Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 36 страниц)
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Совиные сумерки
Глава одиннадцатая
Между станциями Эрла и Рашбах поезд снопа остановился прямо посреди поля. Он уже не раз останавливался. И всегда приходилось ждать, пока паровозик наберет силу. Кочегар буквально но разгибал спины и был похож на черта. Но если на сто килограммов угля приходится тысяча килограммов грязи, жар проваливается через колосники и снопами искр вылетает в трубу, то дым день и ночь стоит над насыпью. По полям вдоль железнодорожного полотна, как раки, расползлись горелые плеши. Время от времени факелом вспыхивают высохшие сосны. И стоит паровозу остановиться на этом подъеме одноколейки, как у машиниста улетучивается последняя надежда прийти но расписанию.
В набитых до отказа купе люди чесали языки, ругались, жаловались. Седоголовый пожилой господин изрек:
– Русские демонтируют железные дороги. Вы, мои дорогие современники и соотечественники, быть может, в последний раз едете в поезде. Так что наслаждайтесь! Наслаждайтесь вовсю! – Вдруг он дотронулся до своей ухоженной серебристой шевелюры и вскочил: – Да что же это за кошмар такой…
Все взглянули по направлению его поднятой руки и безжалостно расхохотались. В багажной сетке перевернулся чей-то кувшин с сиропом. Господин был явно растерян. На него со всех сторон посыпались добрые советы:
– Может, кто-нибудь везет бидон керосину, сядьте-ка под него…
Вдруг все двери распахнулись. Людские волны покатились сквозь образовавшиеся шлюзы. Соскочили и пассажиры с буферов. Все гурьбой повалили к паровозу, и там уж дали волю своей ярости. Стоял жаркий июньский день. У людей кровь стучала и висках. Вымазанный как черт кочегар грозил короткой лопатой из паровозного окошечка:
– Сухая ложка рот дерет. Это и к паровозам относится. А ну, отступи!
– Неслыханно! – кричал какой-то холерический толстяк.
– Залезай сюда, – кричал в ответ кочегар, – супь свою злость в котел, деревянная твоя башка…
Смех, крики, взрывы ярости. Машинист, не менее черный от сажи, чем кочегар, спокойно чистит манометр.
– Эй, ты, пролетарий в воротничке, езжай, да поживее! – рычит толпа.
Теперь мишенью их ярости служит машинист.
– Небось, уголь русским сбыл?
Люди горланят вовсю. Тут машинист дает свисток. Вся долина полнится жутким воем. Он длится минуту, другую. Какой-то тощий и длинный как жердь человек, в обмотках и зеленой охотничьей шляпе, пытается взобраться по железной лесенке в кабину к машинисту. Но тут же летит вниз. Кочегар двинул его лопатой по зеленой шляпе. Жуткий вой вдруг оборвался. Во внезапно наступившей гулкой тишине раздается голос машиниста:
– Образумьтесь же, люди! Через час-два мы тронемся. Эти проклятые лентяи из Рашбаха должны были подать нам уголь, да, видно, решили средь белого дня подогреть себе на нем эрзацкофеек.
И правда, крикуны образумились, найден новый козел отпущения – проклятые лентяи из Рашбаха. Они с наслаждением поколотили бы этих проклятых лентяев, но до Рашбаха добрых полчаса ходьбы, а это не по силам их крикливой злобе. Машинист же хорошо знает: шахтеры из Рашбаха ни в чем не виноваты! На этой крошечной станции вообще не запасаются углем, только водою. Но нынче утром в Рашбахе сгрузили вагон брикетов для населения. Вот бы шахтерам конфисковать часть этого угля и на дрезине подкатить к паровозу; шутка ли, этот затор остановил движение на всем участке дороги, а ведь теперь колеса должны крутиться для нашей победы.
Кочегар слезает с паровоза, прижимая к груди лопату, и по шпалам направляется к станции. А тот, длинный, в обмотках, потерял где-то свою зеленую шляпу и прикладывает ко лбу носовой платок. Никто им больше не интересуется. Все крикуны ушли в тень. Несколько человек присоли на траву и начали партию в скат.
Купе проветриваются. В них никого не осталось. Невдалеке, на лугу, на треногах развешано свежескошенное сено. Мужчины и женщины забираются под треноги. Другие расположились на тенистой стороне железнодорожного полотна перед раскрытыми дверьми купе и приглядывают за своими вещами. Дети ловят коричневых и белых бабочек.
– А сколько ходьбы до Рейффенберга, Руди? – спрашивает Хильда.
– Часа два с половиной – три.
– Тогда пошли! – предлагает она.
– С нашими-то тяжеленными рюкзаками?
– Неважно. Я свой запросто снесу.
– Смотри, обессилеешь в дороге!
– А ты замечал за мной такое?
Руди идет в вагон и достает битком набитые рюкзаки. Хильда сшила свой из попоны, а он «организовал» себе почти совсем новенький, синий, из имущества бывших военно-воздушных сил. Руди очень рад предложению Хильды. Ожидание всегда для него мука, так было и в армии, но там он тупо покорялся необходимости. Теперь эту тупую покорность с него как ветром сдуло. Хагедорн этому и сам не рад. Что-то я стал нервным, думает он, совсем по штатски нервным, это не годится. А Хильда думает: его надо немного подбодрить. Лизбет сказала, что я должна его подбодрить. Она права. Когда он без дела сидит в углу, уставившись в одну точку, и на глазах с лица спадает, прямо жуть берет.
– Твой пиджак мы сунем под клапан рюкзака. Пошли. Руди: «Брожу я по луга-ам…»
– Хильда, мы пойдем не по шоссе, а по старой дороге.
Руди и Хильда провели в Рорене около двух месяцев, жили как молодая супружеская чета сельскохозяйственных рабочих на чердаке над конюшней Хеншке. А Лизбет Кале с ребенком переехала к старой матери Фольмера в крошечный домик с двумя моргенами земли. Жена Хеншке-Тяжелой Руки, бранчливая жадоба, после капитуляции и ареста своего старика вдруг стала елейно-ласковой и не раз и не два заклинала Руди и Хильду начать новую жизнь работниками на ее хуторе. Но нынешним нелегким временам, убеждала она их, жалованье четырнадцать марок в неделю Руди и десять с половиной марок Хильде, да на всем готовом, да кое-что натурой, – очень и очень неплохо. Она отведет им приличную комнату в доме. И обвенчаться им следует, вот ведь и пастор к ней уже наведывался, да и деревенских смущает их «свободная» любовь. Она высказала все эти доводы Хильде, благо та целый день была у нее на глазах – в хлеву и на кухне. (Заикнулась даже о возмещении.) Но Хильда ответила хозяйке то же самое, что и Руди:
– Мы работаем у вас, чтобы прокормиться. Но при первой же возможности вернемся домой, в русскую зону, в Рейффенберг.
Когда хозяйка заметила, что Руди разбирается в моторах, она передала ему тягач. До сих пор на нем сидел новый работник, хваставшийся, что он дальний родственник семейства Хеншке, а на деле – темная личность по фамилии Шолте; хозяйке он позволял называть себя Шолли. Ветрогон и пенкосниматель, он раздобыл для арестованного Хеншке адвоката, продувную бестию, и не слишком утруждал себя работой.
Да, американцы дали ход заявлению Германа Хенне и посадили бывшего ортсбауернфюрера в следственную тюрьму по подозрению в преступлении против человечности. Но Хеншке, падая с лестницы, сломал ногу, и теперь лежал в тюремной больнице; адвокату разрешалось его посещать столько, сколько он находил нужным. Хозяйка могла бы, конечно, нанять и других работников. В ту пору бездомных шаталось хоть отбавляй, они бы рады-радешеньки были работать у нее. Однако в ее попытках оставить у себя Хильду и Руди заключался глубокий смысл: Хильда могла бы выступить на процессе в пользу Хеншке. Конечно, хозяйка не собиралась раскрывать карты до поры до времени. Но будь она похитрее, то догадалась бы, что этот ее замысел давно разгадан Лизбет Кале и что ее работники тоже давным-давно все знают. Не зря же они целыми вечерами просиживают у этой «берлинской болтуньи», у «коммунистки Фольмерши».
Как ни хотелось Руди поскорее попасть домой, он опасался, что по дороге его схватят американцы и отправят и лагерь для военнопленных. У него не было необходимого certificate of discharge [26]26
Разрешения (англ.).
[Закрыть], требовавшегося для перехода демаркационной линии. Он был обладателем всего лишь обтрепанного, написанного от руки вида на жительство, выданного в роренской ратуше, на штампе которого явно соскребли орла со свастикой. Служебный пропуск Анны ему тоже но помог бы. Контрольные посты научились разбираться в этих фокусах.
Газет в Рорене не было. Однако гигантский людской поток возвращенцев, переселенцев, просто бродяг, мешочников, колоссальная волна человеческого горя, разлившаяся в ту пору по всей Германии и захлестнувшая деревню Рорен, что ни день приносила с собой кучу новостей. Какая-то женщина из-под Лейпцига, менявшая плауенские кружева на муку, рассказывала, что ее сноху поколотили в первые дни оккупации. Это звучало вполне правдоподобно.
Но Хильда спокойнейшим образом отрезала: нынче такого и в помине нет. Если это и случалось, то лишь в первые дни. И откуда у нее бралась уверенность? Верно, ее внушила Хильде Фольмерова мать, или Лизбет, или Герман Хенне с женой, которые часто приходили к ним в гости.
– Ветер, который оттуда дует, – сказал он Хильде по пути домой, – дует прямиком из Москвы. Я ничего но имею против русских. Я их знаю. Не раз и не два стоял у русских на квартире. Они мне, во всяком случае, больше нравятся, чем американцы, у которых от жира и ноги-то не идут. Но что тебя, Хильда, этот ветер выкрасил в красный цвет, это мне не по вкусу.
Хильда в ответ промолчала.
Одно странное обстоятельство пробудило в подсознании Руди смутное впечатление детства. Дело в том, что над диваном в каморке матушки Фольмер висел стенной ковор, который в гитлеровские времена она прятала между перекрытием и черепицей и спасла от двух домашних обысков. Ковер был плюшевый, на нем в ярких броских топах был изображен восход солнца на море, подводная лодка и матрос. Матрос, настоящий исполин, стоя на баке, взмахивал красным знаменем с серпом и молотом, а над его головой во всю двухметровую длину ковра тянулась надпись: «Вставай, проклятьем заклейменный!»
Больше двенадцати лет назад такой же точно копер он видел в Рейффенберге у Эрнста Ротлуфа. Его отец работал имеете с Эрнстом Ротлуфом на фабрике Хенеля, вместе они ходили на биржу труда, вместе дробили камни, вместе запасали на зиму дров в соседнем лесу. А потом вышла какая-то странная история с доктором Хольцманом, которую он, тогда еще маленький парнишка, никак не мог понять. С тех самых пор, с конца тридцать второго года, дружба между его отцом и Ротлуфом пошла врозь. Отец честил старого друга загибщиком и пустозвоном, крикуном, который решительно не желает помнить, что человеку нужны не только лозунги, но и хлеб. Отцовская неприязнь передалась во многом и сыну. В тридцать третьем Ротлуф исчез. Его забрали штурмовики.
Когда Руди увидел на стене у Фольмеровой матери этот ковер, перед его глазами, словно вызванный некой магической силой, вырос образ Эрнста Ротлуфа, образ человека, с которым ему запретили здороваться и с которым он и вправду ни разу больше не поздоровался. Было ведь что-то волнующее и лестное в том, что он сделался соучастником распри взрослых.
Руди никому ничего об этом не рассказывал, даже Хильде. По сравнению с ней он временами казался себе совсем старым. Со стороны Германа Хенне он чувствовал некоторый холодок. Хенне упорно разыскивал предателя, выдавшего Фольмера. Может, он злится, сбитая, что Хагедорн знает про Залигера больше, чем говорит? С Хильдой Хенне был много сердечнее. И псе же именно Хенне подал ему хорошую мысль. Однажды, браня на чем свет стоит американцев за то, что они посадили в Эберштедте бургомистром «реакционера-веймарца» и восстановили на работе начальника станции Райна, снятого решением всех служащих, он сказал, что ами, охраняя, как заправские овчарки, демаркационную линию у Фрейберговой лощины, никакого внимания не обращают на дорогу через Цвикауерскую мульду. Так оно и было. По этой дороге Руди и Хильда, минуя все посты, перешли в советскую зону да еще пересекли район, где не было ни американцев, ни русских; победители просто-напросто забыли его оккупировать.
И вот они уже в двух часах пути от дома! Руди ничего не знает о своих, а они, конечно же, ничего не знают о нем. Письма, которые он писал, оставались без ответа – надо думать, пропадали. Вот я и возвращаюсь с войны домой, думал он, – с тяжелым рюкзаком за плечами и с невестой на шее. Пять лет жизни я потерял, но жизнь все-таки выиграл, а это что-нибудь да значит.
В горах дороги, тропки вьются, теряются, снова вьются через вершины и хребты, спускаются под мосты и скалистые выступы в долинах, становятся невидимками в зеленой сумрачной теин ельника. И перед глазами открывается в сто раз больше быстро меняющихся картин, чем внизу на равнине, где все словно растягивается в длину и дороги уходят к далекому горизонту, будто ленивые ленты конвейера, зацепившиеся за край земли.
Хильду разбирало любопытство, и она все время шла на два-три шага впереди Руди. Он не протестовал и вдвойне наслаждался – давно не виданным ландшафтом и заодно девушкой, маячившей перед ним. Они шли по старой заброшенной дороге, которая брала свое начало в Богемии и подымалась в горы не крутыми спиралями, а почти неприметно вилась меж склонов, вверху поросших орешником, жасмином и бузиной, а пониже – кудрявыми рябинами и скрюченными ветлами; в гальке, которой она была посыпана, казалось, навек запечатлелись скрип колес, свист кнутов, ругань возчиков, приветствия рудокопов и пересуды встречных и поперечных. Мейсенские бургграфы понастроили вдоль этой дороги маленькие укрепленные замки, монастыри и сторожевые башни. Почти все они разрушились и исчезли с лица земли. Самыми жизнеспособными оказались придорожные трактиры.
Хильда шла легко, широким шагом, хотя ее рюкзак и весил ни много ни мало семнадцать с половиной килограммов. В нем лежала пшеница и круглый хлеб – последняя получка натурой от хозяйки. А Лизбет еще набила его доверху морковью и капустой кольраби. У Руди груз был еще тяжелее. Он настоял, чтобы Хеншке выплатила ему Деньгами только за две недели, а за шесть – натурой: мукой, сахаром и салом. Старуха бранилась, но он знал, чем ее умаслить. Он сказал ей, что на ее хуторе к ним относились очень человечно и порядочно, неужели она испортит это хорошее впечатление и напоследок обойдется с ними бесчеловечно. Она же знает, что у русских в зоне еще хуже с едой, чем здесь. При слове «бесчеловечно» хозяйку охватил ужас. Она надавала им продуктов, на которые в другое время никогда бы не расщедрилась. Матушка Фольмер на прощанье подарила ему откормленного кролика, который теперь, освежеванный, выпотрошенный, аккуратно упакованный, лежит в рюкзаке. Матушка Фольмер очень почитала Руди. Он частенько помогал ей на крошечном ноле и чистил кроличьи клетки.
– У тебя золотые руки, Руди, – говорила она. – Надо, чтобы и разум был золотой. Смотри, не очень-то расстраивай Хильду. Слышишь?
– Да я и не собираюсь…
– Помолчи, Руди, ты еще молод и знаешь только, чего нынче хочешь, не больше…
Вздор, подумал Руди. Вечно эти бабы поучают нашего брата. Если и Хильда примется за это, я просто сбегу от нее. Я отлично знаю, чего хочу.
По когда однажды матушка Фольмер достала из шкафа лучший костюм Герберта, коричневый, однобортный, из хорошей шерсти, а Хильда и Лизбет принялись обмерять его со всех сторон сантиметром, чтобы подогнать костюм по фигуре, он охотно разрешил им себя «поучать». Кроме конфирмационного, у него в жизни не было «выходного» костюма. Теперь он шел в новых брюках и белой рубашке Герберта Фольмера, а пиджак, заботливо сложенный Хильдой, лежал под клапаном рюкзака. Руди охотно захватил бы с собой одежонку старого Робрейта в качестве рабочего костюма, но Хильда решила, что это тряпье уже достаточно послужило. По правде говоря, она просто ревновала к подарку Анньт. Ведь Руди в первый же день безжалостно исповедался ей о ночи, проведенной с Анной. Тем самым вопрос был исчерпан. Он понимал, что Хильда не желает, чтобы даже такие пустяки напоминали ей об его измене. Впрочем, о своей любви к Лее новоявленный правдолюбец Руди Хагедорн ни словом не обмолвился. Об эту деликатную тему полностью разбились его добрые намерения. Каждый раз, когда он собирался заговорить, ему чудилось, что мертвая оживает. Нет, с этой детской историей, видно, еще не покончено. А говорить можно только о том, с чем ты покончил навсегда. Настанет день, думал Руди, и я все расскажу Хильде. Я расскажу ей это в Рейффенберге, когда буду окончательно убежден, что все так и есть и что Лея никогда не попадется мне навстречу на Дрейбрудерштрассе. Я расскажу Хильде обо всем еще до свадьбы. Она это заслужила. Она ведь тоже была до конца откровенна со мной, и ей случилось пережить тяжелое разочарование и еще много всякой всячины. Но как же это так? Когда мы ночью лежим рядом и она прижимает мою голову к своей груди и шепчет мне «Амос», у меня на сердце легко и радостно и я люблю ее крепко и честно. По когда наступает утро, меня каждый раз грызет мысль, что ведь это Лея должна была бы лежать рядом со мной и вот тогда действительно все было бы хорошо, псе… Нет, я справлюсь с этой чертовщиной, на сегодня, на завтра, на послезавтра и навсегда. Как это говорил доктор Фюслер? «Кто одолеет льва? Кто одолеет великана? Это совершит тот, кто справится с самим собой». Он еще почему-то говорил это по-средневерхненемецки. Нет, мне этого не осилить…
Хильда повязала на голову зеленый платок. Платье, чулки, ботинки на ней все еще черные. Она сказала, что снимет траур после свадьбы. Как подумаю, сколько нам еще всего нужно… Надеюсь, что с матерью она подружится. Хильда ведь иной раз как заупрямится. Ну, да со мной такие штучки не пройдут; это я ей сразу дал понять. Впрочем, когда я прав, она уступает, а большего я и не требую. Но и мать тоже упряма при всей своей доброте. Хочет, чтобы ей всегда уступали, даже если она неправа. Вот и найдет коса на камень. А станут они браниться, нам ничего не получить от матери – ни простыни, ни щепотки соли, ни доброго слова…
Интересно, смогла бы Лея тащить такой тяжелый рюкзак? Может, и смогла бы. В нынешние времена, когда все только и знают, что рыскать за хлебом, даже самые избалованные дамочки тащут на собственном горбу то, что раздобудут. А Хильда-то старается показать, будто и ноша и долгий путь ей нипочем. Вон как голову высоко держит, любуется лесами на склонах гор, так и пожирает глазами наш бурный Рашбах – недаром он здесь бьет, точно пожарная струя, – и кажется, еще собирается затянуть песню…
– Руди, что это там за развалины на лугу? От них веет романтикой.
– Твоя правда, Хильда, но я бы сказал, что от них веет древней романтикой, но новой, не той, которой вест от развалин этой войны, от обгорелой лесопилки, к примеру, мимо которой мы шли…
– Она похожа не то на церквушку, не то на часовенку.
– Верно. Это и была когда-то часовенка. О ней даже легенда сложена. Впрочем, у нас в горах о каждой развалине складывают легенды. Это выгодное дело. Иностранцы охочи до развалин и оставляют у нас свои денежки. А так как здесь, наверху, вечная нищета и старых развалин уже немного осталось, их стали создавать искусственно: руками безработных. Что правда, то правда. Потом, когда мы увидим Рейффенберг, я покажу тебе такие искусственные руины. Глаз отдохнет, глядя на них, после всех настоящих…
– А эти, вон там?
– Эти, Хильда, старые-престарые. Рассказывают, будто богатый хозяин шахт Каспар Шрек выстроил эту часовенку для себя и своих горнорабочих. Он был известный скупердяй и живодер, этот богач Каспар Шрек, да вот захотел успокоить свою совесть и задобрить господа бога благочестивым пожертвованием. Но когда дело дошло до торжественного освящения в день святого Иоанна и все обитатели гор были созваны на великое торжество, разразился скандал. Большинство приглашенных не явились. Богач Каспар Шрек оказался в своей часовенке одни с кучкой подхалимов и лизоблюдов. И вот, едва заиграл орган, он будто бы изрыгнул отвратительное, богохульное проклятье. Господь бог этого ему не простил. Не успел еще умолкнуть орган, страшная молния ударила в часовню, убила Каспара Шрека, и всех его приспешников, и священника, и служку и спалила дотла часовню. С тех пор эти развалины называют часовней нечестивцев. Красивая легенда, правда?
– Ты складно рассказываешь, Руди. Я этого за тобой не знала. Но чем же так хороша эта легенда?
– Тебе она не нравится?
– Не знаю, лучше бы в ней не упоминался господь бог.
– Ну и упорная же ты, Хильда. И что тебе господь бог дался! А главное, не связывайся с моей матерью в этом вопросе. Говорю тебе еще раз. Поругаетесь – мира в семье не сохранить, лопнет, как мыльный пузырь. И тебе у матери житья не будет…
Хильда ответила, что ни с кем не ищет ссоры, пока с пей никто ссоры не ищет. Но Руди подразумевал нечто вполне определенное.
– Если мы не обвенчаемся в церкви, мать выкинет нас из дому, голову готов прозакладывать.
Но Хильде сейчас совсем не хотелось пускаться в разговор об этом вопросе, так до сих пор и не решенном. Она попыталась отшутиться.
– Ты делаешь вид, будто наверняка знаешь, что я за тебя выйду.
Руди подхватил ее тон и попытался даже перещеголять ее:
– Верно, где сыщешь такого легкомысленного парня, как я. Бегаю за девицей, а у ней только и богатства, что платьишко да рюкзак. Придется, пожалуй, подумать…
Хильда, которая все еще шла на шаг впереди, вдруг остановилась, обернулась и, сверкнув глазами, спросила:
– Сколько километров ты уже бежишь за мной, бедняга. И с чего бы это, а? – Она рассмеялась.
– А ну, но очень-то задавайся, злюка! – огрызнулся и Руди, полушутя-полусерьезно.
Когда ему не приходил в голову подходящий ответ, он злился. Руди и думать не хотел, что окажется в положении своего отца, который целиком и полностью подчинился любовно-ласковой диктатуре жены. Отец и сам любил поворчать, но на мать никогда не ополчался, а если она очень уж расходилась, он только как дальний гром погрохатывал после молний, которые она метала. Но оба быстро успокаивались.
Да, Лее верный Гиперион-Руди подчинился бы охотно. Она была так величественно, так таинственно прекрасна. Быть ее преданным вассалом – значило в известной мере приобщаться к высшей культуре. Было ли и в Хильде что-то от женственной величавости и женственной таинственности? В ней сильно материнское начало, это верно. Но ведь детей можно заводить, лишь имея твердую почву под ногами. Хильда согласилась с ним, и, как ему казалось, слишком быстро. Сильная, рослая девушка, с покладистым характером и очень работящая. А на большее она и не претендовала. Высокие чувства ей недоступны. Чтобы брак оказался счастливым, он должен будет внушить ей библейскую заповедь: жена да прилепится к мужу своему. Что ж, это нормально, а все нормальное, вероятно, и есть самое лучшее. И Руди недвусмысленно дал ей ото понять.
Однажды, примерно на четвертой неделе их пребывания в Рорене, они сильно поссорились, причем на карту было поставлено все: их любовь, их будущая совместная жизнь. Но Руди именно этого и хотел: чтобы все было поставлено на карту, пусть Хильда раз и навсегда узнает границы его любви.
Спор разгорелся но пустяковому поводу. Как-то субботним вечером Хильда решила постирать белье и попросила его развести огонь в печи. Руди принялся за дело, но ни чего у него не получалось. Печь отчаянно дымила, и Хильда приоткрыла дверцу топки. Он снова захлопнул ее, за явив, что эта дверца у всякой печи должна быть закрыта. Хильда ответила, что, разжигая такую печь – без настоящей дымовой трубы, а только с вытяжкой, – дверцу топки надо оставлять приоткрытой. Руди, и без того злой из-за своей неловкости, разъярился:
– Печь есть печь! – заорал он.
По Хильда торопливо ответила:
– Нет, Лизбет говорит, что эта печь…
Тут его терпенье лопнуло, и Руди, этот, так сказать, «предварительный супруг», прошипел:
– Лизбет говорит! Фрау Фольмер говорит! Хенне говорит! Все, что они говорят, для тебя свято! Все, что говорю я, – гроша ломаного не стоит! Ничего себе рассуждения! Тогда отправляйся к своей Лизбет! Организуйте с ней союз разумных идиоток!..
Возмущенная и испуганная Хильда убежала, не вернулась ни к вечеру, ни к ночи. Сердясь и рыдая, она рас сказала все Лизбет и матушке Фольмер, и те оставили ее у себя. Всю ночь Хильда, не смыкая глаз, ворочалась рядом с Лизбет. Когда в каморке забрезжил рассвет, Хильда встала. Она хотела, сделав свою работу в хлеву, вернуться домой. Но Лизбет ее предупредила – если уж вернешься, значит навсегда. Нечего сновать туда-сюда, ничего из этого хорошего не выйдет. И добавила:
– Ты должна уважать себя, Хильда. Вы еще не поженились. Дай ему сразу почувствовать, кто ты есть, он еще себе локти кусать будет за то, что тебя обидел. Довольно уж ты мыкала горе. Ты и без пего пробьешься в жизни. Нынче немало женщин живут самостоятельно, и беда дли них оборачивается добром, то есть самостоятельностью. Ты вот разве что вспылишь, когда замечаешь, что он хочет тебя к рукам прибрать. А потом хнычешь ночь напролет. Что ж это значит… – Лизбет натянула чулок, – …да, что это, спрашивается, значит! Это значит – любовь, а любовь у нас, женщин, от самостоятельности не проходит. Вот что я хочу тебе сказать: некоторые щепки желают, чтобы их уважали как мужчин. Твой Руди к примеру. Раз ты его любишь, то беда невелика, если ты будешь малость поразумнее, чем твой господин и повелитель. Сунь ему в руки его скипетр, но придумай способ сделать так, чтобы он сам себя но башке стукнул, если вздумает поднять на тебя руку…
Подоив коров, Хильда поднялась к себе, включила кипятильник, заварила кофе, накрыла на стол, положила рядом с чашкой Руди три сигареты и все это тихонько, словно боясь его разбудить. А он делал вид, что спит сном праведника, потом встал и нехотя пошел за водой. Но уже по тому, как он отдувался и сопел умываясь, она чувствовала, что он до смерти рад ее возвращению. Ну, а затем взгляды их встретились. Сперва как будто и невзначай, будто равнодушно, но потом… потом наступило безумно счастливое воскресное утро. И если в это утро черная кошка перебежала дорогу деревенскому пастору, весьма строгому в вопросах морали, то уж, конечно, не даром.
Руди, который стоял сейчас рядом с Хильдой на старой дороге, Руди, который только что вместе с нею смеялся, вдруг поглядел на нее словно из дальней дали. Эти частые смены его настроений всегда пугали Хильду. Она подумала: кажется, я зашла слишком далеко, очень уж неловко выразилась; не надо было говорить, что он за мной бегает. Он ведь никогда и не прибежал бы. Он никогда не пришел бы к Лизбет извиниться передо мной. Всегда я первая возвращаюсь. А он считает, что это в порядке вещей, и когда я веду себя так, становится ручным. Но мне не надо ручного, мне не надо молокососа, разыгрывающего из себя мужчину…
– Ей-богу, незачем из-за таких пустяков сердиться друг на друга, – сказала Хильда. – Я же знаю, что ты никогда не бегал за мной, никогда и не побежишь, а я…
– Что ты?
– А я и не хочу мужа, который бы за мной бегал. Все равно как кобель за сукой… Далеко нам еще, Руди? Что-то ремни стали мне плечи давить. И пить я хочу до смерти…
– Скажи, ты такая умная или только прикидываешься умной?
– Ум мне, господин Хагедорн, в наследство от тетушки достался.
– Ты хочешь сказать, от тетушки Лизбет…
– Нет, от моей собственной тетки, – Хильда рассмеялась.
Но тут Руди сказал нечто совершенно неожиданное:
– Да, видно, твоя взяла.
Хильда растерялась. Она обеими руками сжала его голову.
– Нет, Руди, нет! Как это может быть, да мне бы этого и не хотелось… Руди…
Они потерлись лбами, как овцы. И дальше пошли уже рядом.
Руди знал, что на полпути между Рашбахом и Рейффенбергом есть старинный трактир «Веселый чиж». Он предложил завернуть туда и немножко передохнуть. Он знаком с хозяевами, может, те и без талончиков дадут им что-нибудь поесть. Но так как Хильду мучила жажда, он прежде всего повел ее к ключу в нескольких шагах от дороги под развесистой ивой. Хильда сбросила рюкзак, подставила лицо и затылок под прохладную струю и набрала полную пригоршню воды.
– Не угодно ли вот этого винца? – предложила она Руди.
Руди пил из ее рук и вспоминал о той путаной истории, которую рассказывал Анне… и пустые руки могла она протянуть мне, как прекрасную мраморную чашу; могла сказать: отведан, возлюбленный мой, небесной росы… А Хильда говорит: не угодно ли вот этого винца…
Хильда, сдерживая улыбку, сказала:
– Даже стаканчика нет у невесты, даже жестяной кружки – и той нету. Кто же такую возьмет?
Она рассмеялась. Но напившись, испытующе взглянула на него. Руди оставался серьезен. Его рот, выражение его лица, думала Хильда, могут многое сказать мне. В разговоре он способен солгать, но глаза его, игра мускулов на щеках, его губы лгать не могут. Вот сейчас у него рот чуть приоткрыт, он раздумывает, что лучше ответить, и опять глядит на меня из дальней дали. Как же, однако, это часто случается, как часто замыкается он в себе, как часто я не знаю, о чем он думает. Если он останется таким, не будет нам счастья, не будет у нас ни любви, ни брака. Ведь соединиться душой и телом можно, лишь соединив свои мысли. Придется мне запастись терпением…
– Руди!
– Известно ли тебе, что ты пьешь из королевского источника, Хильда?
– Я прочла об этом, Руди. От благоговенья у меня даже в животе похолодело…
Выражение отчужденности исчезло из его глаз. Оба они смотрели на бронзовую, уже позеленевшую табличку над источником, на которой стояло: «Здесь Е. В. король Фридрих Август Саксонский испил воды во время осенних маневров в год 1913 от P. X.» Тоненькая струйка текла из скалы, искусно сооруженной на высоте человеческого роста, в небольшую, тоже искусственную, каменную чашу. На обратной стороне этого пышного сооружения красовалась еще одна бронзовая дощечка с надписью помельче: «Народу и отечеству принес в дар Готлиб Бруно Хенель, фабрикант. Год 1928 от P. X.»
– Только благородные господа называют этот ключ Королевским источником, полублагородные зовут его Холодным компрессом, а простолюдины и просто – водопоем.
– Но ведь в двадцать восьмом году никаких королей уже не было? – удивилась Хильда.
Руди ответил, что хорошо помнит день торжественного открытия источника.
– Я был совсем маленький и убежал из дому. Было прелестное летнее утро, да еще воскресенье вдобавок. Отстояв раннюю обедню в церкви, мы с оравой мальчишек побежали за отрядом стрелков, за меховыми шапками, за зелеными шляпами с перышками, за серебряными топориками, барабанщиками и волынщиками. А господин Готлиб Бруно Хенель был капитаном стрелков. Он гарцевал впереди на белом коне, на его шляпе колыхался плюмаж, через плечо шла серебристо-зеленая перевязь, на боку блестела сабля, подбородок украшала окладистая борода, точь-в-точь как у кайзера Вильгельма. Не слезая с коня, он произнес речь, вызвавшую троекратное ура. Мы тоже дружно прокричали – ур-ра! А зеленые шляпы трижды выпалили в воздух из своих длинных ружей. То-то была красота. Но когда я явился домой, отец отдубасил меня за милую душу. Впрочем, на другой день и ему самому пришлось не сладко. Он в ту пору был мастером-чулочником на фабрике Хенеля, так вот его чуть не вышвырнули за то, что он не явился на празднество. Но он был не в одиночестве, многие рабочие фабрики не почтили своего работодателя. Их всех собирались уволить. Тут некий Ротлуф, коммунист, организовал сидячую забастовку на фабричном дворе. По меньшей мере половина первой смены приняла в ней участие, да еще подошел кое-кто из второй. Не прошло и часу, как господин Хенель рявкнул из окна, пусть-де люди занимают свои рабочие места. Вот как было дело, Хильда…