355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Шульц » Мы не пыль на ветру » Текст книги (страница 8)
Мы не пыль на ветру
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:34

Текст книги "Мы не пыль на ветру"


Автор книги: Макс Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 36 страниц)

Глава шестая

Пока что из приятной беседы и дружеской лекции на тему о верпом тоне, которую капитан хотел прочитать Руди Хагедорну за бутылкой абрикотина, ровно ничего не вышло. Под вечер командир дивизиона объявил боевую тревогу. Все, от командира батареи до последнего солдата, должны были в эту ночь находиться у орудий. Согласно приказу, две трети орудийных номеров находятся в полной боевой готовности, треть отдыхает возле орудий. В ближайшие часы батарее, возможно, придется вступить в бой с танками противника.

Залигер тщетно пытался по телефону узнать более точные данные о месте и направлении наступления передовых танковых подразделений американцев. Ни в штабе дивизиона, ни в штабе полка ничего толком не знали. Надежной разведки, видимо, вообще не существовало. Лейтенант из штаба, обычно располагавший наилучшей информацией, сказал ему: «Ами со своими жестянками километрах в тридцати от нас, азимут ноль восемь – пятнадцать. Если господа американцы будут как следует нажимать и по пути не наткнутся на какие-нибудь камешки, через полчаса они будут здесь. Тогда вам каюк, господин Залигер.

Старик поехал на рекогносцировку, в машине три фаустпатрона и шесть пачек таблеток для успокоения нервов. Пока все!»

Что ж, какая-никакая, а информация!

С момента объявления боевой тревоги в сердца люден, все равно – молодых солдат или немногих старых вояк – закралось неусыпное беспокойство. Из бараков хоть и выносили мешки с соломой, стаскивали их в траншеи, а над койками натягивали брезент или же устраивали крышу из досок, засыпанных землей; никто из тех, кому было положено отдыхать, не ложился спать. Люди толпились в орудийных окопах, стояли, прислонившись к холодному металлу лафетов и стволов, подняв воротники шинелей и глубоко надвинув каски, так что белки глаз призрачно светились на затененных лицах. Одни говорили приглушенными голосами, словно громкий говор мог выдать расположение батареи, похвалялись своими подвигами или отпускали грязные шуточки, другие молчали, как воды в рот набрав. Они смотрели на готовые к открытию огня винтовки, лежавшие на бруствере, на тускло блестевшие в лунном свете латунные гильзы и на выкрашенные черной краской головки противотанковых снарядов, уже вынутых из ящиков и приготовленных к бою. В бинокли или невооруженным глазом, но все смотрели на запад, прикладывали ухо к земле, то и дело курили, рукой прикрывая огонек, и чаще обыкновенного наведывались в отхожее место.

Возле тринадцатого орудия кто-то запел жеманным тенорком: «Этой ночью или никогда…» Наверно, они там запаслись спиртным! Но другой голос вдруг зашикал на певца: заткнись, старик! Но окраине населенного пункта на позиции шли остатки стрелковой роты. Слышно было, как позвякивает шанцевый инструмент, как рушатся сорванные заборы, как жужжат пилы, спиливая деревья, и как старухи причитают над своими искалеченными садиками. Однажды до огневой позиции донесся похотливый женский визг и гортанный смех мужчины. Над ратушей в Райне время от времени появлялся неяркий красноватый свет. В котельной, видно, развели огонь почище чем в аду. Наверно, жгут бумаги и документы. Временами сильной тягой из трубы выбрасывает снопы искр. На некоторых хуторах тоже дымят трубы, дым отчетливо виден в сером свете ночи. Оттуда доносится визгливый, отчаянный крик свиней, которых спешат зарезать для посолки. На западе изредка взблескивает что-то. Ночь шепчется, плачет, светится блуждающими огоньками. Как ночь в джунглях, она манит, таинственная и опасная. Легкий ветерок иногда доносит из отхожих мест запах хлорки.

Жеманный тенор у тринадцатого орудия не унимался. Всякий раз он силился излить свою тоску в чувствительных песнях и ариях, и всякий раз его прерывали. Сейчас он затянул «Три лилии»: «И если я умру сегодня, – пел он, – то завтра буду мертв». На сей раз он все же понизил голос, но по-прежнему заливался, как соловей… Расчет, тремолируя, подтянул: ла-ла-ла-ла…

Люди пели, потому что глушить в себе песню уже не имело смысла. Теперь к ним присоединился обер-фенрих. Фон Корта всегда был первый там, где пьют. Если в орудийном расчете шла по кругу бутылка, значит Паганини уже не стоило искать в другом месте. На алкоголь нюх у него был как у легавой собаки. Но его появление никого не радовало. Он выпивал львиную долю водки и не умел сходиться с людьми. Если кто-нибудь позволял себе хоть чуть-чуть его поддразнить или обойтись с ним фамильярно, он, хлопая в ладоши, орал: «Ложись!» Иной раз случалось, что пьяный, упав на лицо, вышибал себе передние зубы. И напротив, Корта дружелюбно ухмылялся, когда собутыльники прославляли его уменье пить не пьянея или еще каким-нибудь образом «лизали подошвы его сапог», как он любил выражаться.

Залигер, находившийся в самом центре батареи, у прибора управления огнем, испугался, что в этой ситуации обер-фенрих допьется до сверхъестественного героизма. Поэтому он предложил Корте пройти вместе с ним по огневой позиции и проверить исправность связи с орудиями. Корта распрощался с собутыльниками, крикнул одному ефрейтору, кстати сказать, тому самому, что пел чувствительным тенором:

– Извольте правильно надеть каску, тоже мне тип!

«Типом» он титуловал всех без исключения, когда приходил в бешенство. Сейчас он взбесился из-за того, что Залигер не только оторвал его от выпивки, но вдобавок объявил для всей батареи «сухой закон».

Во время обхода, протекавшего в полнейшем молчании, Залигер и Корта вдруг услыхали на дороге, идущей и Райну с западной стороны, приближающийся шум моторов. Капитан мгновенно вскочил в орудийный окоп, застегнул на шее ларингофон и приказал командирам выдвинутых вперед орудий при появлении танков противника немедленно открывать огонь. Корта тут же ринулся к орудиям, не желая упустить возможности увенчать себя лаврами. Командиры орудий, и среди них Хагедорн, поочередно докладывали Залигеру:

– «Антон» понял, «Берта», «Цезарь», «Дора» поняли…

О появлении цели первым доложил Хагедорн:

– Немецкие машины! Три тягача буксируют счетверенные зенитные установки.

И вправду, вскоре все уже узнали эти небольшие вездеходные машины по тупым, скошенным радиаторам. Залигер почувствовал облегчение, но фон Корта еще пуще разъярился. Шутка ли, понапрасну пробежать без малого двести метров.

На высоте, где стояли четыре орудия, машины остановились. Из первой выпрыгнул высокий плотный человек. Фон Корта пошел ему навстречу. Минуту спустя он уже стоял перед гауптштурмфюрером СС – офицером в длинной шубе и в фуражке с серебряным орлом, под которым блестела мертвая голова. Между отворотами воротника красовался Рыцарский крест. К ярости обер-фенриха теперь добавилось еще и горькое воспоминание об уязвленном тщеславии. В свое время он хотел добровольцем вступить в войска СС, но был отвергнут, ибо выяснилось, что один из его предков взял в жены мадьярку, в жилах которой текла еще и цыганская кровь. Посему он ограничился сухим приветствием. Вернее, свел таковое к быстрому поклону и, представляясь старшему по званию, картаво – пусть знает, что перед ним отпрыск старого дворянского рода, – проговорил:

– Фон Корта.

Тот с усмешкой на него посмотрел и, ни единым движением не ответив на холодно-учтивый поклон, сказал:

– У вас, сопляк вы эдакий, кажется, все летит вверх тормашками. Так, что ли? Где ваш командир?

Обер-фенрих, уязвленный до глубины души, счел ниже своего достоинства продолжать разговор с этим «кабаном», как он про себя окрестил гауптштурмфюрера. Он повернулся на каблуках и в знак протеста вознамерился удалиться, не сгибая спины, прямой как свечка. Тогда гауптштурмфюрер в свою очередь повернулся к затянутому брезентом кузову машины и крикнул:

– Эй, ребята, здесь один вшивый зенитчик не желает с нами разговаривать! – Из машины тотчас же выпрыгнули четыре долговязых парня, которые с воинственным рыком, звучавшим, как: «Где эта скотина?» – не автоматами наперевес загородили дорогу обер-фенриху. Доведенный до крайней степени раздражения, Корта закричал прерывающимся голосом:

– Я отмежевываюсь от ваших методов, слышите, отмежевываюсь… Я буду жаловаться на вас вашему командиру.

Гауптштурмфюрер тем временем, засунув в угол рта сигарету, шарил в глубоких карманах своей шубы, ища спички, наконец он их нашел, с наслаждением затянулся и выпустил дым через нос.

– Ах, вот оно что? Еще где-нибудь зудит? – проговорил он, и вся когорта его телохранителей разразилась громким ржаньем.

Корта больше не протестовал и хотел уже только одного – ретироваться, но в какую бы сторону он ни повернулся, на него было направлено дуло автомата. Так продолжалось с минуту. Солдаты, выскочившие из двух других машин, от восторга хлопали себя по ляжкам. Обер-фенрих, как бы взывая о помощи, оглянулся на ближайшее орудие, но силуэты людей, метрах в десяти от него смотревших с бруствера, оставались неподвижны, среди них он узнал Хагедорна и преисполнился уверенности, что этот юбочник, эта подлая тварь, которого он так унизил несколько часов назад, теперь наслаждается зрелищем его собственного унижения. Он едва не захлебнулся от ярости.

Гауптштурмфюрер наконец приказал своим головорезам:

– Отпустите господина обер-фенриха, ребята, хватит с пего. – И затем, обернувшись к Корте: – Если вы соизволите вспомнить, я хотел видеть вашего командира…

Корта молча двинулся вперед, прямой как свечка, оскорбленный в своих лучших чувствах. Честно заявить спой протест – на это у спесивого дворянчика не хватило духу. Ярость, которая душила его, он жаждал выместить на свидетелях своего унижения – такова уж была его натура – и прежде всего на этом лупоглазом унтере. Повод? Ну, повод всегда найдется.

Разговор, вскоре после этого состоявшийся в блиндаже командирского пункта между Залигсром и кавалером Рыцарского креста, был суров и краток. Гауптштурмфюрер без предъявления какого-либо документа заявил, что командир корпуса, ответственный за подготовку полосы обороны армии, наделил его необходимыми полномочиями и поручил, используя расположенные в этом выгодном в оперативно-тактическом отношении районе «труднодоступные» скать: высот, создать на автостраде, имеющей очень большое значение, узлы сопротивления и опорные пункты, оборудованные для ведения круговой обороны на случай, если войска не смогут удержать фронт на всей его глубине; разумеется, для этого будут использованы псе средства и возможности. На замечание Залигера, что если, пропустив танки противника, они окажутся в окружении, то без боеприпасов, продовольствия и медицинского обеспечения они продержатся на этих «труднодоступных» скатах от силы дна три дня, гауптштурмфюрер повел разговор о тактике партизанских действий, о скором подходе из Баварии пре красно вооруженной армии, направляемой для деблокирования окруженных войск, и, наконец, о последней возможности во время этой малой войны глазом не моргнув взглянуть в лицо почетной смерти…

Вдруг Залигер почувствовал, что от этих – увы, столь знакомых – слов, за которыми, видимо, крылась безрассудная решимость, у него начался нервный тик, мелкое, непрерывное дрожанье кожи над бровями, который, как он заметил, иногда нападал на него после попоек. Чтобы скрыть этот признак полного нервного истощения, он пониже склонился над картой, которую тот, другой, расстелил на столе. На ней в центре района высот были нанесены три красных кружка – будущие «опорные пункты и узлы со противления», уже нареченные героическими именами: Крепость викингов, Вельфенштейн, Вотанова пещера…

– Сколько у вас осталось молодых солдат? – осведомился гауптштурмфюрер; ему самому было, пожалуй, около тридцати, хотя черные усики, торчавшие над верхней губой и подрагивавшие, когда он говорил, делали его старше.

– Около семидесяти пяти процентов, – отвечал Залигер.

– Что ж, неплохо. Нам как раз и нужны молодые волки. Любая война в конце концов решалась потенциалом молодой отваги, lie будь в 1918-м немецкая армия деморализована изнутри, не будь мертв дух Лаигемарка, ну да вы знаете, как это было… Вторично с нами такого не случится. Наша гитлеровская молодежь великолепно натренирована. Она-то и закроет образовавшуюся брешь.

Нехватка годов возмещается твердостью характера. Надо только умело руководить ими.

После того как Залигер определил координаты Вотановой пещеры – опорного пункта, удерживать который предстояло личному составу его батареи, гауптштурмфюрер вдруг спросил:

– Не замечали ли вы у людей вашей батареи каких-либо признаков усталости от войны? Скажите по чести, господин капитан! Гнилое мясо мы отсекаем. Сегодня утром мои ребята изловили трех охотников до привольной жизни, которые уже топали домой к своим лахудрам. Этих сволочей мы повесили на первом попавшемся дереве. «Прощай, Марн, моя красотка»… Я хочу знать…

Залигер старался сдержать предательское дрожанье над бровями и судорожно морщил лоб. Он заставил себя взглянуть прямо в глаза собеседнику и сказал:

– В моей батарее таких симптомов нет. За это я ручаюсь. Как обстоит дело в Райне – мне не известно. Ничего нежелательного я не слышал. – Между тем голос его срывался, словно у него пересохло в горле.

Гауптштурмфюрер помолчал секунду-другую, потом бросил пронзительный взгляд на Залигера и, отчеканивая слоги, проговорил:

– Вы лично будете отвечать за батарею, господин капитан, понятно?

Залигер хотел было сказать «вполне понятно», но промедлил лишнюю секунду, и тот продолжал:

– В бою мы вас поддержим огнем. Но если над позицией появится белая тряпка, мы вам такое устроим, что чертям тошно станет. Вы меня поняли?

Теперь уже Залигер не медлил с ответом. Да, он понял.

Гауптштурмфюрер сложил карту.

– Я вас проинформировал. Моя информация считается приказом. Хайль Гитлер! – и повернулся к выходу.

Высокий и плотный, он, нагнувшись, не без труда протиснулся в дверь блиндажа, одним махом взбежал по ступенькам и пошел назад к машинам, сопровождаемый своими четырьмя телохранителями, которых, видимо, из предосторожности прихватил сюда. Его длинная шуба развевалась на ходу.

Залигер тоже вышел, поглядел ему вслед. Ты дикий зверь, хищник, я издали чую твой резкий звериный запах. Но ты и прекрасный зверь. Если бы все мы были похожи на тебя, в Германии дела обстояли бы лучше. Он раскаивался, ибо опять впрягся в ярмо безоговорочного повиновения, что не арестовал человека, сегодня явившегося к нему в бунгало.

Когда к нему подошел обер-фенрих и рассказал о «неслыханной грубости» эсэсовского офицера, Залигер ответил:

– Мы с вами не при венском дворе, милейший. Там друг с другом обходились церемоннее. А мы сейчас готовимся жить в Вотановой пещере. Известная прелесть в этом, конечно, есть. Но говоря всерьез…

И он поставил Корте задачи в соответствии с только что полученным приказом. Под конец обер-фенрих заявил:

– Никогда я не смогу примириться с манерами имперских немцев, – других доводов против безумного приказа у него не нашлось.

И тотчас же снова начал разговор, хотя Залигер ни слова не сказал ему насчет «военной усталости», о новом унтер-офицере. По его мнению, с нытиками надо расправляться поскорее, один такой тип в состоянии деморализовать весь личный состав батареи… Самое правильное – подать на него рапорт по команде. Он еще подумает, не сделать ли это. Залигер молчал, полагая, что его молчанье в данный момент наибольшее благо для Хагедорна. Потом сказал:

– Прошу вас, Корта, возьмите на себя первое дежурство. Покуда еще не началась заваруха, мы можем сменяться каждые два часа. – С этими словами он пошел обратно в блиндаж.

Обер-фенрих, видимо, еще не мог взять в толк, что обстановка стала чрезвычайно сложной и бюрократия военных трибуналов уже переключилась на беспощадные законы военного времени. Тут судят на основании поведения солдата в последний день перед боем. Отличись Хагедорн в боях, предстоящих через несколько часов, и обвинение, выдвинутое Кортой, становится смехотворным. Да оно ведь и правда не более как смехотворное буквоедство.

Чтобы дать Хагедорну возможность достойно проявить себя, Залигер послал его на передовую. Поначалу он хотел оставить его при себе для особых поручений. Но это, конечно, еще больше разозлило бы Корту. С тех нор как в феврале пал Будапешт и русские пошли на Вену, а родовое владенье фон Корта, расположенное на венгерской границе, стало добычей пламени, в скудоумной голове обер-фенриха забрезжила мысль, что он поставил не на ту лошадь. С той поры его взбалмошность стала уже нестерпимой. Этот «славянин», как его прозвали офицеры, почел бы за счастье написать рапорт на каждого из этих «поганцев», рядовых и унтер-офицеров, всех сколом предать военному трибуналу за то, что они по глупости не сумели остановить войну у границ его фамильной усадьбы. Корта глуп и безмерно эгоистичен, думал Залигер, но не настолько глуп, чтобы раньше времени спрыгнуть с ошибочно выбранной лошади и сломать себе шею. Он и в Вотановой пещере, если до этого дойдет, будет варить свое вонючее месиво. Этим он привлечет к себе симпатии черного хищника, а там, глядишь, сживет меня со свету и примет командование. У меня лично уже не хватает сил на борьбу с разумом. Я это понял сегодня, когда ко мне явился тот человек в потрепанной синей куртке. В сумерках Вотановой пещеры любая разумная мысль будет казаться предательской, даже и не высказанная… Надо податься в кусты еще до ухода в пещеру. Но это исключено. Не могу я бросить батарею в трудную минуту. Разве что вместе со всеми перейти на сторону ами. Но и это исключено. Хищник нападет на меня со спины…

Капитан не мог уснуть. Вдобавок спанье на голом столе, с перчатками и противогазом в качестве подушки уже давно но тешило его романтическое воображение. Кроме пего, в блиндаже было еще два связиста, два обер-ефрейтора. Залигер приказал перенести коммутатор с телефонного узла сюда, в блиндаж командирского пункта. Думая, что «старик» спит, связисты шепотом беседовали о семейных делах.

– Моя жена родила четвертого, – говорил один, – никогда мы не хотели много детей и не вели себя как католики, ты меня понял? Но теперь – приезжаешь в отпуск и ни о чем другом не думаешь, а тут еще жена, как воск тает у тебя под руками…

– А мы все-таки сдерживались, – сказал другой, набивая короткую трубку. – Во время войны дети – невелика радость и для женщины тоже, лишний страх и ничего больше… А горя и без того хватает…

Первый отвечал:

– И пот – на тебе. Четверо! Словно четыре органных дудки. Смотришь каждый день на их фотокарточку и просто не верится, что они твои. Да ведь и правда, никогда нельзя поручиться, что именно ты отец.

– Так-то оно так, Ганс, – заговорил другой, – да никто еще не отдал приказа пуле не попадать и отца семейства.

– А жена, – живо перебил его первый, – думаешь, раздалась от четверых ребят? Ни капельки! Она и сейчас стройная, крепкая, как молодая девушка… Я должен уцелеть. У меня талисман – веточка мирты, которую она шесть лет назад приколола к моему жениховскому костюму. Ты веришь в талисманы?

Тот отвечал не без насмешливости:

– С четырьмя на шее женщине не так-то легко найти нового кормильца, да еще каменщика, который ей дом подымет. Не высовывай так башку из ямы, неровен час…

Хлопнул клапан коммутатора. Из штаба звонил начальник связи, тот самый лейтенант, который всегда располагал наилучшей информацией. Ему надо поговорить с обер-фенрихом, частный разговор. Связисты включили аппарат у прибора управления огнем. На коммутаторе разговоры по телефону слышны отчетливо.

– Алло, Корта, дружище! – крикнул лейтенант. – Последнее сообщение: русские занимают Вену. Сожалею, но это так. Напоминаю вам о нашем пари: две бутылки хеннесси. Честь имею… Да, кстати, и американской конюшне пала лучшая лошадь. Умер Рузвельт.

– Мне бы их заботы, – сказал телефонист с четырьмя детьми.

Его товарищ молчал. Залигер не мог видеть, что он предостерегающе приложил палец к губам.

Рузвельт… Какой Рузвельт?..

Вена сдана. Уже много дней они ждали этого известия. Корта держал пари, что город падет после дождичка в четверг. Там-де стоят старые императорские полки. Турки в свое время обломали зубы об этот город. Но сегодня тринадцатое апреля, надо же – тринадцатое. Залигер думал: кого в империи еще может тронуть то, что империя разваливается на части? Каждый теперь думает только о своем гнезде, о своей шкуре. Так он размышлял, покуда его не сморила дремота, насыщенная мучительными сновидениями.

Перед ним возникло лицо Хагедорна, все и мерцании, как крупный план в кино. У него и сейчас те же большие глупые глаза. Но радость встречи мгновенно гаснет в этих глазах. С чего бы? Он подает мне руку. Рука у пего холодная, чужая, пожатие ее пяло. Его ли это рука? Нет же, это рука Леи. Я стою с и ей перед высокой парадной дверью на Дрейбрудерштрассе. И держу ее руку в своей. Она холодная, чужая, пожатие ее вяло. Наверху старик Фюслер играет на виолончели. Окно отбрасывает желтое световое пятно на мостовую. Уже поздно, очень поздно для Леи. Должна же ты это понять, Лея, должна, должна! Вся моя карьера летит к черту. А я не рожден трагическим героем. Я слишком слаб для этого, Лея… Будь сейчас другое время, девочка моя…

Ты, по крайней мере, честен, Армин, но крайней мере честен. Нет, нет я не буду тебя целовать, пусти меня, пусти, слышишь? Ах, Армии…

В желтом световом пятне стоит человек, стоит не шевелясь. Это Руди. Надо к нему подойти! Наверно, он радуется. что мы свиделись вновь. Но радость мгновенно гаснет в больших глупых глазах Руди. Гаснет и желтое световое пятно на мостовой. Смолкает виолончель. Почему это Руди вдруг оказался у орудия? Куда ушла Лея? Она же только что стояла у высокой парадной двери на Дрейбрудерштрассе…

Залигер открывает глаза, бессмысленно смотрит на низко нависающие балки потолка. Издалека доносится голос второго телефониста: «Моя жена утонула под Готенхафеном. Мне это рассказала одна женщина из Кенигсберга. У нее двое детей, у этой женщины. А муж пропал без вести. Если он не вернется, я на ней женюсь. Опрятная такая женщина. А я работать умею. Скажи, ты что-нибудь смыслишь в электротехнике? Тащить провода – это же ерундовое занятие…»

И опять оба молчат. Капитан перевернулся на бок. Будь честен, Залигер. С Леей ты тоже был честен. Почему ты не оставил при себе Хагедорна для особых поручений? Почему ты не сказал Корте: вы занимаетесь ловлей блох! За этого унтер-офицера я отвечаю головой. Мы друзья с детства. «Славянин» бы поджал хвост. Трусливая собака! Когда проявишь твердость, он ворчит, но отступает.

Будь честен, ты не хотел близости Хагедорна. В его глазах ты прочитал упрек. Он не может тебе простить историю с Леей. Ты увел ее у пего из-под носу и был честен с ней, но потом позорно ее предал.

Будь честен, ты послал Хагедорна туда, где всего опаснее, к орудию, выдвинутому на шоссе. Если завтра ты узнаешь, что он убит, ты вздохнешь с облегчением. При этом известии ты почувствуешь укол в сердце, но все же вздохнешь с облегчением. Человек может стонать и одновременно вздыхать с облегчением. При этом он даже не кривит душой. Стон у него вырывается настоящий, и облегченье он тоже чувствует настоящее. И если когда-нибудь тебе скажут, что Лея умерла, у тебя в глазах потемнеет, но в то же время избавленье, как падающая звезда, прорежет ночь твоего страданья. И ты будешь молиться, чтобы она на небесах простила тебя, и будешь радоваться уверенности, что на земле она уже не очернит тебя ни перед людьми, ни перед твоей собственной совестью. Так уж устроен человек, продолжал размышлять Залигер. Он может найти себе оправданье в себе самом, потому что в нем живут две души. Более того, если у него достанет духа, он может поставить себя по ту сторону преступления и наказания. Я тоже вправе воспользоваться этим преимуществом…

– Храпит старик, – сказал телефонист, тот, который хотел жениться на жене пропавшего без вести, – и ничего не слышит.

Второй, у которого дома осталась жена и четверо детей, вытащил портсигар из нагрудного кармана и открыл его. Сигарет там не было, была только засохшая миртовая веточка, завернутая в целлофан.

– Когда я смотрю на нее, – сказал он, – я твердо верю, что теперь уж останусь жив. А вера – великие чудеса творит, Эрвин… – Его товарищ благодушно рассмеялся.

– Только твоих четырех ребятишек, надо надеяться, сотворил не святой дух, а ты сам.

В эту ночь Лея не могла уснуть. Она лежала в белоснежной больничной кровати. В палате было тихо и тепло, даже слишком тепло. В батарее – под большим окном – чуть слышно журчала пода. От темно-зеленого, гладкого, как зеркало, линолеума празднично пахло свежим воском. На столике рядом с кроватью Леи стояла ваза с яблоками и апельсинами. Волна тепла доносила до нее аромат фруктов. Со дня снасенья Лее псе время казалось, что сейчас рождество. Как светло, думала она, как светло, хотя ночные тени пробегали по комнате и даже ночничок не был зажжен. Но где-то за окном горели фонари. И окно не было затемнено. Мимо больницы то и дело проезжали машины с включенными фарами. Улица шла в гору, и когда машина брала подъем, световой клин на мгновенье ярко освещал палату. Тогда Лея отчетливо различала картину на стене – образ Марии из Изенгеймского алтаря, как ей объяснила добрая сестра Клементия. Из сияющего облака луч света падал на сидящую Марию. Лицо ее было светло, и по-земному счастливая улыбка играла на нем. Светилось и лицо ребенка у нее на руках, и одежда, обвивавшая ее колена. В дальней перспективе виднелось пурпурно-белое ложе. Зачем художник изобразил здесь брачное ложе Марии, думала Лея. Оттого что у нее такая земная и счастливая улыбка? Но о чем бы она ни думала, радость была ей чужда теперь. Она чувствовала тяжесть и покалыванье в сердце, холодный пот проступал у нее на лбу, руки дрожали. Лея приподнялась, так легче было дышать. Врачи велели ей лежать спокойно, запретили волноваться, уверяли, что она справится с «лагерной болезнью», как они называли ее состояние, снова расцветет. А сестра Клементия сказала, что года через два-три она, Лея, бог даст, родит ребенка. Врачи и сестры милосердия мастера утешать. Но мое дело плохо, у меня водянка в ногах, и вода идет выше, с каждым днем выше…

Лея откинула одеяло, села на кровати, спустила ноги, провела руками по исхудалым икрам. Суставы и ступня у нее распухли. Опухоль дойдет до сердца, думала Лея, она не опадает, а увеличивается. О, зачем вы еще терзаете меня надеждой! Освобожденье пришло слишком поздно. Вчера умерла Сопя, третьего дня Элиза, Мара, Лидия, Жаклина, псе они умерли уже на свободе. А как похвалялась Жаклина, маленькая парижская официантка: «Ну, хватит нюни распускать, allons! Жизнь вернулась. Через месяц я буду гулять по Rue Madeleine. Все будут на меня смотреть, оглядываться: о la 1а!» Не надо себя обманывать, ноги пухнут и пухнут…

На соседней кровати зашевелилась Франциска, товарка по лагерю, крестьянская девушка из деревни под Прагой, Францель, как все ее называли. Вот Францель – та выздоровеет, правда, она так исхудала, что тазовые кости проступают на бедрах. Но она живуча. У нее опухоль пошла на спад.

Франциска включила ночничок.

– Что с тобой, Лея, что ты делаешь? Тебе надо спать, много-много спать.

– Я сейчас усну. Ты не волнуйся. Мне вдруг стало так жарко…

– Ты плачешь, Лея? Почему? Теперь, когда все хорошо!

– Да, когда все хорошо! Потому что я глупая. Потуши спет, Францель, и спи, спи!

Ио Франциска встала и подошла к Лее. Ночная рубашка на ней была такая длинная, что ей пришлось ее приподнять даже, чтобы сделать два шага.

– Как подвенечное платье, – пошутила она и, усевшись рядом с Леей, накинула на плечи себе и подруге шерстяное одеяло. – Давай, Лея, помечтаем, как хорошо будет, когда мы вернемся домой.

Но теперь мечта становилась уже почти действительностью, и Лея не в состоянии была играть в эту игру, в трудный час так часто поддерживавшую женщин и девушек в лагере. Она плакала.

– Ах, я знаю, ты плачешь оттого, что у тебя нет больше твоих чудных волос! А я вот по своим не плачу. Не беда, новые вырастут, – сердилась Франциска.

Лея под одеялом приложила руку к сердцу и сказала:

– Говорят, что у мертвецов продолжают расти волосы.

– Но мы-то еще живые! Мы скоро поправимся. Ты должна этого желать.

– Не трать слов понапрасну, Францель, я сама знаю…

– Ничего ты не знаешь. Где твоя расческа? Сейчас ты у меня будешь красивая.

Франциска не стала дожидаться согласия подруги. Взяла из тумбочки расческу и щетку, встала на колени позади Лен и принялась осторожно расчесывать ее короткие взъерошенные волосы, в черноте которых уже поблескивали серебряные нити. Францель мурлыкала какую-то песенку, в которой Лея ни слова не понимала, смеялась и болтала, как заправская камеристка.

– Тебе надо пить побольше молока, Лея. Тогда грудь опять станет пышная и красивая. А на лицо класть творог. А волосы – так эта беда не велика, из маленьких кос быстро вырастут большие. Ну-ка, посмотри на себя! – Франциска сунула Лее карманное зеркальце.

Теперь уж Лея не могла не улыбнуться. За ушами у нее, как у маленькой девочки, торчали две коротенькие, туго заплетенные косички, «крысиные хвостики». Франциска тоже заглянула в зеркало через ее плечо и заулыбалась. У нее были точно такие же косички. По правде говоря, эта ребяческая прическа очень не шла к постаревшим и огрубелым лицам девушек, а ведь Лее было всего двадцать три года, Франциске – двадцать четыре.

– Мы с тобой похожи на линялых ворон, – заметила Лея.

– Кар-кар! – засмеялась Франциска. – Ну ничего, мы еще станем прехорошенькими птичками.

Но Лея вдруг сделалась серьезной, до ужаса серьезной.

– Если я все-таки выздоровею – вдруг так случится – я уже никогда не полюблю мужчину. Не могу. За десять месяцев лагеря я ни разу с тоской не подумала о мужчине, о ребенке, я хочу быть одна, одна на острове, где высоко растут пальмы, где дельфины играют в море, куда никто не может приплыть…

Франциска сердито покачала головой.

– Ну откуда у тебя такие глупые мысли…

– Я в этом не виновата. Мы не знаем, откуда берутся наши мысли, они – как пыль на ветру. Да мы и сами пыль на ветру…

– А я все время думала о Кареле, – сказала Франциска. – Наверно, он спасся. И не попал в лапы к фашистам. Он же был со мной. И еще я вспоминала о товарищах. Ты и не знаешь, Лея, что это значит: товарищи…

Лея села прямее.

– Если я выздоровею, я буду жить сама но себе. Никому не буду помнить зла и не хочу, чтобы кто-нибудь меня жалел.

– И любить не хочешь? – спросила Франциска.

– Нет, я больше не могу любить. Клянусь тебе, я…

Франциска вдруг обеими руками зажала рот подруге.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю