Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
– Поначалу там, на юге, в краю «лимонных рощ и цвету», нам пришлось довольно круто, ведь туда устремились коммунисты со всего мира… Но, правда, благодаря превосходству нашей боевой техники и отличной выучке немецких солдат… Да, это еще были хорошие времена! Я помню, как наши летчики в щепы разнесли Гернику, а мы – я тогда был еще юным лейтенантом – получили приглашенье на празднование этого дня в испанское офицерское казино в Виллафранке. Там ко мне вдруг пристал некий капитан Жуан, о, он недаром носил это имя, потому что был дон Жуаном до мозга костей. Этот малый с горячей кровью, как большинство испанцев, пожелал стреляться со мной из-за одной прехорошенькой сеньориты. Я сказал: «Mi capitano, это не слишком-то caballeresco, из-за подобной особы!..» Вот мы и порешили бросить монету, кто первый ее… Капитан назвал это pontificar, то есть «по-епископски», «полагаясь на суд божий», как объясняется это слово в испано-немецком словаре. Ему выпало быть первым… Впоследствии он женился на провинциальной даме, стоившей несколько миллионов. Нынче он procurador general – генеральный прокурор и частенько мне пишет…
Майор, силившийся произносить согласные на испанский манер, хрипел, словно в горле у него застрял гвоздь. Внезапно гость его прервал:
– А что, если бы вы, господин майор, – начал он, остановившись в позе человека, приготовившегося к дуэли на пистолетах, – рекомендовали меня своим влиятельным испанским друзьям?
Майору, грубо вырванному из волнующих воспоминаний, понадобилось время, чтобы понять смысл сказанного гостем, и еще минута-другая, чтобы совладать со своей растерянностью. С плохо сыгранным спокойствием он раскурил сигару и раздраженно спросил:
– Значит, вы полагаете, что уже ничего поделать нельзя?
– Империя разваливается, господин майор… на время. Нам приходится думать о послезавтрашнем дне. И самое главное сейчас – сохранить наиболее активную и способную часть руководства, еще оставшуюся в живых.
Уставившись на гаснущий огонек спички, майор сказал:
– Под этим углом зрения, уважаемый друг, по правде сказать еще не до конца мною обдуманным, я, конечно, готов…
Гауптштурмфюрер поклонился торжественно, как школьник на уроке танцев.
– Покорнейше благодарю, господин майор! Я думаю, у господина майора найдется применение подлинному Ренуару?
– Французский лимузин? Какой мощности мотор?
– Нет, картина. Оценена в долларах.
Разразившись громовым хохотом, майор извинился за свое невежество и, так как гость торопил его, сел за писанье рекомендательных писем. Все они начинались словами: «Ваше высокоблагородие, досточтимый друг!» и, поставив подпись (он, конечно, не забывал должность и поенное звание), скреплял ее служебной печатью.
Гауптштурмфюрер достал из своего толстого кожаного портфеля картину, обернутую гофрированным картоном й перевязанную бечевкой:
– Вы можете неплохо ее продать. Я ее не сиял со стены, а получил за одного заложника. – Майор, ни слова не говоря, небрежно сунул картину в ящик письменного стола. Когда же он собрался откупорить вторую бутылку мартеля, оказалось, что гость страшно спешит и больше задерживаться не может.
– Я захвачу только своего шофера, все остальное в вашем распоряжении. Надеюсь, я еще успею выехать из Фюрстенфельдбрука. Ждите посылки с лимонами и не потому, что вам не хватает витамина «С». Пусть родина знает, что орлы наших знамен улетели на чужбину и вернутся…
Майор выразительно поднял руку для приветствия «хайль Гитлер» и слегка заплетающимся языком проговорил:
– Постараюсь продержаться, покуда орлы меня не кликнут…
Ему очень хотелось узнать, сколько можно взять за картину, но спросить он постеснялся.
Адъютант командира, обер-лейтенант, призванный из запаса, младший компаньон экспедиционной конторы в Ганновере с широкой сетью отделений, хотел защитить Залигера от опасного обвинения Корты. От этого Корты за километр несло высокомерием. К тому же адъютант провел немало приятных вечеров в бунгало Залигера, кот недавно, например, когда тот пригласил штабных девиц из Галле. То-то было здорово! Ну можно ли, чтобы такой парень погиб из-за доноса? Однако благие намерения адъютанта были несколько поколеблены всезнающим начальником связи.
– Имей в виду, – сказал он. – что господин Залигер заслал парламентарием к противнику своего доброго рейффенбергского приятеля. Вы меня не троньте, и я вас не трону. Он же отлично знает, что за эту оборону мы будем расплачиваться собственной шкурой. Его папаша – аптекарь. А эти люди чего только не придумают. Ах, да что там, уже не стоит рисковать головой, мы переходим к штыковым боям, значит, каждый бьется за себя…
Итак, адъютант принял решение держаться в этом деле, по мере возможности, благожелательного нейтралитета. К вящему его изумлению, командир не взорвался, ознакомившись с рапортом Корты. Этот прирожденный холерик, этот упорный последователь стратегического девиза «продержаться!» ограничился тем, что сказал:
– Империя разваливается – на время, конечно. Залигер скорее пригодится нам, чем Корта.
И тут же спросил, есть ли свободные машины, кроме легковой.
– Только артиллерийская мастерская, – отвечал адъютант.
– Пусть на эту машину погрузят пещи офицеров, и мы сегодня же отправим ее.
– Куда, господин майор? Ее запас хода ограничен, ведь она жрет горючее, как истомившийся верблюд воду.
– Вам, компаньону экспедиционной конторы, должно быть, известны места, где можно кое-что надежно укрыть.
У адъютанта в этой местности имелся клиент, на которого можно было положиться. Вопрос не явился для него такой уж неожиданностью. Но он притворился, что перебирает в памяти имеющиеся возможности. Он и начальник технической службы дивизиона давно уже состояли в деловых отношениях с этим человеком. Инвалид, бывший антиквар, он владел еще и птицефермой. Под толстым слоем куриного помета там уже давно хранились ценные запчасти для автомашин, электросверла, слесарные инструменты, автопокрышки и прочие драгоценности. Наконец адъютант припомнил имя «надежного клиента». Майор поинтересовался, смыслит ли этот человек что-нибудь в картинах.
– Вряд ли, господин майор, разве что в водонепроницаемой упаковке таковых.
В конце концов они друг друга поняли. Адъютант должен был самолично сопровождать машину. В путевке стояло «Транспортировка поврежденных во время воздушного налета двадцатимиллиметровых орудий в дивизионную артмастерскую».
Уточнив с адъютантом все детали, майор стал диктовать ему приказ по дивизиону. Майор обращался к своим офицерам, унтер-офицерам и солдатам с такими словами:
«Камрады! В предстоящих боях вы должны нагнать страху на врага. Народ и фюрер смотрят на вас. Исполните свой долг до конца. Господь бог не оставит наших храбрых батальонов. Бейтесь, покуда не обратите врага в бегство или трупы его не будут горами громоздиться перед нашими позициями…» Майор отвернулся. Он был потрясен пафосом своих слов, которые еще час назад произнес бы от души. Охрипшим голосом он приказал:
– Остальное допишите сами. Да здравствует фюрер и так далее…
– Слушаюсь, – отвечал обер-лейтенант и достенографировал что положено.
Растроганность начальника ему претила, хоть он и говорил себе, что этот человек начал служить в рейхсвере в 1925 году. Военная служба была его хлебом и его честью тоже. Но удивительно, если он пустит себе пулю в лоб, видя, что фирма обанкротилась. Этот эсэсовец, видно, вправил ему мозги, и надо же, чтобы именно он. Так или иначе, а в нас вновь ожил предпринимательский дух, глубоко гражданский, конечно. И он уже вполне уверенно и безжалостно проговорил:
– Надо моему клиенту уплатить хотя бы небольшие комиссионные. Как-никак он делит риск с нами пополам.
– Предложите ему этот драндулет – артмастерскую. Как он спрячет эту штуковину в корзинке с яйцами, это уж его дело.
Майору пришлось взять себя в руки, чтобы не обидеть адъютанта. Тот заметил, что кровь бросилась в лицо его командиру, и вышел вон.
В тот же самый час в деревне Рорен гестаповец повернул отмычку в дверном замке покосившегося домика, в котором жил Герберт Фольмер со своей матерью. За спиной взломщика в кожаном пальто с пистолетом в руке стоял Хеншке-Тяжелая Рука. У калитки маячило еще одно кожаное пальто и бургомистр, человечек, скрючившийся от страха. Арест должен был быть произведен незаметно. Машина гестапо ждала у въезда в деревню. Водитель получил указанье подъехать ближе только по сигналу карманного фонарика.
Герберт Фольмер спал одетый в кухне на деревянном диване, на который был брошен мешок с соломой. Сразу же после ухода от командира зенитной батареи он подумал, не лучше ли ему провести эту ночь у Германа Хенне в Эберштедте. Герман приютил бы его. Но нет, так не пойдет. Он, Фольмер, выпущенный из концлагеря, не имеет права подводить товарища. Его разбудил пронзительный крик в комнате матери. Когда он открыл глаза, они уже стояли перед ним. За стеной хрипела старуха, так, словно у нее шла кровь горлом. Поздно, уже ничего предпринять нельзя. Прежде чем Фольмер успел полностью отдать себе отчет в случившемся, они надели на него наручники…
Фольмеру подумалось, что горечь жизни вкусом напоминает терпкий вермут. Он совершил ошибку, которой не ждал от себя. Вдруг сделался легковерен, поддался чувству, не проверив его разумом. Наивно решил, что у капитана-зенитчика еще сохранились остатки совести. Когда в конце 1943 года Фольмера выпустили из концлагеря будто бы за хорошее поведенье, но главное потому, что он был горнорабочим, у него хватило ума правильно расценить эту милость. Еще в лагере товарищи его предупреждали: «Они спустили тебя с цепи, чтобы ты учуял связи, которые сами они найти не в состоянии. Будь осторожен, Герберт…» Движение Сопротивления не задавлено. Фольмер чувствовал это по тому, как смотрели на него некоторые люди, горняки в шахте, женщины на улице пли в автобусе, даже совсем зеленые юнцы. Ни слова не говоря, они выражали ему свое уваженье. Но это, в конце концов, мало что значило. Он впдел и слышал еще многое другое, более конкретное: столкновенье вагонеток в шахте, саботаж, пропаганду, ловко замаскированную «под слухи», например, разговоры о провалившемся наступлении в Арденнах: «А я-то только на него и уповал…», разговоры о легендарной отваге и выносливости русских: «Они и в сорок градусов мороза не испытывают потребности в перчатках». А на рождество им была найдена первая листовка: «Не быть миру на земле и в человеках благоволению, покуда я еще жив! Адольф Гитлер.» Фольмер передал ее по начальству, почуяв, что поблизости есть шпики. Однажды Герман Хенне послал его чистить водоотливную штольню. Герман Хенне, некогда его лучший друг, видимо, поладил с нацистами и делал вид, что не замечает Фольмера. Когда же Фольмер потребовал, чтобы он дал ему еще двоих людей, Хенне проговорил прежним, знакомым, скрипучим голосом:
– Ты должен работать один, Герберт, и сегодня и вообще, в крайнем случае с военнопленными. – И ушел. С этой минуты Герберт Фольмер точно знал, что он не одинок. Партия жива.
Ему подчинили бригаду железнодорожных строительных рабочих – пленных французов, всего двадцать семь человек. После того как он проработал с ними около двух месяцев, к нему подошел один рабочий и сказал:
– Товарищ Герберт, у нас тут подпольная партийная ячейка из трех человек. Мы сделаем все, что в наших силах, для поддержания патриотического духа наших людей. Ты можешь нам помочь. У нас общий враг и общие цели.
Фольмер крепко пожал руку француза. В ответ на одни только красивые слова он этого бы не сделал. Но он уже неделями наблюдал за этим человеком, так как поначалу Робер показался ему подозрительным. Вид как у профессорского сынка, а утверждает, что он сельский учитель и сын телеграфиста. В том, что Робер не самозванец, Фольмер убедился по его поступкам. Никогда он не просился на легкую работу, в первые, особенно трудные, часы дождливых или морозных дней им никогда не овладевало отвращенье ко всему на свете, тупая вялость или упрямство, настроение, нередко приводившее к стычкам между французами и заставлявшее Фольмера своими командами подгонять и пришпоривать их. Робер говорил: «Не давайте холоду добраться до мозга или дождю испортить вам настроение. Разум, друзья мои, – это крыша над головой. Ну что скажет твоя мадам, если ты вернешься к ней с пустой, иссохшей башкой? А соседи что подумают? Фернан стал настоящей свиньей в немецком плену – да?..»
Герберт Фольмер стремился заставить себя каждый свой поступок сначала проверить разумом, никогда не давать чувству увлечь себя. И вот оказалось, что его все же сгубило чувство – легковерие. Сколько горя видел он сегодня, когда они тушили пожар в Райне, сколько горя прочитал в глазах девушки, нашедшей приют у Лизбет Нале. Когда она поднялась наверх, на чердак, и Лизбет познакомила их, нестерпимая боль снова пронзила его. Сердце разрывалось, когда девушка причитала: «Никто, никто ничего не может сделать, они все хотят погибнуть, все хотят погибнуть». Вот тогда-то он и пустился в путь на батарею, к капитану. Разум его протестовал против этой затеи. Необходимо было выждать еще несколько часов. Он поверил в доброе имя этого человека. В Райне говорили, что командир зенитной батареи не нацист и не солдафон. А как перепугалась Лизбет Кале, когда я сказал: «Пойду сейчас на батарею и постараюсь пробудить совесть капитана». – «Фольмер, – сказала она, – я но вправе вас удерживать. Будь у меня это право, я бы вцепилась в вас ногтями и зубами…» – А я возразил ей: «Лизбет, разве мы имеем право думать о себе?» – И она отпустила меня, отпустила без единого слова.
Когда они, толкая перед собой Фольмера, проходили по тесным сеням мимо комнаты матери, он крикнул:
– Мать, возьми Лизбет к себе в дом…
Хеншке-Тяжелая Рука был человек мстительный. Мстительность брала у него верх даже над трусостью. Сейчас ему представлялась возможность наконец-то отплатить этой женщине на чердаке, крикунье, отказавшейся на него работать. Все, кто жил под его кровом, будь то человек или скот, должны были служить ему. Когда кожаные пальто втолкнули Фольмера в машину, он с важным видом потянул за рукав одного из гестаповцев и шепнул ему, что эта свинья-коммунист путался и чесал язык с одной бабенкой, что проживает у него на хуторе, и бабенка через это знакомство – уж поверьте мне, уважаемый, – только через это знакомство сделалась политически неблагонадежной. Кроме того, – Хеншке-Тяжелая Рука подозвал скрюченного бургомистра, – ты сказал, Вильгельм, что звонили из полевой жандармерии нашему жандарму, правда, он уже две недели как призван. Да говори же, Вильгельм! – Он пнул бургомистра в бок, – Господам из гестапо будет интересно, тут обнаруживается целая цепочка, это ясно как день.
Бургомистр, отчаянно мерзнувший в сыром тумане, поспешил сказать, что с батареи в Райне сегодня дезертировал унтер-офицер, чья девушка живет здесь, в деревне.
– А девица, в свою очередь, – ретиво подхватил Хеншке-Тяжелая Рука, – стакнулась, и уже давно, со сволочью, которую вы забрали. Все ясно и понятно: у женщин можно много чего выпытать и о том, и о другом. Надо только их хорошенько расшевелить! Кто знает, не прячут ли эти шлюхи беглого пса у себя в постели. Мы должны действовать немедленно!
Гестаповец в кожаном пальто закурил сигарету. На его гладко выбритом лице появилось брезгливое выражение, словно этот безусловно надежный, но глупый ортсбауерн-фюрер уже успел ему наскучить. Хеншке-Тяжелая Рука заметил, но по-своему истолковал это выражение. Он решил, что гестаповцев все равно ничем не удивишь, и этот камрад уже обдумывает план действий. Ио тут он услышал, как второй сказал:
– Наше дело арестовать и отвезти куда следует. Прикажут мне, так я и деда-мороза выволоку из чащобы и доставлю по назначению. А допросы нас не касаются. У каждого своя служба. На кой черт нам сдались эти бабы!
Его напарник в кожаном пальто пошел было к машине, но Хеншке-Тяжелая Рука взбесился, стал махать своей клюкой и прошипел:
– Так вот как ты понимаешь служебный долг! Я знаю твоего начальника, слышишь! Еще по службе в черном рейхсвере. В кавалерийском корпусе вместе служили. Одно мое слово и…
– Что ж, в таком случае пошли в ближайший ресторан, – пробурчал кожаное пальто и велел своим коллегам с машиной дожидаться у выезда из деревни. – Может, еще подберем парочку пассажиров…
Герберт Фольмер не все слышал, но схватил смысл разговора. «Как бы я был счастлив, – думал он, – привести Лизбет в свой домишко. И мать на этом настаивала. Но я этого не сделал, потому что всегда могло случиться то, что сейчас случилось. Не хотел я запутывать еще и ее, Лизбет… Хеншке, вот мерзавец, доведись мне только еще встретиться с тобой…»
Машина проехала мимо двора Хеншке и под окошком чердака. Фольмер заметил, что в нем темно. Одна из ставен была закрыта. Я к ней приделал пружинку, чтобы сама захлопывалась. Лизбет говорила, что любит спать при открытом окне. Хильда собиралась сегодня ночевать у Лизбет. Но эти уже пошли к вам… Ах, беда, что люди больше не умеют себе помочь…
По пути Хеншке-Тяжелая Рука разработал тактический план:
– Ты, Вильгельм, сначала будешь говорить о дезертирстве, потом мы выскочим из засады и огорошим их вопросом, какого рода разлагающую пропаганду вел этот Фольмер, отвечайте точно и подробно. И если эта сволочь наберет воды в рот, я из них такие звуки выколочу, будь я не я…
Набалдашником клюки Хеншке-Тяжелая Рука стукнул в дверь чердака. Дрожавший от холода бургомистр прокаркал:
– Откройте, именем закона, откройте!
Гестаповца это развеселило. Хеншке, не в силах дождаться, покуда им откроют, спиной навалился на дверь. Он-то знал, что доски, из которых она сделана, гнилые и петли приделаны кое-как. Дверь тотчас же распахнулась. Внутри около двери имелся выключатель. Хеншке нащупал его впотьмах. Тусклая лампочка на средней балке скупо осветила помещение.
Лизбет Кале, спавшая на соломенном тюфяке возле плиты, уже вскочила. Она стояла в длинной полотняной рубашке, еще не очнувшаяся от сна, и судорожно сжимала ее на груди. Хильда и маленькая Гита лежали в кровати. Девочка от страха с головой забилась под одеяло и тихонько скулила. Хильда натянула по самую шею старое пальто, которым ее укрыла Лизбет, и всей пятерней вцепилась в него.
– Где вы спрятали дезертира! Подать сюда эту собаку, – дискантом заорал кособокий бургомистр.
Он двинулся прямо на Лизбет, которая увернулась от него, как от пьяного, и стал топтать ногами шерстяные одеяла на ее тюфяке. Лизбет заметила, что на нем старые башмаки с незавязанными шнурками, на которых присох навоз. Натоптавшись вволю, он разрыл солому и одеяла и не своим голосом завизжал:
– Глупо прятать здесь кого-нибудь. Мы все равно его найдем и тогда уж – да сжалится над вами бог.
Хеншке-Тяжелая Рука стоял, широко расставив ноги, у самой двери. Его левая рука и палка, упертая в ботинок, образовывали треугольник. Правая, напротив, была вытянута вперед, в ней он держал парабеллум. На его могучую «бисмарковскую» голову была нахлобучена старая коричнево-желтая чиновничья фуражка с промятым верхом. На нем был коричневый мундир и армейская шинель. Гестаповец в кожаном пальто грозной тенью высился за дверью, я темноте лестничного пролета. Бургомистр подскочил к Лизбет, его пронзительный голос звучал теперь потише:
– Вы сами накликаете на себя беду, укрывая дезертира. Этот мерзавец, наверно, наврал вам с три короба. Говорите, куда вы его спрятали? Это послужит для вас смягчающим обстоятельством.
Лизбет провела языком по пересохшим губам. Но вообще-то могло показаться, что она собирается плюнуть. Бургомистр, подняв плечи, как гном, обошел плиту, обнюхал углы, все время не спуская глаз с кровати. Затем, набравшись храбрости, он приблизился к ней:
– Вон отсюда! Тебе говорят! Слышишь, скотина!
Лизбет не пошла за ними, стояла все на том же месте.
Но когда она, наконец, заговорила, кособокий выпустил старое пальто, которое он схватил, пытаясь вырвать его из рук Хильды.
– Здесь нет никого, – сказала Лизбет, силясь не потерять самообладанья, – кроме меня, моего ребенка и девушки с хутора, у которой они сегодня отняли последнее, что у нее было. Вы нее сами знаете, господин бургомистр, у псе убили последнего родного человека, брата, который служил в Райне, в зенитной батарее. Он раза два сюда заходил. И всегда вежливо здоровался с вами. Эта девушка из хорошей семьи, господин бургомистр.
Бургомистр еще больше скособочился.
– Так, так, – прошипел он, – а может, это неправда? Придется вам встать, фрейлейн, и храни вас бог, если…
– Если вы требуете, чтобы она встала, надо же ей что-нибудь на себя накинуть. Выйдите на минутку за дверь, – сказала Лизбет.
Хешке-Тяжелая Рука злобно расхохотался.
– Больно ты хитра, красотка. Мы уйдем, а эта собака выскочит в окно. Неплохо придумано! – Он круто повернулся и направил пистолет на Хильду, – Вставай, девка! Раз, два…
– Как в кино, – заметила Лизбет.
– Придержи свой поганый язык, – рявкнул Хеншке.
Многоразличные чувства боролись в Хильде, и мысли молнией проносились в ее мозгу. Ей было страшно. И она хотела встать. Но думала, что Хеншке все же не выстрелит. Просто он хочет посмотреть на меня раздетую. На мне ничего нет, кроме короткой нижней юбки. Он уже по раз меня подстерегал. Нет, ни за что не встану. Лизбет меня выручит. А Руди, Руди сбежал. Он меня послушался, и он ко мне вернется. Жгучая радость охватила ее, на мгновенье даже затмившая страх: а удалось ли ему скрыться? Хильда чувствовала, что страх, леденящий кровь, который охватил ее при этом внезапном вторжении, начинает растворяться и вместе с возвращающимся животворным теплом в ней растет уверенная, страстная ненависть к тем, кто тщится поймать Руди. Нет, я не встану по доброй воле, не встану. Пусть бьют. По доброй воле я уже никогда для этих людей ничего не сделаю, даже пальцем не пошевелю. Пусть бьют…
– Итак, даме не угодно встать, – издевался Хеншке и вдруг прорычал голосом, словно из громкоговорителя, так он рычал по деревням: «Победа пли Сибирь!», пли гнал на полевые работы военнопленных, – Встать, не то пристрелю как собаку!
Лизбет уже не могла сдерживаться:
– Вы хотите выгнать девушку из постели, потому что на ней ничего нет. Свинья вы, вот кто! Отсиживаетесь в тылу, а другие пусть за вас умирают!
Хеншке на мгновенье обомлел.
– Ага, заговорила, шлюха, – проворчал он, – все ей точно известно! С кем поведешься…
Лизбет поняла, что он намекает на ее отношения с Фольмером. Но нет, она не позволит забросать грязью то, что для нее свято. И она опять закричала не своим голосом:
– Вы не просто свинья, Хеншке, нет, вы трусливая скотина…
Это было уже слишком. Как разъяренный бык ринулся к ней Хеншке-Тяжелая Рука и занес палку над ее головой. Лизбет успела заслонить голову руками.
– Я тебя убью, проклятая, но сначала еще всю морду раскровеню. – Девочка громко заплакала под одеялом. Целясь палкой в голову Лизбет, Хеншке орал: – Я в мундире… Понимаешь, в мундире… Я тебя сейчас прикончу… Пистолет у меня заряжен… Но сначала я…
Гестаповец в кожаном пальто вдруг появился в комнате, обошел Хеншке, заученным, привычным движеньем выбил у него из руки пистолет и сунул себе в карман. Дрожа от ярости, Хеншке обернулся.
– Я имею право, имею право…
– Никто его не оспаривает, – отвечал тот. – Но ты хочешь убить человека, не дав ему даже рта раскрыть. Это глупо.
Тем временем Хильда выпрыгнула из постели, успев накинуть на себя старое пальто. Я должна помочь Лизбет, она же помогла мне… Перепуганная девочка лежала в кровати. Она боялась открыть глаза и только жалобно скулила.
Кособокий приложил два пальца к губам: ш-ш, ш-ш! И вдруг обеими руками стал ощупывать матрац, а потом даже сунул голову под кровать.
– Я бы заглянула еще в ночной горшок, – заметила Лизбет, потирая начинавший пухнуть локоть правой руки.
– Не перегибайте палку, дамочка, – строго сказал гестаповец.
– У меня и палки-то нет, зато вон тот, – Лизбет локтем показала на Хеншке, – только и знает, что лупить палкой всех, кто под руку попадется, все равно – человек или скотина. Ну, что я такого сделала?
– Каждый получает по заслугам, – прохрипел Хеншке-Тяжелая Рука и попытался опять замахнуться палкой. Но гестаповец в кожаном пальто сказал:
– А ну, пропусти-ка меня, друг сердечный, – отодвинул в сторону Хеншке, подцепил носком ботинка кухонный стул и уселся на него, вытянув ноги и засунув руки в карманы. Лизбет стояла напротив него, но в некотором отдалении. Он пристально на нее смотрел снизу вверх.
– Мы сейчас забрали некоего Фольмера. Вам этот тип знаком, дамочка?
Он прищурил глаза. Когда для допроса мало времени, надо сразу же огорошить допрашиваемого. Выстрелить в него неопровержимым фактом. И посмотреть, точно ли твое попаданье. Если жертва побледнеет, начнет кусать губы, с ненавистью на тебя взглядывать, растерянно улыбаться – словом, каждый признак, хоть на мгновенье противоречащий наигранной уверенности, уже равносилен признанию. Посмотрим, как держит себя эта особа…
Лизбет Кале понурила голову, но не перестала потирать руку. Как хорошо, думала она, что так нестерпимо болит рука и что мне можно ее трогать. Что бы я иначе стала делать под взглядом этого человека? Он смотрит на меня, как удав на кролика.
А удав тем временем думал: особенно глубоко этот факт ее не затронул. Она продолжает массировать себе руку. Будь это прямое попадание, она бы не вспомнила о такой ничтожной боли. В такие минуты люди забывают даже о смертном страхе. Или уж очень она прожженная бабенка? Одна из тех рыбешек, что проскальзывают сквозь наши сети? Нет, непохоже. Берлинская вертихвостка. Разбомбленная. Хворая…
– Вы в трауре, дамочка?
Он показал на черные блузку, юбку и чулки, висевшие на соседнем стуле. Потом глянул на свежевыкрашенные вещи на веревке перед окном и покосился на Хильду. Она стояла рядом с Лизбет у плиты. Девочка все еще тихонько ныла.
– Мой муж пал за великую Германию, – сказала Лизбет, не поднимая глаз, – он был награжден золотым Германским крестом.
Для женщины далеко за тридцать, конечно, из рук вон остаться вдовой, подумал гестаповец. Золотой крест не греет. Женщине хочется чего-нибудь теплого, даже если это коммунист. Мужчин на всех не хватает, черт подери!
– Вы, конечно, вели с Фольмером политические разговоры, а?
– Он сложил мне печку и вывел трубу в окно.
– А что он вам при этом рассказывал?
– Что зимой без печки холодно и что можно угореть за милую душу, если в печке нет тяги. И шоколад он нам приносил, шоколадные бомбы…
– Ну?
– Очень вкусные, господин…
Значит, и вправду прожженная особа. С моими примитивными методами допроса я из нее ничего не вытяну. Чтобы разговорить эту патентованную шлюху, нужен патентованный ключ или попросту дубинка. Прежде, ну прежде я бы уж не постеснялся ее стегануть. В Киеве у меня была дубинка с нарезкой. Иван, который эту нарезку делал, на своей шкуре ее и попробовал… А сейчас нервы у меня сдали, да еще девчонка воет – сил моих больше нет.
– Вы знали, что этот Фольмер сидел в воспитательном лагере?
Лизбет вскинула голову.
– Если б и не знала, так догадалась бы. Фольмер был по-настоящему воспитанным человеком, поприличнее многих, которые не сидели в этом… как его?., воспитательном лагере.
Это уже явная издевка. У Хеншке уши пылают от негодованья, а рука сжимает палку. Мне надо только мигнуть ему. Он знаком с командиром кавалерийского корпуса черного рейхсвера. Черт с ней, пусть он ее пристукнет. А кособокий пусть сунет что-нибудь в рот девчонке, носок хотя бы. Но он бесноватый. А я пока покурю.
Хеншке-Тяжелая Рука забрехал, как собака, спущенная с цепи.
– Я тебя прикончу. Слышишь! Я в мундире…
Лизбет заметалась по комнате. За печкой он ее настиг.
– Ах ты скотина, дерьмо… – Каждое бранное слово сопровождалось размашистым ударом палки. Девочка кричала так, что волосы становились дыбом. Кособокий прокрался к двери.
Крик ужаса вырвался у Хильды, она бросилась к Хеншке и кулаками стала дубасить его по спине.
– Ах ты дрянь, – зарычал Хеншке, изо всей силы занес палку и описал ею круг в воздухе. Удар пришелся Хильде по ребрам. У нее перехватило дыханье. Она упала. А тот продолжал избивать Лизбет методично, нещадно.
Когда она уже не сможет защищать руками голову, он ее прикончит, думал гестаповец в кожаном пальто, надо стараться курить, не затягиваясь, моя старуха каждый день мне это твердит…
Хильда подползла к плите и открыла чугунную дверцу топки. Если бы там еще сохранился жар… Господи, сделай так, чтобы там был жар, пусть я голыми руками схвачу его и швырну в глаза этому извергу, я брошусь на него, прежде чем он успеет опомниться.
Ага, девка рыщет в поисках головешки или горячих углей. Она схватит их голыми руками. Бабы, они это могут. В Каттовице одна такая закрыла рукой дуло моего автомата, чтобы я не стрелял в ее пащенка: «Не надо, умоляю вас, не надо!..» Но печка давно погасла. Зола уже холодная, малютка, холодная-прехолодная.
Лизбет больше не ощущала отдельных ударов. Казалось, дикий зверь терзал и рвал ее тело. Вот оно и пришло. Я знала, что скоро так случится. Сегодня, когда я входила с Гитой во двор, я знала, что так будет. Хеншке, стоя у водокачки, избивал русского. Недалек тот день, когда он и меня изобьет, подумалось мне. Я это знала еще в тридцать третьем году, когда отца уволили из трамвайного парка. Двадцать четыре года службы, под конец он уже был контролером и… пожалуйте, за ворота, новый закон о государственной службе, неблагонадежный элемент, социал-демократ. Надо было бы уже тогда распрощаться с жизнью. А теперь у меня Гита. Вон она зовет. Меня зовет. С Гербертом мы бы еще свет увидели. Я же здесь, Гита. Почему ты меня зовешь откуда-то издалека…
– Где мой пистолет? – прохрипел Хеншке. – Я сейчас ее прикончу. – Лицо у него было красно-синее, на багровой шее набрякли желваки. Человек в кожаном пальто оставался безучастным. Если б эта девчонка так не орала! С улицы послышались шаги, голоса, где-то хлопнула дверь. Неужто уже танковая тревога?
– Мой пистолет!
Хильда увидела, что Лизбет вконец обессилела, руки ее упали и простерлись на полу ладонями кверху. Туловище еще как-то держалось, затиснутое в угол комнаты. Голова склонилась на высоко вздернутое плечо. Под подбородком струились черные волосы с блистающими капельками пота. В эту блестящую черную копну стекали две тонкие струйки крови, хлынувшей из носу.
– Мой пистолет!
Гестаповец по-прежнему сидел не шевелясь.
– Хорошо же, я ее и так прикончу!
Палка, набирая силу, уже описала в воздухе широкий полукруг, но не опустилась на Лизбет. Хильда схватила с плиты ведро, до половины еще наполненное краской, и, прежде чем Хеншке успел опомниться, вылила ему на голову черную жижу. Хеншке изрыгнул проклятие. Глаза как перцем ожгло, рот свело от острой горечи. Он ничего не видел. «Соляная кислота!» – пронеслось в его мозгу. Его невестка, поссорившись с мужем, плеснула ему в лицо соляной кислотой. Он остался слепым. Хеншке выронил палку, ощупью сделал несколько шагов ио комнате, потом завопил, как скотина на убое. Черная, до неузнаваемости искаженная физиономия поистине сделала его похожим на черта в образе человеческом. Обхватив руками стропило, он перестал орать и жалобно заныл: