355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Шульц » Мы не пыль на ветру » Текст книги (страница 6)
Мы не пыль на ветру
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:34

Текст книги "Мы не пыль на ветру"


Автор книги: Макс Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 36 страниц)

– Эй, ребята, вы что, себя замуровать хотите? Надо же сделать ход сообщения, чтобы удрать, когда до горла дойдет и уже побежит пехота…

Зенитчики подозрительно поглядели на незнакомого унтер-офицера.

– У нас никто удирать не собирается, – сердито буркнул какой-то узколицый юнец.

– Ну, разумеется, – примирительно отвечал Хагедорн.

Эти мальчики еще не пообтерлись как следует и не понимают, что для окончательной победы недостаточно отваги и добротных укрытий.

Хагедорн влез на бруствер орудийного окопа там, где он расширялся (под этим местом, видимо, находилась ниша для боеприпасов).

– Я ищу вашего командира, говорят, он где-то здесь.

– Точно так, господин унтер-офицер, вы как раз стоите у него на голове, – отвечал щекастый малый под злорадный хохот остальных. Хагедорн мигом спрыгнул вниз.

– Черт побери, да здесь у вас настоящая крепость с казематами и всем прочим. – Парни сразу настроились дружелюбнее.

– У нас отличный блиндаж для расчета, господин унтер-офицер. Нам приходится выносить основательные удары из-за близости к шоссе. – Хагедорн рассеянно кивнул.

Из орудийного окопа послышались приглушенные голоса. Минуту спустя оттуда вынырнул Залигер; Хагедорн видел его по-прежнему узкую спину, все еще по-детски тонкую шею, шелковистые светлые волосы, выбившиеся из-под фуражки. Жгучее чувство радости пронизало его. Только бы не заколебаться, не ослабнуть, воздать друг другу должное; мне – быть почтительным к старшему но званию, тебе – правдивым со мной.

Вслед за Залигером вынырнул обер-ефрейтор с птичьей головой. Оба полезли из окопа вверх по ступенькам.

– На войне всегда надо иметь в запасе нечто вроде Авраамова лона, – пошутил Залигер.

Хагедорн двинулся к нему, все еще его не видевшему.

Капитан отряхнул песок с чистого наглаженного френча, а когда он снял фуражку, намереваясь ее выбить, раздался голос, от которого его рука замерла в воздухе:

– Господин капитан, унтер-офицер Хагедорн прибыл в ваше распоряжение.

Бывают минуты внезапного воспоминания, когда все нервы в мозгу рывком стягиваются в тугой узел, который потом ослабевает в остром приступе головной боли. Именно это чувство испытал сейчас Залигер. Он круто обернулся к Хагедорну, провел рукой по волосам и затем медленно надел фуражку. Мгновенное потрясенье прошло. Залигер сумел взять прежний насмешливый тон.

– А скажи-ка, малыш, с каких это пор к старшему по званью обращаются откуда-то сбоку?.. – Хагедорн стоял перед ним, вытянувшись в струнку и не шевелясь. – Ладно уж, разомни свои старые кости, Руди… – Хагедорн не изменил положения.

– Имею честь передать господину капитану привет от начальника фронтового распределительного пункта.

Дотронувшись двумя пальцами до козырька фуражки, Залигер отвечал:

– Господин капитан выражает благодарность. – Он улыбнулся, но между бровей у него залегла вертикальная складка. – Давай-ка пройдемся немного…

– Слушаюсь, господин капитан…

Они шли рядом но тропинке, протоптанной через лужайку, и оба молчали. Залигер раздумывал, с чего начать. Он остался таким, как был, думал капитан, он хочет дать мне понять, что между памп нет ничего общего. Проклятая история с Леей… Что он понимает, этот желторотый… Но с людьми надо уживаться. Не успеешь оглянуться, и ты опять заперт в рейффенбергском хлеву. Уже в последний раз, когда я был в отпуске, тамошние жители на меня косились. Лучше, если между нами все будет по-хорошему.

Залигер остановился и рукой указал на расположение батареи – точь-в-точь помещик, обозревающий свои владенья:

– Будь я стариком Поликратом, я бы сказал: все это подчиняется мне. Но будем говорить откровенно. Я не Поликрат, а ты не старый египетский фараон. Признаюсь, я не очень-то счастлив…

– Господин капитан хочет сказать, что мечта развеялась…

– Какая мечта?

– Мечта о конечной победе.

– Ах, ты говоришь не о личном, о политике. Это превышает мою компетенцию. По мне, болтай что угодно, только не поминай зря черта, у стен тоже есть уши…

– Обер-фенрих, вероятно, подаст на меня рапорт, господин капитан. А потому…

– Ты что, с ума сошел? Надеешься, что я смогу тебе помочь? Что ты там надурил, старик?

– Да, собственно, ничего. Я встретил на батарее девушку. Она плакала но своему убитому брату… Отец у нее уже погиб, мать погибла. Я сказал ей: не реви, кто знает, от каких мучений избавился твой брат.

– И это все?

– Все, господин капитан.

Залигер вздохнул с облегчением.

– Ну, это я улажу с Кортой. Типичнейший психопат наш обер-фенрих. Будь с ним поосторожнее!

– Благодарю вас, господин капитан.

– Так вот, значит, где была собака зарыта. Ну, а теперь по боку «капитана». Слезай-ка со своих ходуль…

Хагедорн Мигом оставил свою официозность и посмотрел в глаза Залигеру доверчиво и прямо.

– Армии, мне надо задать тебе одни вопрос личного характера. Твой отец ведь еще встречается с доктором Фюслером: что слышно о Лее?

– Пойдем, – сказал Залигер, – на ходу легче разговаривать. Поверь, Лея была мне не менее дорога, чем тебе. И мы разошлись с нею не по-злому, а, если можно так выразиться, по-благоразумному. Потому что сделали бы друг друга несчастными. Я был честолюбив и не хотел в качестве нравственного героя хромать вслед за так называемым расцветом нации. Мой отец был большой шишкой в военном ферейне, так же как и мой дед старик Хенель. А мамаша уже собиралась приобрести сукно для парадного мундира, разумеется, из чистой шерсти. В тридцать девятом – сороковом наша армия ведь еще была на высоте…

У растрепанной березки они снова остановились. Залигер обрывал кусочки лопнувшей коры и растирал их между пальцев.

Наконец Хагедорн прервал молчанье.

– Я многое передумал, Армии. В том, что произошло, мы все виноваты, и все в равной степени. Бессмысленно думать о прошлом и закидывать друг друга грязью. Думать надо о будущем…

Залигер, по-видимому, радостно взволнованный, воскликнул:

– Верно, Руди, совершенно верно! Человечность разумна, а не патетична…

Хагедорн промолчал, не стал соглашаться с ним. В радости, охватившей Залигера, ему вдруг – почему, он и сам не знал – почудилось что-то неладное. И он тотчас же повторил свой вопрос:

– Что с Леей?

Залигер склонил голову набок и бросил обрывок коры наземь.

– Лен больше нет.

Он явно хотел прекратить разговор о Лее. И потому предположение выдал за свершившийся факт. Он лгал и не лгал в одно и то же время, ибо в глубине души был в этом убежден. Последняя ее открытка к Фюслеру была написана чужой рукой: «Я очень больна, но я выздоровлю». Нет, Лея не волевая натура, она мимоза и отчасти страстотерпица. А такие гаснут в лагерях, как свечи. У Залигера был знакомый врач-эсэсовец, он прочитал ему целую лекцию о различных типах заключенных.

– Ты это точно знаешь? – глухо переспросил Хагедорн.

– Увы, слишком точно.

Сквозь растрепанные ветви березки Руди недвижным взглядом смотрел на голые ноля за грязно-рыжими крышами Райны. От яркого света кучи светлой глинистой земли на бурой поверхности нолей казались ледниковыми бороздами. Ему вспомнилось: дома у них когда-то висела картина в рамке, на которой под закатным небом, красным, как томатный соус, были изображены величаво одинокие, увенчанные ледниками вершины Альп. На самой высокой из них виднелся крест. Под картиной длиннохвостыми готическими буквами стояло: «О вечность, громовое слово». В одни прекрасный день, наверно от сырости, лакированная рамка разъехалась, картина и стекло упали на пол. Отец забил ненужным теперь картоном дыру в курятнике, из которой дуло. Отныне только куры и индюшки созерцали вечность. Однако пернатые всегда недовольно квохтали, видя томатно-красное небо, что доставляло истинную радость отцу, так как сам он, боясь своей набожной жены, не отваживался хулить «вечность». Эта картина возникла в памяти Руди, когда он смотрел на светлый небосвод над полями. Но такое воспоминание в такой момент показалось ему до ужаса неуместным. Он стыдился, что весть о смерти Леи не вызвала в его воображении другой картины, что боль не перебудоражила всю его душу.

– Вообще говоря, – начал Залигер, – можешь сходить разок к девушке, которую ты утешал. Если, конечно, ами не поспешат к нам с визитом.

– Все во мне онемело, все мертво. Те, что там остались лежать, счастливее нас… – сказал Хагедорн.

Быстрым досадливым движением Залигер натянул ветку березы и отпустил; она щелкнула прямо перед носом Хагедорна.

– Хе-Хе, дружище, советую покрепче стоять на ногах. Жизнь идет вперед. Ты найдешь меня в моем бунгало, если, конечно, еще хватит времени. В доме еще только предстоит большая стирка… – И тут же Залигер сделался сух и деловит, назначил Хагедорна командиром орудия «Дора» и осведомился, согласен ли господин унтер-офицер с этим назначением. Руди позволил себе контрвопрос: нельзя ли ему перед вступлением в должность получить увольнение на два часа. Ему надо еще кое-что сказать девушке, всего несколько слов…

Вот бесстыдство какое, подумал Залигер. Другому я бы всыпал по первое число. Но сказал:

– Ладно, поди поддержи девушку. Официально ты повезешь почту в штаб. Он находится в деревне за Рореном. Возьми велосипед. Мои герои из канцелярии что-то разлюбили велосипедные прогулки.

Хагедорн не поблагодарил его. Только кивнул. Но оставшись один, достал из нагрудного кармана пожелтелую, обветшавшую записку, разорвал ее в клочья, положил в ямку, которую вырыл носком сапога, и притоптал.

Глава четвертая

Хильда сидела у Лизбет на чердаке, возле колченогого стола, зажатого меж двух балок, уронив голову на руки, и плакала, плакала…

Лизбет стирала в жестяном ведре единственную смену белья – свою и своей дочки. Сегодня она – будь что будет – не пошла на работу. Со вчерашнего дня автобусы стали ходить только по ночам. Надо быть ко всему готовыми. Не то, чего доброго, на всю жизнь застрянешь в этой дыре или сунут тебе в руки фаустпатрон и… пожалуйте воевать! Недаром же Геббельс кричал: «Немецкие женщины, немецкие матери! Грязной тряпкой гоните врага из своего дома!» Хромой черт! А в результате моя девчурка останется одна-одинешенька на свете, как эта бедняжка у стола, посмотришь на нее и сердце кровью обливается. А моей Гите и семи-то еще нет. Хильда уж как-нибудь пробьется, она девушка умная. Хотя кому он нужен, ум, в наши дни? Чем умнее, тем хуже.

– Ты выплачься хорошенько, Хильда, лучше ничего сейчас не придумаешь. Плачешь, плачешь, а потом вдруг слезы перестают литься, и человеку легче делается на душе. Я ведь помню, как со мною было.

На деревянной лестнице послышались легкие шаги. Вошла Гита с глиняным горшком в руках.

– Фрау Хеншке дала мне молока на пудинг.

– Слышишь, Хильда, Хеншке, эта скотина, подарила девчонке горшок снятого молока. Лишь бы она но играла у них на дворе. Вылить бы ей его за шиворот!

Девочка стала просить миску и пудинговый порошок, она сама сейчас приготовит чашечку для себя с мамой и другую, побольше, для тети Хильды. Лизбет пошарила в побеленном комоде, служившем ей кухонным шкафчиком, и дала девочке порошок.

– Смотри, много сахару не клади и не ешь раньше времени!

Лизбет пошла было к своему ведру, но остановилась возле Хильды и, положив руку ей на плечо, сказала:

– Все еще будет хорошо, Хильда. А те, у кого на совести Рейнхард и мой муж, скоро за это заплатят.

Плечи девушки вздрогнули. Лизбет отошла от нее, вынула белье из ведра и отправилась во двор за водой.

Гита поставила на стол маленькую мисочку и принялась размешивать порошок в молоке.

– У тебя щеки совсем мокрые, тетя Хильда…

– Да, девочка.

– На, вытри лицо, – она достала из своего кармана носовой платок. Хильда прижала его к пылающим щекам. – Мама тоже плакала, как вот ты сейчас – посмотри, хватит уже мешать?

– Нет, еще остались комочки, Гита…

Лизбет вернулась с полным ведром.

– Ах ты плутовка, оставь в покое тетю Хильду. – На самом деле Лизбет радовалась, что Гита хоть немного разговорила бедняжку. – Не будь у меня ребенка, – начала она, – я не знаю, что бы над собой сделала…

Хильда уже опять плакала, тихо, непрерывно, жалобно растягивая губы. Нельзя было без содроганья смотреть на нее. Ах я дура! бранила себя Лизбет, и дернуло же меня сказать ей про ребенка. У нее-то никого нет!

– Хватит тебе мешать, Гита, довольно. – Надо отвлечь бедняжку от горьких мыслей. – Знаешь, Хильда, как появится дружок на пороге, так сразу и радости и забот не оберешься. Мы, женщины, ведь только и живем заботой о тех, кого любим… – Лизбет натянула веревку перед раскрытым оконцем. Она сегодня с утра отодвинула солому и отвалила доски от люков.

– Чуешь, Хильда, каким пахучим весенним воздухом пест в нашей гостиной? Мы покрасим твои вещи, и они в два счета высохнут.

Она слышала, как Хильда всхлипывает за ее спиной, и ей было больно за девушку. И что это я ей только раны растравляю! думала Лизбет. Она отлично знала, как была обманута Хильда. Какой-то подлец заманил ее в постель и оставил фальшивый адрес. Еще слава богу, что она не забеременела. Тогда бы ей только и осталось, что в воду… Вдруг она заметила внизу на улице мужчину в синей куртке и в синей же фуражке, который вел свой велосипед. Она знала его, и появился он здесь как нельзя более кстати. Это был Герберт Фольмер. Он работал на открытой разработке угля. Лизбет свела с ним знакомство в автобусе.

Уравновешенный, спокойный человек, знавший, чего он хочет. Ему было уже под пятьдесят. Жена его умерла от рака несколько лет назад. Он тогда сидел в лагере. Его старушка мать присматривала за Гитой, покуда Лизбет работала, а он своими руками сложил для них печку и вывел трубу в слуховое окно. Это был единственный человек в деревне, которому она доверяла и была благодарна, не только за печку, но и за доброе, искреннее слово.

– Господин Фольмер, – крикнула Лизбет, высунувшись из окна, – мы опять хотим просить вас об одолжении.

Фольмер остановился. Вид у него был усталый и замученный. Лизбет даже испугалась.

– Я сейчас отопру ворота, – крикнула она и проворно, как молоденькая девушка, сбежала с лестницы.

Во дворе она тотчас же заметила, что у Фольмера опалены брови и ресницы. Но не стала спрашивать в чем дело, а торопливо рассказала ему о горе, постигшем Хильду.

– Ну что делать? Реветь с ней вместе? Ей-богу, ума не приложу.

Фольмер прислонил свой велосипед к стене конюшни.

– Я ее знаю, – сказал Фольмер, – Случалось, помогал ей сгружать бидоны с молоком. Очень простая и хорошая девушка. Да, такое горе как огнем обжигает… Будь оно проклято, это безумие…

Дворовые собаки, три черных шпица, рвались с цепей и неистово лаяли. Под деревянным навесом хозяйка мыла молочный бидон. Она даже глаз не подняла и притворилась, что не слышит приветствия Фольмера. Вот так парочка – баран да ярочка, съязвила она, видя, что Лизбет и Фольмер поднимаются по лестнице на чердак.

– Дядя Фольмер идет! Вот хорошо-то… – воскликнула Гита.

Хильда поднялась, чтобы уйти, как только те вошли в комнату. Лизбет уже сыта по горло моими бедами и слезами, да и не может человек снять горе с другого, подумала она. Но Лизбет и Фольмер слышать не хотели об ее уходе.

– Не спеши-ка, девушка, – сказал Фольмер, как всегда спокойно и слегка запинаясь, – надо нам поговорить. Немножко бодрости – лучшего тебе пожелать нельзя. – Он взял Хильду за руку и хотел посадить ее на стул. Но она осталась стоять. Гита со своей мисочкой подошла поближе и удивленно сказала:

– Да у тебя лицо совсем голое, дядя Фольмер!

Герберт Фольмер потрепал ее по щеке.

– А зато я вам кое-что принес. – Это прозвучало достаточно горько. Он вытащил коробочку из кармана и бросил ее на стол. – Вот вам – шоколадный паек. Они опять нас оторвали от дела и послали тушить пожар и убирать трупы. Шока-кола успокаивает нервы, а следовательно, мы победим…

Лнзбет схватила коробочку.

– Я ее спрячу в печку, – взволнованно воскликнула она.

– Ничего мы не будем прятать в печку, – возразил Фольмер, – а разделим поровну. И делить будет Хильда. – Он протянул Хильде свой  перочинный нож и тоже подсел к столу.

– Разрежь заклейку…

Хильда не дотронулась ни до коробки, ни до ножа. Она неподвижно стояла у стола и, словно бы не видя Фольмера, смотрела через окошко на квадратный кусочек весеннего неба.

Барашки облаков сверкали в лучах закатного солнца, словно посыпанные металлической крошкой. Облака положи на вазу из дымчатого богемского стекла, которую я разбила, отбывая службу в доме дрезденского учителя. В наказание хозяйка перестала давать мне карманные деньги, целых семь месяцев ни единого пфеннига. Отец ругался на чем свет стоит, но оплатить ей урон не имел возможности… Если эти дымчатые стеклянные облака столкнутся, они, верно, разлетятся вдребезги. И осколки, как бомбы, с визгом посыплются на землю, разорвутся на шоссе, или в лугах, или у ручья, где часовня… Небо упадет на землю стеклянным дождем… Упадет и господь бог, и они прикроют его зеленым брезентом. А парень с лицом, как у гипсовой статуи, скажет: пожалуй, лучше вам не смотреть на него…

Фольмер гулким, как орган, голосом сказал, чтобы я срезала бумажную полоску с коробки, в которой лежит шоколад, успокаивающий нервы. Возьми и отведай, сказал мертвый бог под зеленым брезентом, это тело мое…

Лизбет кричит на меня за то, что я уставилась в одну точку! Но если ветер вгонит стеклянные облака в окно, я ослепну, у меня уже болят глаза…

А Фольмер гудит:

– Когда я был молод, я по-другому смотрел на небо, даже если на душе у меня черт знает что творилось. В марте двадцать первого мы сидели в Лихтенбургской тюрьме… ах, бог ты мой, что за чушь я горожу…

И правда, что он такое говорит? И закрывает лицо руками! Видно, и ему трудно приходится…

Фольмер вдруг замолчал, видимо, смутившись. Он хотел рассказать, как в 1921 году в старой Лихтенбургской тюрьме, куда он попал за мартовское восстание, он и его товарищи в знак протеста против террористических приговоров объявили голодовку. Он так ослабел, что едва держался на ногах, и в те дни голубое весеннее небо за решеткой камеры стало для него великим искушением. И все же он не предал этому лазоревому великолепию свою теперь уже вдвойне голодную молодую жизнь и голодал дальше, хотя тюремщик два раза на дню ставил перед ним аппетитно дымящуюся миску, и не он один, все они, коммунисты, не поддались слабости и добились учреждения контрольных комиссий.

Но об этом он ничего не сказал. Не позволил себе разоткровенничаться перед этой девушкой. Склонив голову на руки, он молча предавался воспоминаниям, а на лице его, казалось, было написано: и что это я разболтался. Затем он опустил руки, улыбаясь всмотрелся в прозрачную желтизну за окном и продолжал:

– Я тогда был еще холост и только гулял с моей Эльзой. И небо было точно такое же – светлый шелк. Тронь руками – зашуршит. И Эльза была похожа на тебя, здоровая, чистая… Хорошая была пора… Ну, перестань же смотреть в одну точку, девочка!

Лизбет говорит, что я пугаю ребенка. И правда, что это я пялюсь на небо, как дура. Мама всегда говорила, что я глазами буравлю дырки в стене. И трясла меня за плечо. Я тоже буду так делать, если мои дети вдруг уставятся в одну точку. А сейчас надо вскрыть коробку. У Гиты уже слюнки текут… Ей кажется, что я спятила… Разрезая заклейку, Хильда сказала:

– Кто знает, от каких мучений избавился Рейнхард.

Она села за стол и разломила на четыре части обернутую в серебряную бумагу плитку. Фольмер пододвинул ей свою долю. Лизбет положила в карман передника свою и половину дочкиной. Девочка убежала, сжимая в руках свое сокровище, села на кровать и с блаженным видом принялась откусывать по кусочку.

– Я бы не сказал «от каких мучений избавился», – начал Фольмер. – От каких, собственно? Ты думаешь, что после войны будет еще хуже?

«После войны» до сих пор рисовалось Хильде разве что в неясных представлениях, например сияющие огнями витрины по вечерам. Она идет по улице с кем-то, кому не надо завтра уезжать. Они заходят в магазины, покупают что им вздумается, без талонов, без карточек… И тот, кто идет с нею, зовет ее из сияния витрин и фонарей в сумрак… Но сегодня надежда умерла.

И она сказала:

– Мы ведь должны будем заплатить за войну.

Фольмер пронзительно на нее взглянул.

– Да, заплатить за нее мы должны. Все, кто в ней участвовал – должники. Так, думается мне, будут считать те, кто победит. У меня, ты ведь этого не знаешь, было два сына, Карл и Ганс, они тоже остались лежать там, отдали свою жизнь за… Меня дома не было, когда они уходили и когда пришли похоронные. Один в Польше, другой в России, а где – неизвестно. Этого Эльза уже не перенесла. Что ж, я совиновник. В глупостях, которые творят дети, виноваты родители… – Фольмер провел рукой по лбу, словно вытирая нот. Лизбет выжала рубашку, давно уже выжатую.

– Может быть, мы все умрем с голоду, – сказала она.

– Господа дерутся, слугам конец приходит, – проговорил Фольмер, – Ну а что, спрашивается, будет с господами? Останется хутор у Хеншке-Тяжелой Руки или нет? Гитлер уцелеет на своем посту или не уцелеет?

– Адольф? – крикнула Лизбет. – Да и бы его своими руками повесила.

Фольмер жестом утихомирил ее.

– Если другие будут справедливы, они отдадут народу то, что осталось от господ. Будь я победителем, я бы дал народу возможность всем распоряжаться в Германии. Тебе, к примеру, Хильда, и тебе Лизбет…

Лизбет взяла в зубы два зажима и повесила рубашку. Он старается утешить и меня и Лизбет, подумала Хильда. А стеклянное небо все равно обрушится.

– Может, русские так и поступят, – сказала Лизбет, – но сначала они нас основательно вздуют.

– Все может быть, – пробормотал Фольмер. Потом взял в руки веселку, которую забыла на столе Гита, – А что, если господа ничего не оставят нам? Кроме нот такой веселки, да еще, пожалуй, пустой горшок и воду в колодце, а муку – ищи-свищи?

– Тогда нам одно останется ложись да помирай!

Фольмер неторопливо, точно читая но книге, отвечал:

– Нам нужен хотя бы хлеб. По хлеб нам дадут. Одни и другие. У нас ведь есть чем платить за пего – наш труд. Мы посеем хлеб, и урожай будет наш, псе будут наше – и хлеб, и земля. Так, думается мне, парод начнет хозяйничать для себя.

Хильде его мысли, высказанные в нарочито простой, но в то же время символической форме, представились и правдивыми, и в то же время сомнительными.

– До урожая год надо ждать, за это время мы с голоду подохнем.

Но Фольмер был рад уже тому, что взгляд Хильды больше не был остекленелым, что боль, как пожар пылавшая в ней, начала стихать под натиском простых и здравых мыслей. Тревожиться о будущем всегда лучше, чем остекленелым взглядом смотреть в пустоту.

– Кто был твой отец? – спросил Фольмер.

– Возчик в булочной.

– А мать?

– Мать шила на людей.

– Ну, а брат?

– Рейнхард был краснодеревщик.

– А ты? Чем ты занималась?

– Я? Я училась шить, но не доучилась и стала «трудовой девой».

А если бы они тебя назвали трудовой пчелкой или трудовой шлюшкой, была бы какая-нибудь разница? В работе, разумеется.

Лизбет выгребала золу из плиты, пора было затапливать, чтобы покрасить в черное платье Хильды и успеть ого высушить. Трудовая шлюшка! Ну и выдумает же этот Фольмер. А чем, собственно, была она сама на трамвайной линии или в оружейных мастерских? Все мы одурели. Хильда, конечно, обалдело смотрит на Фольмера. Ладно, пусть малость поязвит ее. У Хильды эта «дева трудовая» прочно засела в мозгу. Скажи Хеншке: иди разбрасывать навоз, на налеты мы плевать хотели, она пойдет ни слова не говоря. Сейчас Фольмер ее, конечно, перебудоражил…

– Я честно трудилась, – сказала Хильда.

Вот тебе пожалуйста! С ней еще нельзя так говорить. Очень уж она расстраивается. Поначалу и со мной так было.

– Ну, конечно, – сказал Фольмер, – конечно же, ты честно трудилась. – У него вертелись на языке слова: «До глупости честно». Но сейчас он не выговорил их, хотя в свое время не постеснялся сказать это Лизбет, которая до тридцать третьего года состояла в Союзе социалистической молодежи.

– В твоей семье все были честные работяги, – продолжал он, глядя на Хильду. – Теперь ты осталась одна. Надо тебе загладить их вину.

Хильда уже ничего не понимала. Какую вину должна она загладить? Честную работу? Может, он хочет на меня наклепать? Что за человек этот Фольмер? Мне он чужой, чужой, как все. Унтер-офицер был добр ко мне. А Фольмер даже и не хочет быть добрым…

Но тот сразу почувствовал, что она замкнулась в себе. Я зашел слишком далеко, подумал он, и ранил ее. Много ли смыслит такая девчушка. Надо сказать ей пояснее, хоть это еще и рановато.

– Ты думаешь, Хильда, что этого достаточно – честно работать на бесчестных господ? А я считаю, что если слуги по-хорошему относятся к тем, кто их эксплуатирует, то они недостаточно честны. Человек не может радоваться тому, что с него семь шкур дерут. Или тебе это доставляет удовольствие? Ты никогда больше не говори: я «трудовая дева», Хильда, говори просто: я рабочая девушка. Это будет правильно. И помни, что разница тут огромная…

– Не знаю, – проговорила Хильда, уже опять уставившаяся на голубое весеннее небо. Светлые, сверкающие облака представлялись ей теперь бумажными змеями. Когда-то она очень любила вместе с Рейнхардом пускать змеев на лугах в пойме Эльбы.

Лизбет Кале не была суеверной. Но странная убежденность в предопределении рока овладела ею, когда она услышала голос на улице, спрашивающий Хильду Паниц, и, высунувшись в окно, увидела широкоплечего молодого человека в унтер-офицерском мундире. Это чувство не прошло, когда она шутя сказала Хильде:

– Иди-ка вниз, там под окном стоит твой суженый! – Хильда вскочила с места и, вытянув шею, поглядела через плечо Лизбет. Краска внезапно залила ее лицо.

– Это кто же такой? – поинтересовался Фольмер.

Хильда отвечала, что этот человек был сегодня очень добр к ней. Фольмер рассмеялся:

– Ну, тогда беги скорей вниз, не прогадаешь…

Лизбет крикнула в окно:

– Эй, унтер-офицер! Вы не ошиблись адресом! Только погодите минутку… Надо же Хильде хоть глаза вымыть холодной водой и малость причесаться.

Когда Хильда Паниц встретила у ворот Руди Хагедорна, у нее были счастливые и растерянные глаза, как у всех девушек, которых ждут. Она торопливо закрыла за собой ворота, чувствуя на себе взгляд хозяйки и угадав ее мысли…

Итак, она стояла с Руди на улице. Его поведенье мало отличалось от поведенья почтальона, принесшего телеграмму. Только глаза у него были слишком тревожные для почтальона, взгляд их скользил по ее лицу, то вдруг от него отворачивался, встречался с ее взглядом и снова потуплялся в землю. Наконец Хагедорн заговорил:

– Я хотел только сказать вам…

– Мне неприятно стоять здесь, – перебила его Хильда.

Они прошли несколько шагов и завернули за угол конюшни. Между задней стеной конюшни, примыкавшим к ней сараем и высоким сплошным забором соседнего двора тянулся узкий проход, некое подобие ущелья в кирпичных Альпах собственников, которое образовывало изгиб там, где начиналась стена сарая. За этим изгибом, не видным с улицы, Хильда остановилась.

– Люди так и пялятся на меня, – проговорила она.

Руди держал велосипед за руль и за седло. Он смотрел в землю и видел коричневую юбку Хильды, зеленые носочки и высокие грубые башмаки.

– Я хотел… хотел только сказать вам, фрейлейн… если вы не знаете, куда деваться, – у этих сволочей вам оставаться не надо, – то у нас дома найдется местечко для вас. Мой отец дорожный смотритель, у нас домишко в Рейффенберге – это в горной местности, и там на лугах теперь цветут крокусы…

Его глаза опять бегло скользнули по ее лицу. Но теперь стены не давали взгляду возможности спастись бегством, снова и снова отбрасывали его на лицо девушки. Руди увидел, как Хильда положила руку на руль, рядом с его рукой, и услышал, что она говорит:

– Вы мне даже не сказали, как вас зовут.

– Ах, да, меня зовут Хагедорн, Руди Хагедорн.

– А меня Хильда Паниц.

– Так вот, фрейлейн Хильда, я ведь понятия не имею, когда я вернусь домой… Это же только цветочки – ягодки впереди. Нас, возможно, отправят в Неваду или в Сибирь… Я был бы счастлив знать, что вы устроены…

– Послушайте, – начала Хильда и запнулась.

Кровь опять быстрее побежала под кожей ее висков и свежих щек. Как она хороша, подумал Руди, и какой это сильный характер. Жакет Хильды был расстегнут. Пуловер туго обтягивал грудь, а в одном месте даже выбился из кушака юбки.

– Послушайте, Руди… – Ее рука на руле подвинулась и слегка притронулась к его руке, – не возвращайтесь на батарею, не возвращайтесь… – Хильда не могла совладать со своим голосом, от долгого плача он охрип, огрубел. Руди прикрыл своей рукой ее руку:

– Что ты говоришь… Это же невозможно…

– Спрячься, Руди. Я помогу тебе. Люди тебе помогут. Может быть, они спрячут тебя в шахте… Не возвращайся обратно.

Хильда протиснула пальцы меж его пальцев; их руки были теперь сплетены. Ну, началось, подумал Руди, она уже впилась в меня, как репейник. Впрочем, не она первая… До чего это глупо. Все девушки на один манер, когда дело доходит до чувства: отныне моя жизнь твоя, а твоя моя. Они не понимают, в какое время живут. Моя жизнь ведь вовсе не моя. Она сдана внаем. И не я ею распоряжаюсь.

– Это невозможно, Хильда. Да я этого и не хочу. Не хочу удирать, когда заваруха уже расхлебывается. Если я… что ж тогда прикажешь делать людям женатым и семейным…

Хильда отвела свою руку.

– Одна я к тебе домой не поеду. Останусь здесь. Здесь тоже нашлись хорошие люди.

Как она чутка! Сразу почувствовала, что холод про брался в мое сердце. Виноват я. Она ведь хотела мне добра, одного добра… А я не выношу больше никакого доброго чувства. Это ужасно. Ах да что там, ерунда…

– Мне надо спешить, – сказал Руди, как почтальон, заболтавшийся при разноске почты.

Он поднял велосипед и не без труда повернул его в этой теснине. Руди и Хильда пошли рядом, оба до отчаяния разочарованные. Перед выходом на улицу Хильда еще раз остановилась.

– Мне было очень приятно то, что ты мне сказал там, на батарее. Я только, когда уже шла обратно, по-настоящему поняла твои слова. А теперь я понимаю их еще лучше. Рейнхард был такой же, как ты, разве что еще неопытнее. В наше время сердце надо хранить на льду, сказал о» как-то. Ах, жестокости в вас…

– Может быть, ты и права. Не знаю. Прощай, Хильда.

– Скажи «до свиданья», Руди! Все еще будет хорошо, вот увидишь!..

Руди Хагедорн не сказал «до свиданья». Он сказал:

– Мне надо еще отвезти пакеты в штаб… – С этими словами он сел на велосипед и уехал. Хильда стояла у ворот. Она смотрела ему вслед, пока он не скрылся за церковью, там, где разветвлялась улица. Ей казалось, что у нее из рук выскользнул ребенок и упал в глубокую, зияющую пропасть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю