Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 36 страниц)
– Унтер-офицер Хагедорн, отмалчиваясь, вы только глубже залезаете в трясину.
Корта, разочарованный тем, что Хагедорн и теперь не молит его о снисхождении, не сдержался и крикнул:
– У вас что, фронтовой психоз, тип вы эдакий, рохля несчастная!
Хагедорн молчал, уставясь в угол блиндажа.
Залигер внешне оставался спокоен, хотя дурацкое поведение Хагедорна все больше и больше действовало ему на нервы. В воцарившейся удручающей тишине слышно было, как попыхивает трубка одного из связистов, того, что не верил в талисманы. Изнервничавшийся Залигер попросту выставил его за дверь вместе с его «проклятой носогрейкой». Что хотел продемонстрировать Хагедорн – глупейшую солдатскую гордость? Или презрение, презрение к нему лично? С фатальной ясностью Залигер вдруг ощутил разобщенность со старым другом. Этот Руди Хагедорн стал другим человеком, непонятным, по его глазам видно, что упрямство в нем поглотило прежнее прекрасное сумасбродство, что его мечтательность обернулась безразличием ко всему на свете и воли к поискам верного тона для наших дней у него больше нет. Так почему же он, Залигер, медлит с подачей рапорта, подвергает себя опасности быть обвиненным в том, что он из личных соображений попустительствует человеку, оказывающему разлагающее влияние на окружающих. Всплывет, конечно, и то, что он сказал девушке.
– Приведите сюда весь ваш расчет, – устало сказал он, – но этому делу нужно провести дознание.
– Слушаюсь, господин капитан.
Хагедорн повернулся, как положено по уставу, и вышел. Залигер посмотрел ему вслед и вдруг почувствовал освобождение от терзавшей его неопределенной муки, почувствовал, как сильно у него болит голова. Корта позвонил по телефону в канцелярию, чтобы немедленно прислали ефрейтора с пишущей машинкой. Когда Хагедорн, выйдя из блиндажа, поравнялся с ефрейтором, курившим свою «носогрейку», тот сказал:
– Я бы знал, куда мне теперь идти.
Туман, поднимавшийся от земли, был теперь еще гуще.
Руди Хагедорн с поникшей головой шагал от командного пункта к своему орудию, до которого было рукой подать. Он не спешил и пошел кружной дорогой но шоссе, идущему в западном направлении от Райны. Что ни говори, Залигер вел себя вполне прилично. Он мог бы вызвать расчет по телефону, но он знает, что я вернусь и всех приведу с собой. Еще помнит, каков я. Однажды, мы еще были в гитлерюгенде и поехали в субботу на молодежную туристскую базу, где проводилось учение на местности, офицер из управления военного округа читал нам лекцию о чувстве долга немецкого солдата. Меня послали за шарфюрером, который в воскресенье крестил у кого-то ребенка. На обратном пути, когда мы остались вдвоем, Залигер сказал мне: «Теперь ты понял, что такое долг, долг службы? Он вот в чем заключается: солдат, которого должны расстрелять в пять часов утра, ложась спать в десять, заводит будильник, чтобы караульное подразделение, боже упаси, не проспало этот час». Я не в силах был над этим смеяться, а Залигер потешался от души. У меня мороз побежал по коже.
Хагедорн пошел еще медленнее. Странное противоестественное чувство сейчас владело нм. Словно он вылез из собственной кожи и сквозь туман шагает не он, а какое-то неведомое бездушное созданье, тень Руди Хагедорна, настоящий же Хагедорн, как филин, кружится над ним, и этот филин может полететь куда захочет – взмыть в небеса, улететь далеко-далеко, опуститься на ветку старого каштана, что растет в Рейффенберге возле их домика.
Там, в кроне старого каштана, под большими семихвостыми листьями укрылась крепость, которую соорудили когда-то они с Залигером. И еще ему казалось, что филин там снова обратится в человека, в доподлинного Руди Хагедорна в коротеньких штанишках с вечно израненными коленками, и что этот Руди может закинуть на каштан им самим сплетенную веревочную лестницу, может на прощанье подарить Армину свистульку из полого кусочка бузины с мудреной крышечкой, приделанной с помощью тетрадной скрепки. И может даже войти в дом попросить у матери горбушку хлеба, густо намазанную колбасным жиром, который так аппетитно отдает майораном…
Но ведь я иду сквозь туман. Я должен привести свой расчет. Залигер собирается провести дознание. Туман стал плотнее. Если к утру он не рассеется, американцы начнут наступленье позже. Танки в тумане не наступают, не могут действовать почти вслепую. А значит, у этих будет время отвезти меня в тыл, в военный трибунал, может быть в Эберштедт. И опять по дороге, прямой как стрела. В тумане мне даже не разглядеть будет грязных крыш той деревни, где живет Хильда, девушка, оставшаяся совсем одна на свете. Мне надо было осторожнее, ласковее сказать ей: Поезжай к моей матери, там густой лес, там теперь крокусы цветут на лугах, а на ветвях каштанов набухают толстые, блестящие почки, скоро уже покажутся ростки, а там и цветы… Когда она в последний раз взглянула на меня, что-то удивительно доброе светилось в ее взоре. Она добра и чиста. А я иду сквозь туман. Мне приказано привести расчет. Возможно, они захотят придать моему делу показательный характер. Но я иду. Мне дан приказ. Я, так сказать, завожу будильник, чтобы все со мной свершилось своевременно. Я иду и смотрю на свои сапоги. Сырой туман смывает мои следы с дороги. Так ходят теперь люди но земле…
Хагедорну пришлось отступить на обочину – сзади шли машины. Несмотря на темноту и туман, они двигались быстро, верно, спешили доставить на передовую срочный груз, боеприпасы или спирт – под брезентом постукивали жестяные ящики. Машин оказалось три. Хагедорн пропустил первую, потом вторую, третью. Но услышав, как прошипели по мокрому асфальту шины последней, унтер-офицер подскочил, словно в нем пружина сработала, словно чужая воля огрела его кнутом, пробежал несколько шагов за машиной, уцепился за задний борт и подтянулся на руках. Только бы выиграть время, пронеслось в его мозгу, а потом спрыгнуть, перебежать через поле, забиться куда-нибудь, как-нибудь выкарабкаться…
Глава восьмая
Нашему беглецу мерещилось, что его в бочке носит по волнам, что темнота ночи и туманная сырость вокруг – это глубокое и коварное море меж континентов и что сам он упал с корабля, который долго был ему домом, что его бегство, его паденье – это ошибка, неправдоподобная случайность, чистейшее безумие. Ибо когда солдат, принесший присягу, перед лицом врага покидает свой пост, солдат, которому приказано стоять насмерть, вдруг бросает свое оружие и гонится за переливчатым пестрым мотыльком, что олицетворяет толику его жизни, вернее, тоску по толике человеческого счастья, разве же это само по себе не безумие?
Правда, ты стараешься успокоить бурлящие мысли, считаешь: сто восемьдесят один, восемьдесят два, восемьдесят три… Надо досчитать до девятисот. Это пятнадцать минут. А пятнадцать минут – машины идут со скоростью около сорока километров в час – равны десяти километрам спасительного пути, на который не затрачиваешь сил. Через четверть часа истекут девятьсот секунд, его бегство будет замечено и Залигер бросится к телефону. Поэтому надо спрыгнуть, прежде чем машина подойдет к населенному пункту… двести двадцать один, двадцать два, двадцать три…
Но безумие, как меч-рыба в этом темном море туманов, метнулось в отверстие брезента и костяным своим мечом стало буравить его висок.
Хагедорн, истерзанный страхом смерти, истерзанный противоестественным одиночеством вольного, как птица, человека, свободного от всех человеческих уз, лежал ничком на рядах канистр, которые ездили под ним туда и сюда, так как были неплотно установлены. Когда колеса машины нырнули в колдобину и беспокойный груз сдвинулся к правому борту, Хагедорну больно прищемило руку. Чертыхаясь, он вытащил ее и, чтобы унять боль, засунул пальцы в рот… Шестьсот двадцать один, двадцать два, двадцать три… По обе стороны дороги вдруг выросли темные силуэты домов. Послышались голоса, где-то поблизости загрохотали по мостовой железные ободья колес, к этим звукам примешался цокот копыт множества лошадей. Водитель резко сбавил скорость. Машина с ужасающей медленностью объезжала какой-то конный обоз…
Обрывки разговоров донеслись до Хагедорна: «Мне отсюда до дома полчаса, да и то прогулочным шагом. Ханхен лежит в постели и во сне тянется к моей подушке… Слушай, рыжик, слушай…» – «…если есть еще бог на небе, Эрнст, то я, честное слово, его не понимаю… Допустить такое…» – «Моя Эрна теперь ковыляет на деревянной ноге. А я ей говорю – не расстраивайся,» от хромоты радости не убудет…» – «Ну, доложу я вам, ребята, наши фау-снаряды…» – «…в третьей роте вчера по суду расстреляли двоих пьяниц. Хотели улизнуть. Один буквально наложил в штаны…»
Грузовик остановился.
– Эй ты, смотри, свою смерть не проспи! – крикнул ездовой с проезжающей мимо повозки и кнутовищем ткнул Хагедорна в бок.
Девятьсот двадцать один, двадцать два, двадцать три… Время истекло… Надо прыгать! Самое простое – скрыться среди этой обозной неразберихи. Но самое простое еще не значит – самое лучшее. Хагедорн высунулся из машины и рискнул посмотреть вперед. Первая из трех машин остановилась на перекрестке. У поднятого шлагбаума стояли два долговязых полевых жандарма и разговаривали с водителем. Серебряные бляхи тускло поблескивали у них на груди. Девятьсот восемьдесят один, восемьдесят два… Если эти цепные псы теперь пойдут к следующей машине, я спрыгну, нырну между повозок и постараюсь скрыться в каком-нибудь саду. В кармане у меня пистолет. Ты или я. Обо мне никто не посмеет сказать, что я наложил в штаны…
Но псы но двигались с места. Один рукой показывал направление водителю – вперед и влево, другой со скучающим видом переминался с ноги на ногу. Они еще ничего не знали, ничто их не настораживало. А колеса уже закрутились снова. Хагедорн быстро втянул голову в плечи и перекатился через канистры на середину кузова. Они его не видели да и вообще не смотрели на проезжающие мимо них машины.
Когда шлагбаум остался далеко позади, беглец снова стал считать сначала: раз, два… и так до трехсот. Затем он вылез из-под брезента, уцепился за борт и, разжав пальцы, прыгнул на шоссе по направлению хода машины и покатился в придорожную канаву. Тяжело плюхнувшись в вонючую грязь, он осторожно пошевелил руками и ногами, желая убедиться, что они еще шевелятся. По счастью, они шевелились. И нигде ему не было больно. Шины грузовика шелестели по мокрому асфальту уже где-то далеко в тумане. Вскоре замер и этот звук. Тишина гудела в ушах. Хагедорн поднялся. С шинели, с рук у него стекала жидкая грязь, остро пахнувшая гнилыми капустными кочерыжками. Но он не попытался очиститься от нее, а еще зачерпнул обеими руками черной вонючей жижи и вымазал ею лоб, пос и щеки. Ибо и в самой темной ночи светится человеческое лицо. Если по моим следам спустят ищеек, думал он, то по крайней мере человеческий запах не пробьется сквозь вонючую корку. И Хагедорн побежал по полю. Каждые две-три минуты он останавливался и, как собака, почуявшая дичь, втягивал ноздрями воздух и опять шагал туда, откуда время от времени доносился гром орудий, а потом и чуть слышный стрекот пулеметов, полный веры в свое счастье, веры в то, что скоро, скоро он сыщет надежное убежище. Но чем скорее я уйду вперед до рассвета, думал он, тем больше у меня шансов перейти линию фронта. Надо остерегаться, чтобы не попасть в плен. Я хочу домой. Когда фронт будет уже далеко, я прежде всего вернусь в Рорен, к девушке. Я почти уверен, что она ждет меня. Может, ей удастся раздобыть для меня штатскую одежонку. А если она потребует или захочет благодарности, я возьму ее с собой домой. Она опрятная, сильная и одна как перст на свете. Лея умерла. Погибла из-за Залигера. Когда я в последний раз видел ее в Рейффенберге, она была как восковая кукла, а на мой поклон ответила как монашка. Но теперь надо думать о другом, о том, чтобы не бегать по полю, как заяц, а найти, где укрыться. Господи, до чего же здесь голо и пустынно…
Капитан Залигер утратил самообладанье и в присутствии обоих связистов и ефрейтора из канцелярии наорал на обер-фенриха:
– Чего вы хотите, Корта? Я не сторож своим солдатам. Если унтер-офицер дезертировал, я за это ответственности не несу. И меньше всего перед вами.
Обер-фенрих с непоколебимой уверенностью парировал:
– Что у этого малого все задатки подстрекателя и дезертира и что он упрям, как дьявол, мог слепой разглядеть, впотьмах. Я был поражен, что вы послали этого поганца одного. Это уж, разрешите заметить, господин капитан, но меньшей мере было…
– По меньшей мере вам придется засвидетельствовать, какое приказание я дал унтер-офицеру.
– Подумаешь, приказание, – хрипло выкрикнул Корта. – Этому подлецу, который только и знал, что гнуть свою линию, надо было дать штыком под ребра. А вы, господин капитан, разрешите заметить, подходили к нему в лайковых перчатках. А в лайковых перчатках вшей давить несподручно!
Чернявый собственными же словами опять распалил себя, к тому же бегство Хагедорна он воспринимал как свое личное пораженье и обиду. В этом состоянии он не побоялся заподозрить в соучастии своего начальника, которого и без того всегда порицал за склонность к буржуазному либерализму.
Залигеру казалось, что голова у него раскалывается от боли. Кожа на лбу опять заходила ходуном в нервном тике. Чтобы скрыть это неприятное явление, он встал перед большой картой воздушной обстановки, прибитой на стене блиндажа. Ефрейтор из канцелярии, трусливая душонка и подхалим, в двадцатый раз тыкал пальцем в какое-то слово на командировочном предписании, выданном Хагедорну в госпитале. При этом он все время шевелил губами, так как считал, что открыл нечто весьма важное в этом деле, что он, однако, не решается высказать вслух, ибо это может быть неприятно господину капитану.
Впрочем, почувствовав на себе злобный и презрительный взгляд обер-фенриха, он поправил криво сидевшие на носу никелевые очки и вкрадчивым голосом заявил, что дезертировавший унтер-офицер – уроженец Рейффенберга, Рейффенберга с двумя «ф». А насколько ему известно, в Германии есть только один Рейффенберг через два «ф». Капитан резко обернулся, и посему запуганный человечек проглотил вопрос, уже вертевшийся у него на языке: не знает ли капитан дезертира Хагедорна еще с довоенного времени. Да вопрос этот и не был нужен. Корта уже схватил предписание. На его лице тотчас же появилось глупо-заносчивое выраженье, доказывавшее, что он решил окончательно отмежеваться от этого дела.
До крайности разозленный Залигер взял со скамейки свой поясной ремень, надел его, усилием воли подавил свой гнев и с желчной иронией проговорил:
– Рейффенберг через два «ф», откуда и я родом, приютил в своих стенах без малого двенадцать тысяч жителей, тамошних уроженцев и приезжих, знать имя каждого, номер его шляпы и размер костюма вряд ли возможно.
В ответ Корта только презрительно шмыгнул своим тонким носом. Чтобы этого не слышать, Залнгер набросился на связиста:
– Передайте в Эберштедт, что их почта – сортир, а не государственное учреждение, если они тотчас же не дадут связь с отделом полевой жандармерии.
– Линия занята, – отвечал связист, – я уже два раза вызывал, господин капитан.
Покуда телефонист в третий раз пытался добиться соединения, позвонили из штаба дивизиона, куда уже поступило сообщение о случае дезертирства. У аппарата был сам командир. В его бешеных воплях то и дело повторялось слово «свинство». Залигер два раза сказал неокрашенным голосом:
– Так точно, господин майор, прошу разрешения напомнить господину майору, что дезертир не пробыл и двадцати четырех часов в моей батарее…
Сразу же после этого разговора позвонил начальник связи дивизиона:
– Примите мои соболезнованья, господин Залигер. Представляю, каково вам сейчас, это же такое чувство, словно пломба выскочила из зуба. А? Попытаюсь по радио связаться с частями, расположенными в радиусе пятнадцати километров. Прошу повторить анкетные данные беглеца. Этому делу дано кодовое название «Золотая пломба». Неплохо придумано, а? Согласны? У нас сейчас почетные гости в хозяйстве. Старик совещается с кавалером Рыцарского креста, офицером войск СС. Итак buenas noches [5]5
Спокойной ночи (исп.).
[Закрыть],– сказал кабальеро даме своего сердца и отправился в ближайший бордель. Все…
Залигер приказал обер-фенриху сообщить о деле «Золотая пломба» полевой жандармерии и местным полицейским органам и просить их начать розыск.
– Прежде всего позвоните в Рорен, там живет его девица. Cherchez la femme [6]6
Ищите женщину (франц.).
[Закрыть], может быть, он лежит с нею в постели. – Но Корта с кривой улыбкой объявил:
– Считаю долгом поставить господина майора в известность о том, что дезертир – уроженец города Рейффенберга, через два «ф», и с вашей стороны, господин капитан, ему было оказано неподобающее доверие. Это мой долг.
– Я вас даже прошу об этом, – сказал Залигер и вышел из блиндажа.
Тотчас же после его ухода позвонили из полевой жандармерии и сообщили, что розыск начался.
В эту ночь на эберштедтском почтамте дежурной телефонисткой была молодая девушка. Ее брат уже больше года как пропал без вести на Восточном фронте, во время своего последнего отпуска он как бы мимоходом сказал ей: «Если бы я сидел на твоем месте и кто-нибудь потребовал бы быстрейшего соединения с полевой жандармерией, у меня от спешки испортился бы аппарат: «Слушаю, сейчас, одну минуточку, не отходите, пожалуйста, от аппарата, линия занята, пытаюсь разъединить…» и тому подобный вздор. На самом деле я, покуда возможно, просто бы ничего не делал. В таких делах главное – не торопиться, поспешишь – беды натворишь. А помешкаешь на несколько минут, иной раз даже секунд, глядь – и спасена жизнь какого-нибудь паренька, которому все уж до того осточертело… Представь себе, что они гонятся за мной. С собаками и прочими причиндалами отрядов особого назначения. Ты пойми, девочка, это же охотники за людьми…»
В эту ночь девушка, замирая от страха, почти шесть минут не давала соединения. Она отлично знала, на что идет, хотя и не знала – для кого. Полагала, конечно, что для паренька, которому все до того уж осточертело… Ведь с ее братом случилось то же самое. Он не пропал без вести, а перебежал к русским. С каждым днем она лучше и лучше это понимала. Мать не носила траура, а отец всегда так уверенно говорил: «Верь мне, наш мальчик вернется. Доброе зерно не пропадает». И тогда она обязательно скажет ему: «Я несколько раз сделала так, как ты мне советовал. Не торопилась… Может, это и сослужило службу какому-нибудь бедняге».
Только один из всех, вовлеченных в это дело, подозревал, что на эберштедтской телефонной станции тормозят соединение: телефонист в блиндаже, тот, что не был суеверен и сказал Хагедорну: «Я бы знал, куда мне теперь идти». В голосе девушки ему послышались страх и решимость. Он знал ее голос по многим служебным разговорам и иной раз даже любил пошутить с «коллегой». У девушки был приятный, какой-то задушевный голосок. Человека ведь узнаешь и по тому, как он говорит. Во всяком случае, я эту девчушку предупрежу, уж как-нибудь намекну ей, если одна из крыс, которые уже начали пожирать друг друга, начнет ерепениться.
И все же эта мысль заставила его устыдиться. До тридцать третьего он два года состоял в социал-демократической партии. Когда фашисты пришли к власти, его как следует отлупили штурмовики и потом отпустили ка все четыре стороны. С той поры он перестал интересоваться политикой, но, правда, не попался на удочку нацистской программы трудоустройства, а зарабатывал себе на хлеб, работая монтером, и свою жизненную энергию свел к тем немногим вольтам, в которых испытывали потребность граждане третьей империи, чтобы не мучиться угрызениями совести и быть сытым. Уверенный, что владычество Гитлера неминуемо повлечет за собой войну, он договорился с женой не заводить детей и не приобретать громоздкой мебели. Все случилось именно гак, как он это предвидел в своем бездействии. Теперь гитлеровская империя была накануне гибели. Но разве он приложил к этому руку? Девушка на почте боролась. Неважно, что ее лепта была совсем маленькой в борьбе против коричневого колосса. Если бы каждый из миллионов людей своевременно внес свою маленькую лепту, Гитлер многого бы не добился… Если бы да кабы… Какая сейчас от этого польза? Обвинительный приговор миллионам вынести нельзя, нельзя обвинить их в бездействии, если ты сам один из них. Надо начать с себя, думал он. Сейчас примкнуть к тем, кто действует, – все еще единственно разумное. Новое время стоит на пороге, оно уже взялось за ручку двери… А что оно принесет с собой, опять-таки зависит от нас, только от нас.
Залигер пошел к орудию «Дора», чтобы допросить расчет. Несмотря на всю его самоуверенность, он терзался страхом, что при ближайшем рассмотрении дела о дезертирстве его поступки могут быть квалифицированы, как содействие побегу.
«Вы несете личную ответственность за батарею…» – пригрозил черный хищник. Сейчас он сидит у командира дивизиона. Этот шизоид Корта «по долгу службы» уже, конечно, доложил о своих подозрениях. Не исключено, что после этого старик почувствовал себя обязанным дать черному хищнику его, Залигера, характеристику: «… из породы воображак, штатские замашки, умничанье и так далее…» Старик, человек невежественный, бывший кельнер вагон-ресторанов, дослужившийся до майора и принимавший участие еще в испанской войне в составе «легиона Кондор», инстинктивно не терпел «воображак», наверно, в силу горького опыта своей гражданской профессии – они были не очень-то тароваты на чаевые. А черный хищник? Разве не было у него оснований для подозрительности? Разве на вопрос, не замечает ли Залигер у подчиненных симптомов военной усталости, он секунду-другую подозрительно не помедлил с ответом? И дело тут было совсем не в Хагедорне, а в том человеке в куртке, который явился к нему и больно его задел своей вздорной рассудительностью… Вот по этой самой дороге каких-нибудь полчаса назад шел Хагедорн. И в каком-то месте, может быть, именно здесь, он повернул, прошел через стену тумана и растворился в нем, как призрак. У этого парня, видно, не все дома. Кстати сказать, неплохой аргумент, даже Корта вынужден будет признать, что во время допроса в блиндаже Хагедорн вел себя ненормально. И все-таки я не верю, что он сбежал к той девчонке в Рорене. Он ринулся за линию фронта. Конечно! Не совсем же он сумасшедший. Ничего доброго он от меня не ждал… Старик, наверно, потребует от меня честного слова. Ну что ж! Я со спокойной совестью скажу, что никакие личные отношения не связывают меня с этим унтер-офицером из Рейффенберга…
Господи боже мой, пороть надо того, кто ради бывшего приятеля рискнет своей шкурой. Да и вообще не след якшаться с голодранцами, вроде Хагедорна или этого, в куртке, ничего хорошего от них не дождешься. Это другие люди. Отец заставлял меня водиться с Руди Хагедорном, потому что тот вытащил меня из пруда. И все эти годы частично платил за его обученье. На самом деле ему следовало сразу же отвадить этого пролетарского сынка, а не затевать с ним дурацко-сентиментальную дружбу…
По какому, собственно, нраву Хагедорн винит меня за Лею? Он не может взять в толк, что человек должен держаться положенных ему границ. Я честно признался Лее, что не рожден трагическим героем. А он бы извел ее чувствительными ламентациями. Еще вопрос, что человечнее и разумнее.
Что мертво, то похоронено. Дружба с Хагедорном похоронена. Я поклянусь в этом командиру, даже если он не потребует от меня клятвы. Вот только что может обернуться неприятностью: вчера после обеда, когда мы вновь встретились с Хагедорном, я при свидетелях дружески с ним беседовал. И к тому же еще похлопывал его но плечу. Ну да это, конечно, пустяки, как-нибудь вывернусь… Если бы хоть отпустила эта адская боль в голове…
У командира притаился черный хищник. Он зарычит, когда я приду со своим честным словом, зарычит от недоверия. У него чутье – дай боже! Стоит только ветерку подуть, и он уже чует, где, что и как. Мной овладел порыв, не подконтрольный ни разуму, ни чувству долга. Послав Хагедорна к орудию за расчетом, я, конечно же, дал ему известный шанс. Ты, мол, сын божий, так помоги сам себе.
Хищник тотчас же выпустит когти: почему вы не сразу ответили, когда я спросил, замечается ли у вас в батарее пресловутая военная усталость? Факт, что вы с этим дезертиром, тотчас же по его прибытии, шатались по нолю. Отвечайте, господин капитан, кто вы: педераст или капитулянт? По всему видно, что последнее. Нет? Тогда докажите обратное.
Залигер обессилел и остановился в тумане, пальцами сжимая виски, в которых молотом стучала боль. Я дал сбить себя с толку. После поражения на Волге моей установкой было – не падать духом, найти верный тон для наших дней. Хагедорн задурил меня своим лозунгом «думать о будущем», а этот тип в куртке – вздорно разумным призывом «кончать!» В приступе сентиментальности я отождествил эту чепуху со своей концепцией. И тотчас же рассыпался прахом мой девиз: не рисковать своей шкурой для других. Я не хочу висеть, вытянув шею, на первом попавшемся дереве. Это не для меня! О нет!
Страх, от которого его тошнило, от которого дрожали руки и ноги, заставлял Залигера говорить с самим собой. Огромный влажный плат тумана, как слюну, стирал с его губ прерывистые звуки. Но вдруг его точно осенило, он опустил руки, сжимавшие виски, уставился в пустоту и зашагал все быстрей и быстрей, потом вдруг припустился рысью в направлении шоссе, ринулся по нему обратно на батарею, наконец добелил до дома, где находилась канцелярия и его бунгало. На дворе под наспех сколоченным кухонным навесом пылал огонь. Он кликнул своего ординарца Мали, тот не отозвался, Залигер наконец разыскал его, пьяного среди пьяных поваров. Он штыком открывал ящики с консервами из неприкосновенного запаса. При отступлении в Вотанову пещеру этот запас должен был быть роздан солдатам – но кило консервированной свинины на четверых.
Наверху, в бунгало, Залигер, присев к письменному столу, заставил Мали стать по стойке «смирно» и, как психиатр, настойчиво и серьезно, задал ему несколько вопросов. Парень тщетно пытался вникнуть в их смысл, от натуги у него глаза на лоб полезли.
– Мали, знаете вы, что такое апраксия? Нет, не знаете. Понятно. В состоянии апраксии человек, несмотря на безупречное действие периферийной нервной системы, некоторое время не может сделать ни одного движения руками.
Мали переминался с ноги на ногу и бессмысленно таращил на него глаза.
– Возьмем, к примеру, письмо – это сложная манипуляция. Временами я не в состоянии ничего написать. Апраксин – нервное заболеванье. Я болен ею. Я доверяю вам, Малн, вы первый, с кем я об этом говорю.
Парень проглотил слюну так энергично, словно заодно хотел заглотнуть и свой кадык.
– Вы помните, что незадолго до того, как было снято состояние повышенной боевой готовности, я приказал вам сварить особо крепкий кофе?
– Так точно, господин капитан. Я положил двойную порцию. Двадцать граммов на одну чашку.
– Я не приказывал вам что-нибудь писать?
– Так точно, господин капитан, приказывали. Записка, верно, еще лежит на столе.
Залигер схватил ее и прочитал: «Фольмер, шахта Феникс, проживает в Рорене…» Он сунул записку Малн.
– Это ваш почерк?
– Да, – удивленно подтвердил парень, – хотя я все еще пишу готическим шрифтом…
– Значит в случае чего, вы могли бы клятвенно подтвердить, что я спросил крепкого кофе и приказал вам написать эту записку?
– Я положил двадцать граммов молотого кофе. И большое «Р» я написал точь-в-точь, как меня учил господин учитель…
– Мои чемоданы уложены, Мали?
– Конечно, – заверил его ординарец.
После этого Залигер приказал ему удалиться, и парень пошел к двери, решительно и твердо ступая. Удивленье протрезвило его.
На ночном столике в соседней спальне стоял телефонный аппарат, непосредственно подключенный к городской АТС. Залигер сел на край кровати и потребовал немедленно соединить его с отделением гестапо в Эберштедте.
– Некий Фольмер, проживающий в Рорене, – начал он.
– Старый клиент, – прервал его голос на другом конце провода.
– …высказыванья разлагающего характера. Требовал от меня сдачи батареи без боя…
– Вы его арестовали, господин капитан?
– Нет, жду вашего указанья.
– Идите вы… – прорычал его собеседник. И швырнул трубку.
Выждав секунду-другую, тихонько опустил трубку и Залигер. Удовлетворенье разлилось у него по жилам. Он знал, что охота началась, что но его слову собаки уже спущены, но не поздно ли? Не скрылся ли Фольмер? А, наплевать, я сообщил куда следует, обелил себя, поддержал свою честь. Он вдруг снова увидел перед собой человека в потертой синей куртке, неподкупно настороженный взор светлых глаз был устремлен на него. Достаточно и звонка… Залигер подошел к умывальнику, растер виски и смочил их одеколоном. Буравящая боль, казалось, отпустила его. Он уже опять тешил себя мыслями о самоизвинении, самооправдании. Думать о будущем – значит, думать о настоящем, ибо настоящее при ближайшем рассмотрении относительно и всегда на мгновенье впереди наших мыслей. А поскольку мы живем в настоящем, мы рабы относительного. Судить о нас вправе лишь тот, кто оделил нас бренностью. Покуда мы живем, мы эту проклятую относительность воспринимаем, как бренность. И в конце концов это восприятие сводится к страху смерти. Человек, одержимый страхом смерти, не поступает морально или аморально, он действует инстинктивно, как инстинктивно закрывает глаза от яркого света… Расслабленный этими мыслями и удовлетворением, которое они ему принесли, капитан Залигер снова зашагал по направлению к огневой позиции.
Корта со своим верноподданническим рапортом не пробрался дальше адъютанта командира дивизиона. Адъютант, сделав удивленное лицо, воскликнул: «Черт возьми, дружище!», – но тут же объявил, что сейчас не имеет возможности передать рапорт. Господин майор не разрешил себя беспокоить: у него сейчас важное совещание, и ему можно докладывать только о боевой обстановке и о приказах и распоряжениях, поступающих из штаба дивизии.
На то у майора были свои причины. Дело в том, что беседа с гауптштурмфюрером, поначалу касавшаяся характера предстоящих действий вервольфа, затронула другую, более приятную тему. Когда уровень коньяка в бутылке понизился почти до минимума и майор – поскольку разногласий касательно тактики вервольфа между обоими собеседниками не возникло, – попотчевал дорогого гостя рассказом о нескольких эпизодах гражданской войны в Испании и заодно похвалился личной дружбой с рядом влиятельных сановников франкистского государства, гауптштурмфюрер вдруг забеспокоился, вскочил, стал шагать из угла в угол, закуривая одну сигарету от другой и нервно стряхивая пепел на красную кокосовую циновку, лежавшую между дверью и письменным столом. Майор отнес беспокойство гостя за счет своих рассказов, полагая, что тот, будучи на пятнадцать лет моложе, даже и не слыхал о том, как зенитчики летом 1936 года в тренировочных костюмах взошли на борт обыкновеннейших торговых судов и сами вытаращили глаза, когда те взяли курс на Бискайский залив, а им была выдана военная форма, в трюмах же они обнаружили свои зенитки и изрядное количество боевых снарядов к ним.