355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Шульц » Мы не пыль на ветру » Текст книги (страница 17)
Мы не пыль на ветру
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:34

Текст книги "Мы не пыль на ветру"


Автор книги: Макс Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 36 страниц)

И снова вступая в борьбу с внутренними противоречиями, Хагедорн затянул в ответ на глупое, как ему казалось, молчание Хильды песню о плывущих в небе облаках. Ее пели когда-то немецкие солдаты в пыли, в грязи и в холоде, но чаще всего тогда, когда не оставалось уже ни сил, ни надежды, когда они пытались возвести непонятную им действительность, человеконенавистническую власть тех, кто повелевал ими, и тех, кому они так послушно подчинялись, в категорию всесильного рока, когда они искали примиренья со своей неумолимо испакощенной участью.

Руди пел:

 
Облака уплывают – в далекий путь,
Над морем поплыли в далекий путь,
Что прожито нами – того не вернуть…
 

Хильде эта песня причиняла боль. Но она его не прерывала. Она вспомнила неожиданную бесчувственность Рейнхарда в ту пору, когда они еще оставались в разбомбленном Дрездене и пели старинные песни.

С насмешливым, обидным упрямством допел Руди свою песнь до конца. А допев, рассмеялся, словно после соленой шутки, и стал обстоятельно, как школьный учитель, показывать ей хорошо видный отсюда город и заодно рассказывать его историю. Начало городу Рейффенбергу положила древняя, но хорошо сохранившаяся и даже отсюда видимая толчея, крытая дранью крыша которой спускалась почти до земли. В позднейшие времена, в нору расцвета эпохи накопления, под этой крышей чеканили звонкие серебряные талеры. Но людям, которых влекла сюда жажда наживы, узкая долина не позволяла расселиться. Волей-неволей пришлось строить город по широкому волнистому склону горы Рейффен. В новейшее время в долине были взорваны холмы и таким образом за толчеей очищено место для вокзала и электростанция. Но теперь тускло поблескивавшие рельсы словно замерли. Ни единого облачка дыма не поднималось из паровозной трубы. На путях товарной станции стояло несколько пустых платформ и на гонов, а на тупиковом пути, за зданием вокзала, где обычно разгружали и загружали почтовые вагоны, подобно издохшему допотопному чудовищу с отвратительно длинным хоботом, на боку лежало огромное железнодорожное орудие. Высокие окна электростанции, замазанные серо-зеленой краской, слепо таращились на мир. Еле заметный дымок поднимался над одной из трех ее труб.

Отсюда видно, что основание горы образует несколько естественных террас, на которых строители разместили основные точки города: прямоугольный рынок и неуклюжую островерхую ратушу с крошечными оконцами, несколько выше – церковную площадь, на которой вздымается громоздкий собор святой Катарины с четырехугольной башней. Все улицы городка, похожие на широкие лестницы, устремляются вверх. Отблески позднего вечернего солнца сверкают на окнах домов и небольших фабрик. Но сверху видно, что улицы и переулки почти пустынны. И бульвар у древней городской стены выглядит заброшенным и безутешно одиноким. Только уже за городом, у асфальтированного шоссе, ведущего к новому кладбищу, где перед войной выстроили четырехэтажное желтое здание управления призывного района, царит оживление. Там под зеленую арку, до странности не сочетающуюся со старыми воротами, то и дело въезжают грузовики и джипы. Арка украшена большой ярко-красной звездой в центре, а по краям – огромными портретами. На стене здания что-то написано, но что – отсюда не разберешь. Советские солдаты в пилотках и фуражках, в гимнастерках песочного и темно-зеленого цвета снуют по двору. На дороге то и дело поднимается и опускается шлагбаум. А когда дует ветер, по городку вплоть до самого Катценштейна разносятся звуки музыки или обрывки слов из громкоговорителей.

Хильда взглянула на часы:

– Нам надо торопиться, Руди. С восьми комендантский час.

– Но солнце еще высоко над лесом. Разве уже так поздно? – обернулся к ней Руди.

– Ты забыл, Руди. Время здесь передвинуто на два часа вперед. Здесь живут по московскому времени…

Во что превратились те облака, неведомые корабли, несущие отчужденность?

– Охотнее всего я повернул бы назад, – сказал Руди.

Глава двенадцатая

Тяжкие месяцы плена остались для Залигера позади. Он надеялся, что и все самое горькое. Теперь он был уже в третьем по счету лагере. И оказался в числе той тысячи счастливцев среди сорока тысяч согнанных сюда побежденных, у которых была крыша над головой. Три старых корпуса казармы «Барбара», обветшалые кирпичные здания, с незапамятных времен прозванные «рекрутскими дворцами», из которых теперь было вынесено все до последней койки, до последнего шкафчика, были отданы американцами под бараки для пленных. Изголодавшимся, измерзшим, измученным людям эти помещения показались царскими покоями. Но тридцать девять тысяч остались на улице, под открытым небом, расположившись лагерем позади «рекрутских дворцов», на не защищенном от ветра учебном плацу, называемом «кровавым полем». Там они отрыли ровики и, скучившись в них, в дождь и в холод обогревали себя проклятьями по адресу счастливчиков, размещенных в казарме. Немецкое лагерное самоуправление действовало по принципу – не обделить своих. Один корпус достался офицерам, а в двух остальных томились от безделья родственники и приятели штабных фельдфебелей, а также солдаты и унтер-офицеры нескольких батарей и рот, сдавшихся в плен в полном составе. К ним присоединились и недавно прибывшие: повара, кухонные рабочие, писаря, грузчики, слесари, переводчики. Переводчиков американцы подбирали, как правило, среди совсем молоденьких пареньков. Только первый этаж третьего корпуса, где полы были застланы соломой, был отведен для больных, в первую очередь желудочных, которых в лагере было великое множество.

И все-таки даже «бездомные» прозвали этот лагерь «лагерем надежды». Ибо отсюда с недавнего времени, а именно с конца июня, начали понемногу выпускать на волю.

Три первые недели после пленения под Райной, то есть до восьмого мая, Залигер провел в так называемом «малом луговом лагере». Там имелись палатки и регулярное, хотя и весьма скудное питание. Отрезанные от внешнего мира пленные не слышали ничего, кроме сводок американского военного командования, переданных по-немецки. Но вот настал день, неизбежный день, когда автомашина с громкоговорителем не остановилась у ворот, а раз десять объехала вокруг лагеря и между английскими маршами и джазовыми завываниями Армстронга раз десять подряд передала за колючую проволоку заявление немецкого командования о полной и безоговорочной капитуляции. Когда машина опять появилась через несколько часов, когда всем немцам в лагере было приказано, обнажив головы, выстроиться на плацу, когда, уже без маршей и джаза, были переданы сообщения о концентрационных лагерях Бухенвальд, Берген-Бельзен и Освенцим, к черту полетел весь строгий распорядок лагеря. Охрана бросилась срывать палатки или поджигать их, кулаками и прикладами тыча в разбитые и неразбитые физиономии, никто не вспомнил о раздаче пищи, из толпы произвольно выхватывали то одного, то другого пленного и выбривали ему полголовы пли крест в волосах. Те, у кого еще оставались часы или кольцо, «добровольно» отдавали их.

Волна ненависти, дикой, честной, глубокой ненависти против всякого проявления фашизма обрушилась на побежденных. Но, увы, немногие из них сознавали, что ненависть эта справедлива. Напротив, некоторые разыгрывали обиду, возмущались, заявляли, что не желают носить каинову печать на лбу, они-де были бравыми солдатами и пи о чем знать не знали. Все, кто помогал сеять бурю, надеялись теперь, укрывшись в общей массе, укрыться от ветра.

После капитуляции в лагерь лавиной хлынули пленные из сдающихся армий. «Малый луговой лагерь» был ликвидирован, и в нескольких километрах от него, на пастбище, заложен новый, еще более мрачный и намного больший. Солдаты и офицеры валялись здесь в грязи и навозе, жевали траву, пока ее еще можно было надергать, пили солоноватую воду, голодали дня по четыре, а на пятый получали полукилограммовую банку жирной консервированной свинины. Большинство в один присест уничтожали свою порцию, а затем корчились на земле в судорогах, часами, словно прикованные, сидели в отхожих местах, пачками глотали таблетки карболена – единственное лекарство, имевшееся в лагере. Зарегистрировано было несколько смертных случаев.

И только когда понос перешел в дизентерию и тиф и смертность стала возрастать скачками, вмешалась санитарная служба. Полумертвецов переправили в один из еще существующих немецких госпиталей. Некоторые изменения претерпела и губительная пища. Отныне изо дня в день пленные стали получать «синего Генрнха» – жидкую, подслащенную, а то и не подслащенную, перловую кашицу, сваренную на воде, пол-литра или полконсервной банки на человека. В лагере не было никого, кто бы постоянно не носил с собой старой консервной банки или миски, привязанной к поясу. Нельзя было знать, когда начнут раздавать эту кашицу, в пять утра или в одиннадцать вечера. Кто проспал раздачу в своей группе или опоздал, шатаясь по лагерю, оставался с носом. Попытка втереться в чужую группу могла стоить смельчаку жизни.

В больших палатках вне черты лагеря происходила регистрация и первый отсев. Те, что перед регистрацией уничтожили солдатскую книжку, попадали в лагерь с особой изоляцией и находились там вместе с эсэсовцами и военнослужащими некоторых войсковых частей, замаранных разными преступлениями. В этом лагере рационы были еще много скуднее и все еще практиковались зуботычины. Отсюда ежедневно отправлялись транспорты с военнопленными во Францию – на расчистку минных полей, в угольные шахты, в Иностранный легион…

Пленные в главном лагере оставались к этому равнодушны. Даже тот, кто знал, что с эшелоном, отбывающим в неизвестность, уезжает старый друг, не махал на прощанье платком, а старался поглубже засунуть руки в карманы, даже не сжав их в кулаки…

Когда Залигер думал о тяжком времени в «большом луговом лагере», ему настойчиво приходило на ум воспоминание об опасном и триумфально закончившемся приключении, которое он хотел бы забыть, с корнем вырвать из памяти, но забыть был не в состоянии.

Однажды в «большом луговом» репродуктор вызвал ого в палатку номер пять. Залигер струсил. Человек, которого вызывали в палатку номер пять, знал, что о нем прошел нехороший слушок и ему надо держать ухо востро, там уж постараются из него кое-что выжать. Палатка номер пять, расположенная в палаточном городке вне лагеря, относилась к сектору, в котором работали специальные отделы американской военной полиции. Вызов в этот сектор мог предвещать исчезновение на веки вечные. Но Залигера он отнюдь не застал врасплох. С тех пор как стало известно о зверствах в концлагерях, американцы с поистине линкольновской страстью к справедливости расследовали дела военнопленных, связанные с преступлениями против человечности и требовавшие наказания. А у него, у Залигера, совесть была нечиста. Если они пронюхали о деле с этим Фольмером, то его дело дрянь. И особенно если Фольмеру удалось выбраться живым из когтей гестапо. Не одну ночь провел Залигер без сна, пытаясь отделаться от своего страха, пытаясь внушить себе, будто он вовсе и не намеревался выдавать этого человека. Да мог ли вообще кто-нибудь предъявить ему хоть какие-то доказательства? Никто!

Он подробно и тщательно реконструировал все происшедшее. Даже Мали, его бывший ординарец, не может приниматься в расчет как свидетель. Его не было в комнате, когда Залигер позвонил в гестапо. И связисты тоже ничего не знали. Разговор происходил по прямому проводу, помимо батарейного коммутатора. Кроме того, Залигер ценил этого Мали как надежного и преданного парня, который сумел втереться в кухонную команду и теперь по мере возможности подкармливал его. Конечно же, он будет держаться за спасительную версию, почитая ее за правду… А может, все его страхи безосновательны? Может, его вызывают, узнав о его специальности зенитчика?

В деле Залигера, кроме копии регистрационной карточки, было всего несколько страничек. Верхний листок – заявление в американскую военную администрацию Эберштедта служило основанием для ведения дела.

«Касается: расстрела двадцати восьми антифашистов-заключенных в лесничестве Гросволен 14 апреля 1945 года.

Уточнение: Предположительный донос на Герберта Фольмера, проживавшего в Рорене, округ Эберштедт, жертву массового фашистского террора в Гросволене».

Под заявлением, занимавшим полстраницы машинописного текста, первой стояла подпись Германа Хенне, члена гражданского антифашистского комитета в Эберштедте. За нею следовали пять других подписей с адресами лиц, готовых под присягой подтвердить то главное, что содержал документ: посещение Фольмером капитана Залигера. Но так как Фольмер никому не рассказал о разговоре с Залигером, то Герман Хенне мог написать в заявлении лишь следующее: «Вполне возможно, что Фольмер, взывая к совести командира батареи, пытался уговорить его прекратить огонь во избежание бессмысленных жертв. Капитан Залигер действительно капитулировал без боя. Но этот факт не снимает подозрения, что капитан Залигер решил вдвойне перестраховаться и донес на Герберта Фольмера либо непосредственно в гестапо, либо через подотдел, обслуживающий зенитную артиллерию…»

В качестве свидетелей назывались: мать Фольмера, Лизбет Кале, находящийся в заключении Хеншке, а также бывший бургомистр Рорена и женщина из Райны, видевшая, как Фольмер входил в дом.

На втором листке коротко, по-английски, значилось, что отвечающий за это дело гестаповский офицер покончил с собой, а гестаповца, арестовавшего Фольмера, разыскать не удалось – по всей вероятности, он укрылся под чужим именем.

Третий листок был исписан энергичным почерком бывшего командира зенитного дивизиона, ныне находящегося в специальном лагере для старших офицеров. Майор клятвенно заверял, что господин Залигер никогда ни о чем подобном ему не сообщал. Далее господин майор присовокуплял характеристику Залигера: «…абсолютная честность… примечательная в наше время склонность к либерализму… в партии национал-социалистов не состоял… Образованный офицер, призванный из запаса… до мозга костей пронизан пониманием солдатской чести и благородства, какового я требовал от своих солдат и офицеров… Сдача боевых позиций последовала по моему косвенному указанию…»

Текст четвертого и пятого листков в основном совпадал. Это были полицейские справки касательно Герберта Фольмера и Германа Хенне: «Осужден за антигосударственную деятельность в 1921 и 1923 годах… Осужден за противозаконную организацию забастовки… Осужден за коммунистическую пропаганду в 1933 году…» Язык этих бумаг некритически воспроизводил язык прусско-нацистских приказов об арестах.

Таким вот – небольшим и основанным на скудных сведениях – дело Залигера было передано на доследование капитану Джону Корнхаупту. Лейтенант Сендхерст, который до сих пор вел следствие, хихикнул, вручая бумаги:

– Рекомендую вам, Сен-Джон, разделывать этот случай не иначе, как десертным ножичком…

Довольно дерзкое заявление со стороны лейтенанта. По этот молодой человек мог позволить себе фривольный топ. У него в кармане лежало назначение, равное представлению к награде: перевод в отдел, занимавшийся птицами поважнее – гитлеровскими старшими офицерами и генералами. Для этой цели избрали именно его, Сендхерста, этого homme du jour [27]27
  Современный человек (франц.).


[Закрыть]
, умеющего держать нос по ветру, а не капитана Джона Корнхаупта, которого они прозвали Сен-Джоном за то, что он читал немцам проповеди, призывающие к покаянию, пока даже у самых упорных из них от страха и раскаяния не разверзались уста. Корнхаупт вполне серьезно относился к идеалам демократии и гуманизма. Прозвище прилипло к нему уже давно, с тех самых пор, когда он в Штатах организовывал лагеря для немецких военнопленных и потом руководил ими. Он чувствовал себя всегда польщенным, когда его называли «Сен-Джон» или «Honest John [28]28
  Джон-праведник (англ.).


[Закрыть]
». Но с некоторых пор, возможно с того дня, когда Сендхерст вручил ему это тощее дело, он и вправду возомнил себя святым, вернее столпником, которого чтут днем, а ночью оплевывают. Корнхаупт чувствовал, что над ним уже начинают посмеиваться, что повеяло новым ветром – ив отношении к немцам – и что Сендхерст не только почуял это «верхним» чутьем, но и принял как руководство к действию. В дивизии всегда точно знали, кто первым находит ключи для расшифровки тактических кодов. «Хэлло, Сен-Джон, старый пожиратель немцев!» – приветствовал его вчера в казино один такой молодчик типа Сендхерста. Безобидно как будто. Но Сендхерсты были всегда up to date [29]29
  Здесь: на высоте (англ.).


[Закрыть]
, им поручали сложную и топкую работу, тогда как Корнхауптам предоставлялось вылавливать различную фашистскую мелюзгу и выпытывать из нее признания. Но кто тебе подскажет, над кем надо усердствовать, а кого и вовсе не касаться.

Капитан Корнхаупт, который так серьезно относился к идеалам демократии и гуманизма, решил отныне быть начеку.

Корнхаупт пополнил дело Залигера, получив запись показаний пяти свидетелей, названных Хенне. Однако ему удалось добыть лишь косвенные улики, которые никого не могли изобличить. Чуткий Сендхерст подчеркнул кое-что в его материалах красным карандашом, а кое-что отметил на полях. На первом листе вопросительным и восклицательным знаками были отмечены слова Хенне о самом себе: «член гражданского антифашистского комитета». Служебная аттестация, данная майором, была целиком заключена в красную рамку, некоторые его оценки, вроде «склонность к либерализму» и «в национал-социалистской партии не состоит», были подчеркнуты дважды. Дважды подчеркнутым оказалось в полицейских справках о Хенне и Фольмере выражение «коммунистическая пропаганда». Учтя все это, Корнхаупт понял намек на «десертный ножичек», но отнюдь не собирался этим намеком руководствоваться. Справедливость есть справедливость…

Он затаил против нацистов искренний гнев, восходивший еще к тем временам, когда Джон Корнхаупт звался Иоганнесом Корнхауптом и владел небольшим фотоателье в Мюнхене, неподалеку от Мариенплац. Это был ярый и высоконравственный гнев, причиной его явилась измена Лени, той прекрасной Лени, которую он некогда подобрал в грязи, сделал своей моделью, своей музой и своей возлюбленной. А она взяла и удрала с портновским подмастерьем, который, оставив иглы и ножницы, сам бросился в объятия пресловутого Шикльгрубера. Один из шикльгруберовских обер-бонз взял его в свою личную охрану и сверх меры осыпал милостями. Однажды сей телохранитель подбил Лени на связь, после чего она занялась своим прежним ремеслом. Корнхаупт в открытую обозвал ее «нацистской шлюхой». Телохранитель поклялся свести с ним счеты. И свел в сентябре 1930 года, сразу же после выборов в рейхстаг, когда сторонники Шикльгрубера получили 107 мест. Ночью прокрались они в одних носках в дом и поднялись вверх по лестнице. Ключи, которые Лени, несмотря на обещание, так и не забросила в Изар, открыли им двери. Возможно, именно ее шелковым чулком Иоганнесу заткнули рот. А потом погнали его на коричневую Голгофу. Двое уселись ему на руки и на ноги, десять остальных стегали его ремнями.

– Сто семь единым махом! – крикнул храбрый портняжка.

Голова Иоганнеса беспомощно свесилась со скамьи пыток. Они силой подняли ему веки. И тут он увидел: на полу, испуская животные стоны, извивается длинноногая острогрудая Лени.

– Скажи, что она ангел! Живей, говори!

Иоганнес Корнхаупт сказал.

– Громче!

Иоганнес Корнхаупт сказал громче.

– Пой! Три, четыре!

Ремнями они проиграли на нем мелодию известной песенки: «Мы голодны, голодны, голодны…» Только слова теперь звучали иначе: «Она у нас ангел, ангел, ангел, – ангел, ангел штурмовой…»

– Ты что же это не поешь?

Иоганнес Корнхаупт не пел, ибо природа сжалилась над ним, и он потерял сознание. Молодчики ушли, оставив ому на память свою визитную карточку – кучу экскрементов… А на двери листок, приколотый ножом. На листке был нарисован человечек, живот которого пропарывал этот нож. А под рисунком подпись: «Твоя участь, если вздумаешь болтать… Завтра Германия будет наша…))

Иоганнес не болтал. Он взял последние деньги из сберегательной кассы и третьим классом поехал в гости к своему дяде в Спрингфилд, штат Иллинойс. Дядюшка решил, что племянник может быть ему полезен, ибо тот преотлично отснял для его мебельной фабрики «Корнхаупт-Фэрничер» рекламные фото. Дядя позаботился о продлении визы и о праве убежища. Он обеспечил Иоганнесу выгодное «дело» – изготовление фото для каталогов крупной транспортной фирмы. А как-то раз к ним заглянул некий человек и сказал Иоганнесу:

– Вы специалист-фотограф, если не ошибаюсь? И если не ошибаюсь, хотите получить права гражданства? Не могли бы вы совершить небольшое путешествие за границу и там кое-что поймать в объектив, без излишнего шума, разумеется. Ну как?

Иоганнес Корнхаупт поставил условие: Германия.

В 1935 году он как Джон Корнхаупт выехал в Мюнхен – навестить свою мать. Пламя несмытого позора, бушующее в его груди, сделало его смелым и хитрым. Обратно он привез панорамные фото автострад, новых аэродромов и казарм, очень и очень недурные. Его собственное фотоателье в Спрингфилде процветало. Он женился на своей фотолаборантке, которая родила ему красивых детей и стала хорошей женой.

Он голосовал за демократов и до начала войны еще дважды съездил в Германию, конечно же, из чистых побуждений и исключительно по велению своей демократической совести.

Шлюха Лени стала владелицей великолепно обставленного загородного дома на озере Штарнберг. Он заснял ее телеобъективом в саду. В строгом платье старогерманского покроя, она потчевала коктейлем своих гостей эсэсовцев.

Осмотреть этот дом изнутри ему удалось лишь в мае 1945 года. Там он увидел два абажура из человеческой кожи. И хозяйку дома тоже еще можно было обозреть. Она была под домашним арестом. Узнав своего былого опозоренного благодетеля, она бросилась ему в ноги. Сен-Джон, однако, сказал:

– Об остальном позаботится палач…

Ну, а теперь можно ли было бы сказать это с уверенностью? Будь жив Рузвельт, пожалуй, что да. Но все равно он, Сен-Джон, останется верен политике честных людей. Только надо, конечно, держать ухо востро.

В палатке номер пять допрашивали уличенных в том или ином преступлении пленных. От решения ведущих допрос офицеров зависело, будет ли проверяемый отослан обратно в лагерь или передан в распоряжение военного трибунала. Припять такое решение было непросто, потому что в большинстве случаев граница между обычными фашистскими мерзостями и преступлением была стерта.

Ловкач Сеидхерст разделил (чтобы упростить себе предварительное решение) все случаи на три категории: а) дьявольское варево; б) похлебка; в) десерт. Дьявольское варево следовало отправлять в Штраубинг. Пока что из всей массы пленных ни одного нельзя было причислить к этой категории. Похлебка, если хоть чуточку попахивала кровью, передавалась в военный трибунал. А десерт живо препровождался конвоем обратно в лагерь. Подобными «вонючими пирожками» пусть немцы сами занимаются.

Так все шло до сих пор. Джон Корнхаупт был совершенно уверен, что этот капитан Залигер попахивает кровью и десертным ножичком его в сторонку не отодвинешь. Но все равно, произвести дознание он обязан. Хотя теперь все обстоит совсем не так, как обстояло недавно.

И чтобы хоть до известной степени утвердиться в своей судейско-моральной твердости, капитан отважился на необычный шаг: он предложил представителю обвинения в лице коммуниста Германа Хенне присутствовать при допросе в качестве «публики». И Хенне явился.

Залигер, войдя в палатку, скрыл свою неуверенность под сознательно выставленной напоказ страдальческой маской голодающего. За столом в центре палатки он увидел дородного капитана с каштановой щеткой волос, который на чистейшем немецком языке, разве что слегка окрашенном баварским акцентом, приказал ему остановиться в трех шагах от стола. И хотя капитан говорил безлично-вежливым тоном, в голосе его слышалось: не сметь ко мне приближаться, фашист поганый!

Кроме капитана, Залигер увидел еще белобрысого туповатого сержанта и штатского. Сержант сидел за вторым, отодвинутым к стене столиком, ему, очевидно, было поручено вести протокол. Штатский уселся на стул у самого входа в палатку, за спиной Залигера. Судя по потертому платью, это был немец. В палатке стоял легкий запах лизола пли какого-то другого дезинфицирующего средства.

Капитан, видимо страдавший нервной одышкой, начал допрос, как школьный экзамен, поставив совершенно посторонний и не идущий к делу вопрос:

– Знаете ли вы, капитан, что такое бурбон?

Залпгер обиженно ответил:

– Я учил, что бурбон – лицо, принадлежавшее к французской династии Бурбонов.

Капитан притворился хитрецом:

– Это дело вкуса. Для меня лично бурбон – превосходнейшее виски… Но кто такой Хартфилд, это вы знаете, не правда ли?

Хартфилд? На лице Залигера отразилось полнейшее недоумение, но на душе у пего стало легче. По всей вероятности, ему предъявляют совершенно ложное обвинение. И это сейчас выяснится.

Капитан Корнхаупт удовлетворенно засопел:

– Но в лагере я видел кое-что принадлежащее Хартфилду. Не соизволили ли заметить, капитан? Смелый фотомонтаж, высмеивающий Гитлера, то бишь Шикльгрубера…

Залигер вспыхнул. Именно этого и добивался Корнхаупт. Он всегда начинал с таких «шутливых» вопросов, если чувствовал, что его противник держится преднамеренно замкнуто или заносчиво. Капитан называл эти свои вопросы «упражнениями для раскрутки». Теперь следовало бы задать основной вопрос. Но так как Залигер уже вспыхнул, то Корнхаупт отказался от этого и неожиданно строго, в расчете на внезапность, перешел к сути дела.

– Капитан Залигер, посетил ли вас вечером 13 апреля на батарее некий Герберт Фольмер?

Допрашиваемый не поднимал глаз от пола. Он только теперь заметил, что пол этой палатки густо посыпал опилками. Его вдруг зазнобило. Опилки и легкий запах дезинфекции вызвали у него отвратительные представления – гильотины, суда и казни.

Тем не менее он усилием воли взял себя в руки и сделал вид, что должен хорошенько все припомнить:

– Так точно, – сказал он после паузы, – я вспоминаю: ко мне в этот последний день до… до того, как я без боя сдал батарею, приходил человек в синей куртке…

Штатский за его спиной пробормотал:

– Фольмер…

Залигер пожал плечами:

– Этого я не могу сказать. Имени своего посетитель мне не назвал. Он сказал только, что работает в шахте и, видя все беды, обрушившиеся на Райну… частые воздушные налеты…

И снова Залигер прикинулся, будто старается все досконально вспомнить и будто честнее его нет человека на земле. Но он очень хорошо знал, что балансирует на острие ножа.

– А сказал ли вам посетитель что-нибудь о себе лично? – задал явно наводящий вопрос капитан Корнхаупт.

– Разрешите припомнить… Водоворот событий…

Капитан Корнхаупт не разрешил ему припомнить, а немедленно задал следующий вопрос:

– Чего хотел от вас этот человек? Точнее, пожалуйста!

Нет, нельзя допускать, чтобы ему навязали подобный темп допроса. Залигер решил: надо держаться непринужденно, как свидетель, не как обвиняемый. После недолгого раздумья он и вправду совсем непринужденно сказал:

– Посетитель предложил мне взорвать батарею, не дожидаясь подхода ваших танков и не вступая в бой с ними, – Он выпрямился и добавил: – Как офицер, я был вынужден отклонить это чрезмерно дерзкое предложение.

– Но ведь в конце концов вы все-таки…

– Да, – с готовностью подхватил Залигер, – я все-таки вывесил белый флаг, исходя из разумных военных соображений.

Штатский за его спиной пробормотал что-то явно неодобрительное. Залигер почувствовал, как у него опять задергалась кожа на висках. И поспешил недвусмысленным тоном ответить человеку, сидящему за ним. По всей видимости, это был единомышленник Фольмера.

– До тех пор, пока мне была подчинена батарея, я не видел причины свои действия ставить в зависимость от воли гражданского человека.

Капитан Корнхаупт рассердился:

– В конце концов ваш посетитель добивался того же, что сделали вы!

– Нет! – вырвалось у Залигера. И в ту же минуту он пожалел об этом резком «нет». Он понял, что наигранная офицерская честь бита его человеческой честностью.

– Почему же нет? – тотчас переспросил Корнхаупт.

– Позвольте объяснить, господип капитан: я припял решение, исходя из разумных военных соображений. Посетитель, явившийся ко мне, пытался навязать мне штатскую мораль…

Корнхаупт взорвался и, размахивая руками, заорал:

– Вы хотите сказать, капитан, что разумные военные соображения и штатская мораль прямо противоположны и взаимно исключают друг друга, они, так сказать, at loggerheads [30]30
  На ножах (англ.).


[Закрыть]

Он вынужден был остановиться, чтобы перевести дыхание, вытащил наглаженный носовой платок и несколько раз поднес его к губам, словно кашлял кровью; и спокойно, почти апатично продолжал:

– Я все лучше и лучше понимаю людей вашего сорта. То, что вы называете честью, моралью и так далее, напоминает мне щелчок винтовочного затвора: покуда враг уязвим, вы говорите: «паф!» Винтовка стреляет, и вы наверняка знаете, что выстрел поразил несколько миллионов людей в голову, в сердце, в живот, и поразил смертельно. Но если враг сделался неуязвимым и начинает теснить вас, вы молча вынимаете патрон и протягиваете его на чисто вымытой ладони: вот, полюбуйтесь, я не стрелял больше из военных соображений… И еще чувствуете себя при этом черт знает каким честным… Думали ли вы хоть раз над тем, что, собственно, представляет собой штатская мораль?

У дородного капитана с каштановой щеткой волос снова начали трястись руки. Но он справился с собой. Сказал, волнуясь:

– Вот приходит штатский к военному. Штатский рискует головой, ибо хочет высказать нечто разумное. Следует отметить, что дело происходит в Германии… И гляди-ка: военный сообщает о своем посетителе в гестапо. Машина еще работает на полную мощь. Всем это известно и доносчику тоже. Может быть, доносчик и впрямь озабочен разумными военными соображениями? Какое там! Его трясет от страха при мысли, что эти его «разумные военные соображения» попахивают штатским мужеством, гуманистическими бреднями, либерализмом, пораженчеством… я уж не хочу сказать – коммунизмом. А тут еще жив этот черт, этот Шикльгрубер, которому наш вояка некогда продался со всеми потрохами, черт, любую наиобычнейшую человеческую нравственность карающий отсечением головы… Но задним числом, теперь… когда злого духа как не бывало, когда вся чертова мельница полетела к чертям, к нам являются наймиты этого мельника и со скорбным видом просят нас удостоверить, что в общем-то они всегда были добрыми людьми…

Еще две недели назад Джон Корнхаупт после такой речи решил бы, что он в хорошей форме. Но сегодня он опять потерял самообладание.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю