золотистыми кудрями.

– Вчера я была на выставке негритянского искусства Золотого века! – сообщила она своим певучим голосом, раскатывая звонкое «р». – Сколько экспрессии в нем! Какой полет! Какая сила!

Пьер Душ показал ей свою новую работу – портрет, который он считал удачным.

– Очень мило, – сказала она нехотя. И ушла… благоухающая, звонкая, певучая и разочарованная.

Швырнув палитру в угол, Пьер Душ рухнул на тахту.

– Пойду служить в страховую кассу, в банк, в полицию, куда угодно! – заявил о н. – Быть художником – последнее дело! Одни лишь пройдохи умеют завоевать признание зевак! А критики, вместо того чтобы поддержать настоящих мастеров, потворствуют невеждам! С меня хватит, я сдаюсь.

Выслушав эту тираду, Поль-Эмиль закурил и о чем-то задумался.

– Сумеешь ли ты, – спросил он наконец, – со всей необходимой торжественностью объявить Косневской и еще кое-кому, что последние десять лет ты неустанно разрабатывал новую творческую манеру?

– Я разрабатывал?

– Выслушай меня… Я сочиню две-три хитроумные статьи, в которых сообщу нашей «элите», будто ты намерен основать «идеоаналитическую» школу живописи. До тебя портретисты, по своему невежеству, упорно изучали человеческое лицо. Чепуха все это! Истинную сущность человека составляют те образы и представления, которые он пробуждает в нас. Вот тебе портрет полковника: голубой с золотом фон, на нем – пять огромных галунов, в одном углу картины – конь, в другом – кресты. Портрет промышленника – это фабричная труба и сжатый кулак на столе. Понимаешь теперь, Пьер Душ, что ты подарил миру? Возьмешься ли ты написать за месяц двадцать «идеоаналитических» портретов?

Художник грустно улыбнулся.

– За один час, – ответил он. – Печально лишь то, Глез, что, будь на моем месте кто-нибудь другой, затея, возможно, удалась бы, а так…

– Что ж, попробуем!

– Не мастер я болтать!

– Вот что, старина, всякий раз, как тебя попросят что-либо объяснить, ты, не торопясь, молча зажги свою трубку, выпусти облако дыма в лицо любопытному и произнеси эти вот простые слова: «А видели вы когда-нибудь, как течет река?»

– А что это должно означать?

– Ровным счетом ничего, – сказал Глез. – Именно поэтому твой ответ покажется всем необычайно значительным. А уж после того, как они сами все изучат, истолкуют и превознесут тебя на все лады, мы расскажем им про нашу проделку и позабавимся их смущением.

Прошло два месяца. Выставка картин Душа вылилась в настоящий триумф. Обворожительная, благоухающая, певуче раскатывающая звонкое «р», пани Кос-невская не отходила от своего нового кумира.

– Ax, – повторяла она, – сколько экспрессии в ваших работах! Какой полет! Какая сила! Но скажите, дорогой друг, как вы пришли к этим поразительным обобщениям?

Художник помолчал, не торопясь закурил трубку, выдохнул густое облако дыма и произнес:

– А видели вы когда-нибудь, мадам, как течет река?

Губы прекрасной польки затрепетали, суля ему певучее раскатистое счастье.

Группа посетителей обступила молодого блистательного Струнского в пальто с кроличьим воротником.

– Потрясающе! – возбужденно говорил он. – Потрясающе! Но скажите мне, Душ, откуда на вас снизошло откровение? Не из моих ли статей?

Пьер Душ на этот раз особенно долго молчал, затем, выпустив в лицо Струнскому громадное облако дыма, величественно произнес:

– А видели вы, дорогой мой, как течет река?

– Великолепно сказано! Великолепно!

В эту самую минуту известный торговец картинами, завершив осмотр мастерской, ухватил художника за рукав и оттащил в угол.

– Душ, приятель, а ведь вы ловкач! – сказал он. – На этом можно сделать карьеру. Беру вашу продукцию. Только не вздумайте менять свою манеру, пока я вам не скажу, и я обещаю покупать у вас пятьдесят картин в год… По рукам?

Не отвечая, Душ с загадочным видом продолжал курить. Постепенно мастерская пустела. Наконец Поль-Эмиль Глез закрыл дверь за последним посетителем. С лестницы доносился, понемногу отдаляясь, восхищенный гул. Оставшись наедине с художником, писатель с веселым видом засунул руки в карманы.

– Ну как, старина, – проговорил он, – ловко мы их провели? Слыхал, что говорил этот молокосос с кроличьим воротником? А прекрасная полька? А три смазливые барышни, которые только и повторяли: «Как это ново! Как свежо!» Ах, Пьер Душ, я знал, что глупости человеческой нет предела, но то, что я видел сегодня, превзошло все мои ожидания.

Его охватил приступ неукротимого смеха. Художник нахмурил брови и, видя, что его друг корчится от хохота, неожиданно выпалил:

– Болван!

– Я болван? – разозлившись, крикнул писатель. – Да сегодня мне удалась самая замечательная проделка со времен Биксиу!

Художник самодовольно оглядел все двадцать идеоаналитических портретов.

– Да, Глез, ты и правда болван, – с искренней убежденностью произнес он. – В этой манере что-то есть…

Писатель оторопело уставился на своего друга.

– Вот так номер! – завопил он. – Душ, вспомни! Кто подсказал тебе эту новую манеру?

Пьер Душ помолчал немного, затем, выпустив из своей трубки густое облако дыма, сказал:

– А видел ли ты когда-нибудь, как течет река?

ФРАНСУА МОРИАК
(1885–1970)

Франсуа Мориак любил называть себя «католиком, пишущим романы», указывая на тот идеал, в свете которого изображается жизнь в его произведениях. И, однако, именно католическая церковь всегда относилась к писателю с нескрываемой подозрительностью: ведь религия для Мориака вовсе не была догмой, дающей последние ответы на существенные вопросы бытия. В основании всего творчества писателя лежит мысль о безысходном противоречии между неодолимой потребностью человека в идеале гармонии и справедливости и невозможностью дать ему жизненное осуществление: отсюда рождается катастрофичная конфликтность произведений Мориака, насыщенных острым психологизмом. В первую очередь в глаза бросается удивительная устойчивость идейно-художественной структуры его произведений. Проблематику, характеры персонажей, способы построения сюжета, наметившиеся в первом зрелом романе писателя – «Поцелуй прокаженному» (1922), без труда можно обнаружить и в остальных его произведениях – романах «Прародительница» (1923), «Тереза Дескейру» (1927), «Клубок змей» (1932), «Конец ночи» (1935), «Дорога в никуда» (1939), «Фарисейка» (1941), в повести «Обезьянка» (1951) и др.

Мориака всегда занимала проблема Зла. Однако, в отличие от Бернаноса, который мыслил Зло как автономную сущность, для Мориака оно возникает в результате заблуждения и утраты любви. Ведь никто не может поручиться, что он не причинил страдания окружающим. Эта способность человека сеять вокруг себя зло, пусть даже невольно, позволяет понять, почему и мире, созданном Мориаком, так затруднен и проблематичен доступ к подлинным человеческим ценностям.

Как и персонажей Бернаноса, персонажей Мориака можно разделить на «святых» и «грешников». Но для «святых» Мориака – детей или взрослых, сохранивших детскую чистоту, – не находится места в реальной жизни с ее страшными в своей будничности драмами. Добро, живущее в их сердцах, подобно яркому факелу, в свете которого особенно рельефно выделяются уродливые черты жестокого мира себялюбцев, но факел этот не может ни зажечь огня в уже омертвевших душах, ни осветить путь тем, кто ищет выхода из потемок неподлинного существования.

Есть у Мориака и персонажи, которых обличает искренняя набожность, оборачивающаяся, однако, либо религиозным конформизмом, либо «фарисейством»: истовая вера, рождающая в человеке иллюзию собственной непогрешимости, идет рука об руку с душевной черствостью, догматизмом и нетерпимостью.

Облик жизни в ее сложившихся формах определяют в художественном мире Мориака многочисленные нравственные мертвецы, чье существование проходит под знаком эгоизма и своекорыстия. Цельные в своей негативной сущности, эти персонажи играют вспомогательную роль. Подлинными героями Мориака являются люди, заблудившиеся на «путях любви». Глубочайший трагизм их положения и судьбы проистекает из противоречия между стремлением к духовному освобождению и необходимостью прибегать для этого к таким средствам (будь то брак по расчету или хладнокровно обдуманное убийство), которые в нравственном плане уравнивают этих героев с персонажами «отрицательными»: деградация героя, его подчинение окружающей жизни оказываются прямым следствием его протеста и незаурядности.

Писатель-реалист, Мориак видел, что идеалы его героев не могут найти своего воплощения. И, однако, он питал глубокую гуманистическую веру в неистребимость Добра. В этом, по Мориаку, залог нравственной значительности человеческого существования.

Frangois Mauriac: «Trois recits» («Три рассказа»), 1929; «Plongees» («Поверженные»), 1938.

Рассказ «Престиж» («Le rang») входит в книгу «Поверженные».

Г. Косиков
Престиж
Перевод Л. Зониной

I

– Уже вернулась? Ты не пошла на кладбище?

В ответ мужу Ортанс Беллад только пожала плечами. Глядя, как жена, округлив короткие толстые руки, снимает шляпу с черной вуалью, он понял, что она в ярости.

– На кладбище? Да, как же, на кладбище! Когда я увидела перед церковью фургон похоронного бюро, я решила, что хоронят кого-то еще. Но нет, он, оказывается, приехал за бедняжкой Эммой. Я не могла поверить собственным глазам; Огюст перевозит тело своей сестры в Лангуаран, в фамильный склеп. Он себе ни в чем не отказывает! Это уж слишком. Люди, которые много лет живут на наш счет… Всем известно, во что обходится теперь перевозка тела. Ты не находишь, что это переходит все границы? – добавила она с затаенной угрозой.

– Разумеется, это роскошь… Но нужно понять Огюста: его отец, его мать, его сестра Эдокси похоронены в Лангуаране. Нельзя же, чтоб Эмма, последняя в семье, оказалась в общей могиле…

– Чувствительность – дело похвальное, но не на чужой счет. Я так и скажу Огюсту: если он настолько богат, чтобы перевозить Эмму в Лангуаран, больше ничего от нас не получит; теперь всем приходится туго.

Эктор Беллад промолчал, но Ортанс хотела, чтобы ей перечили.

– Ты не согласен со мной? – настаивала она. – Я прекрасно вижу, что ты меня не одобряешь.

Из-за развернутой газеты послышался примирительный голос:

– Только один Огюст и остался… И мне, увы, известен его возраст! Мы ровесники: шестьдесят шесть лет… Он не будет нам дорого стоить…

– Прости! Он не будет нам стоить ровным счетом ничего, раз у него достаточно денег, чтобы перевозить Эмму в автомобиле.

Эктор сложил газету. Его лысина порозовела – признак крайней встревоженности.

– Надеюсь, ты не попрекнула этим Огюста во время церемонии?

– За кого ты меня принимаешь? Я только спросила: «Вы перевозите тело в Лангуаран?» Он кивнул головой… Как ни в чем не бывало…

– Но больше ты ничего не добавила?..

– Нет, я только сказала «а?», достаточно выразительным тоном, само собой…

– Ты извинилась за меня? Ты сказала, что у меня встреча с маклером?

Да, она извинилась за него. Но Огюст Дюпруи удивился, как это его кузен не пришел… Он, вероятно, не видел ничего особенного в том, что Эктор упустит продажу урожая.

– Знаешь, этот его обалделый вид, он все повторял: «Не пришел? Не смог прийти?»

Поскольку Эктор прошептал: «Мне следовало бы…», она возмутилась:

– Ты сошел с ума! Я-то ведь там была!

Он ничего не ответил. Жена расхохоталась бы, признайся он ей, что в ранней молодости они с Огюстом были неразлучны. Она бы в это не поверила или стала бы его презирать. Он возвращался на пятьдесят лет назад и снова видел деревенскую комнату у бабушки Дюпруи, деревянный балкон, юношу, обнаженного по пояс, с гантелями в раскинутых руках. Это был Огюст в то лето, когда они сдали первый экзамен на бакалавра. Комната выходила на юг, на массив гелиотропов и китайской гвоздики.

– Вечерком я попытаюсь повидать Огюста… Чтобы выяснить эту историю с перевозкой, – поторопился добавить Эктор.

– Он, разумеется, занял необходимую сумму… Но тем хуже для тех, кто рискнул своими деньгами: я и слышать о них не желаю. Конечно, я не оставлю Огюста без средств, но об этом счете похоронного бюро пусть и не заикается. Дюпруи всегда любили пускать пыль в глаза. Эти дамы себе никогда ни в чем не отказывали: прислуга, приемный день, ты ведь помнишь?

Эктор заметил, что многие годы Огюст все же и сам зарабатывал как коммивояжер дома Мокудина.

– Да, но даже в те годы приходилось выплачивать им ренту…

– Это было их право: так завещала моя мать.

– Ну и что! У меня, на их месте, хватило бы деликатности отказаться; я предпочла бы обойтись без прислуги.

– Подумай, Ортанс, что ты говоришь? Наши кузены должны были прежде всего думать о своем положении в обществе. На нас стали бы показывать пальцем.

Он попал в цель. Г-жа Беллад опустила голову.

– Я не спорю… Но это еще не значит, что нужно платить за перевозку в автомобиле… Если уж без этого не обойтись, мы могли бы предоставить им наш склеп. Правда, там остается всего два места.

II

Эктор Беллад неохотно посещал унылую часть города, где жил Огюст – район внешних бульваров поблизости от кладбища, – окружающие его одноэтажные дома, в которых ютились служащие и учителя, немногим отличались от склепов. Здесь со времен его детства не изменился ни единый камень. Он вспоминал новогодние визиты к тетушке Дюпруи. Узнавал стены, дощечку врача под звонком, запах прели: этот район был настолько мертв, что время утратило власть над ним.

С двери еще не были сняты черные драпри. Странно, что против драпри Ортанс не нашла возражений. Очевидно, в ее глазах они были частью необходимого, того, на что люди, даже очень бедные, обязаны потратиться, чтобы почтить семью, к которой принадлежат и которая никогда от них не отрекалась.

Долгий звонок раскатился в доме с закрытыми ставнями. Эктор боялся, что его кузен еще не вернулся из Лангуарана. Но ставни на первом этаже приоткрылись. Он услышал возглас, шум отодвигаемых засовов, и вот он уже в объятиях Огюста. К его лицу прижалась жесткая борода старичка, который прерывисто дышал и всхлипывал без слез. Дом вымерз и пропах кошкой. Дверь с двухцветными стеклами в глубине коридора, выходившая в сад, окрашивала его в красный и синий тона. Эктору показалось, что он слышит голос тетушки Дю-пруи: «Дети, ступайте играть. Не трогайте собаку, от нее воняет».

– Проходи в гостиную… Входи, входи, я сейчас затоплю. Где наша не пропадала! Один раз не в счет. Знал бы ты, как я счастлив, что ты пришел! Если б мне сказали, что такой день принесет мне радость! Не снимай пальто, пока огонь не разгорится.

На алебастровой подставке коптила керосиновая лампа. Ее венчал зеленый абажур, украшенный оборками и галуном. Ничто здесь не сдвинулось с места за пятьдесят лет: все тот же Генрих IV – ребенок на камине, а на консоли – все тот же Амур, стискивающий в своих объятьях петуха. На круглом столике в керамическом горшке возвышалась комнатная пальма, обвязанная розовой лентой. Пианино загромождали фотографии, настолько блеклые, что лица в рамках с выжженным узором сделались неразличимы. Дядя Дюпруи всегда любил искусство, и стены были увешаны картинами. «У них есть Кабье», – говорили с завистью. «У них есть полотно Смита… Раз уж они так нуждаются, могли бы продать своего Кабье».

Огонь не разгорался. Гость умолял кузена не хлопотать, но тот упорствовал, стоя на коленях перед камином, и Эктор видел два маленьких ботинка с еще неотлипшей кладбищенской землей и две кости, проступавшие под потертыми до блеска брюками. Жалкий язычок пламени наконец вспыхнул. Огюст встал.

– А я было перепугался, думал, принесли счет из похоронного бюро, представляешь! Как хорошо, что ты пришел… Это такая потеря… Да, конечно: Эмма очень сдала, но подчас она рассуждала вполне здраво. Она исповедалась… Исповедь ребенка, сказал нам аббат Дюрос со слезами на глазах… В ней был весь смысл моего существования, – добавил он, прослезившись.

– Полно, Огюст, ни за что не поверю, что в твоей жизни не было ничего другого…

Старичок отнял руку, которую Эктор сжимал в своих ладонях.

– Я всегда все делал для семьи… И верил, что не переживу ее. А они меня покинули, одна за другой, сперва Эдокси, потом матушка и теперь Эмма. Конечно, я могу утешаться мыслью, что благодаря мне они смогли до последних дней сохранить положение в обществе. Им доводилось иногда голодать, но они не уронили своего имени. Да, это для меня большое удовлетворение… Потому что не дешево мне обошлось… Вспомни, Эктор: только ты один и можешь теперь это вспомнить… Я был хорошим, блестящим учеником! Сегодня я могу так говорить, не рискуя показаться нескромным. Помнишь господина Фабра, в классе риторики? Он хотел, чтобы я пошел в педагогический, по филологии. Я был уверен, что сделаю карьеру… Но это требовало времени: семья не могла ждать так долго; папа оставил долги, а пенсии, которую нам выплачивали твои родители, едва хватало на хлеб: вместе с прислугой, кормить приходилось пять ртов. Мокудина предложил мне место коммивояжера, ну, скажем, маклера. Я уступил не сразу. Помнишь те каникулы, когда я должен был решиться? У бабушки, комната с балконом… (Эктор смотрит на старичка; он словно ощущает запах кретона той комнаты; балкон был из сосновых досок, и на них еще выступала капельками смола.) Помнишь, как я проплакал целый вечер? Твоя мать была так добра ко мне! Помнишь, что она придумала, чтобы я мог продолжить ученье?

Нет, Эктор ничего не помнил. Огонь опять сник, фитиль в лампе обуглился. Тень Генриха IV – ребенка вырисовывалась на обоях, где бесконечно повторялись огромные цветы дурмана в золотых рамках, засиженные мухами. Все эти предметы, которые на протяжении полувека каждый вторник созерцали старые шиньоны, бывшие «парадным» убором г-жи Дюпруи, теперь глядели на старичка, отказавшегося от педагогического института ради того, чтобы этот еженедельный ритуал мог соблюдаться возможно дольше.

– Так и слышу твою бедную матушку: «У Эдокси восхитительное контральто, великолепная дикция. Эмма вполне прилично играет на пианино. Мы найдем им учеников: в первую очередь все дети из нашей семьи… Вы сможете прожить, пока ты закончишь образование!» Я дал себя убедить. Твоей бедной матушкой руководило только одно – нежность ко мне. Она не отдавала себе отчета в том, на что меня толкала, диктуя письмо к родным, в котором я объяснял им этот блестящий план… Какой ответ я получил! Ты застал меня за разборкой бумаг, и представь, я как раз наткнулся на это восхитительное послание матушки; теперь уже нет женщин такого закала. Эта порода вымерла. Ты должен прочесть его. Не правда ли, оно – великолепно?

Он наблюдал за Эктором, который, приблизясь к лампе, разбирал благонравный монастырский почерк, едва заметно поблекший:

«Прочитав твое письмо, мой дорогой сын, я обратилась к богу и молила его просветить меня в обстоятельствах столь серьезных. Тебе известна крайняя чувствительность твоих сестер и то, как я всегда старалась их щадить. Я сочла тем не менее своим долгом поделиться с ними странным и неожиданным планом, придуманным их тетушкой Беллад, судить которую я не смею. Милые малютки пролили немало слез, и я имела слабость смешать с ними мои собственные. Тебя не удивит, мой Огюст, если я скажу, что эти благородные души в порыве природной самоотверженности, проявляющейся в каждом их поступке, выслушав, какая жертва от них требуется, единодушно на нее согласились; да, они были готовы работать. Они с радостью пожертвовали бы своим положением, равного которому, можно сказать, нет во всем Сент-Филомене, если учесть, что они занимают посты председательницы и вице-председательницы благотворительного общества нашего прихода и известны своим деятельным участием во всех его начинаниях. Я уж не говорю о наших обширных и высоких связях. Милые малютки были готовы всем этим пожертвовать, их тревожило только одно: как бы не был нанесен ущерб душам, вверенным их попечению, однако они были полны решимости исполнить волю божью, буде она явит им себя. Я разделяла все их чувства, мой дорогой сын, одушевляемая, как и они, заботой о твоем земном будущем и о твоем спасении. Мне известен эгоизм молодых людей, и я ничуть не удивилась тому, что в подобных обстоятельствах ты его обнаружил.

Но вот прошел этот вечер, такой грустный и в то же время возвышающий душу, когда мы все трое приобщились радости самопожертвования, и я осталась одна. И тут, долгой бессонной ночью, мне представилась другая сторона этого дела: я подумала о своем долге по отношению к семье, нерушимом долге, о котором твой отец лишний раз напомнил мне накануне своей смерти: «Что бы ни случилось, моя дорогая жена, как бы трудно вам ни пришлось, помните о вашем положении, не роняйте его; не забывайте, чем вы обязаны имени Дюпруи». Семья! Престиж! Мы остались на высоте, несмотря на долги, несмотря на бедность, за которую я не краснею.

На другой день после нашей женитьбы твой бедный отец повел меня с визитом к Джону Кастэнгу и Гарри Мокудина. Лишь невозможность ответить тем же на их учтивые предложения вынудила нас не принять ни одного из них. Это нам отнюдь не повредило, напротив, то, что мы держались с таким достоинством, заслужило нам благорасположение этих господ, и только от тебя самого зависит теперь пожать его плоды. Ты знаешь, что Гарри Мокудина держит для тебя место, скромное, конечно, но это – первый шаг и возможность обеспечить всем нам жизнь, достойную нашего имени и положения. Моему пониманию, признаюсь, недоступно, что ты можешь домогаться места чиновника или педагога в то время, как тебе уготована карьера в самом прославленном доме города, где ты тотчас станешь получать достаточно для того, чтобы хоть в слабой степени возместить лишения и затраты, на которые не скупилась для тебя семья. Не знай я тебя, мой Огюст, это могло бы заставить меня усомниться в деликатности твоего сердца и разумности твоих суждений.

Что сказать тебе, дитя мое? После тревожной ночи, в течение которой я ни на минуту не сомкнула глаз, все мне стало ясно; я поняла, что для тебя не может быть большего несчастья, чем стать братом преподавательницы пения и учительницы музыки. Это значило бы свести на нет труд всей моей жизни, ибо тот, кому якобы предстояло выиграть от этого унижения, на самом деле пал бы его жертвой.

Я предпочла бы умолчать о совете, данном мне в связи с этим господином кюре. Но, поскольку наш добрейший пастырь не утаил от меня своего намерения написать тебе, лучше уж я сама тебе скажу, в какое нелепое положение поставила нас Эдокси, находящаяся, как тебе известно, под сильным влиянием этого почтенного священнослужителя, своего духовного отца. Почему она, единственная в семье, отказывается обратиться к отцу де ля Вассельри? Еще одно проявление этого характера, который мне так и не удалось сломить.

Я не питала никаких иллюзий относительно того, какие наставления будет расточать нам господин кюре. Вовсе не потому, что он недостаточно ревностен. Однако благочестие – это еще не все. Ты знаешь, что он вышел из самых низов, и многие соображения ему просто недоступны. Я не переставала думать о нем всю зиму, читая роман под названием «Этап», публиковавшийся из номера в номер в журнале, которым любезно ссужает меня отец де ля Вассельри, – ты сможешь с пользой прочитать этот роман через несколько лет, когда тебе уже нечего будет бояться откровенных описаний нравов и циничных сцен, нарисованных в нем, возможно, и без снисхождения, но не без опасности для добродетели.

Господин кюре повторит тебе то, что проповедовал нам и что не поколебало ни моей, ни Эмминой убежденности. Но Эдокси упорствовала в своем решении. Бедный священник не понимает, что труд деклассирует женщину, что женщина, которая работает, ставит себя вне общества. Как может это понять он, чья мать была поденщицей и чья сестра – портниха? Я не могу поставить ему это в укор. Таким вещам не учатся, они даются от рождения: этим все сказано!

Сразу же, как ты вернешься домой, – а я хочу, чтобы это было во вторник, – мы обо всем договоримся. Нет надобности объяснять тебе, что для Гарри Мокудина твое поступление к нему – дело решенное. Он полагает, и вполне справедливо, что оказывает нам большую честь. Ему даже не приходит в голову, что ты можешь домогаться не места у него, а чего-либо иного (особенно должности преподавателя в лицее). Я хорошо знаю этого в высшей степени порядочного человека, неумолимого в своих суждениях: ты пал бы в его глазах, тебе был бы вынесен приговор…»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю