Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 36 страниц)
Руди забыл упомянуть, а может, он и не знал, что бравому национально мыслящему Готлибу Бруно Хенелю в результате сего верноподданнического деяния было присуждено звание почетного гражданина города Рейффенберга и вручен мандат в саксонский ландтаг. Сын же его стал фюрером первого отряда штурмовиков в их округе.
Что касается существа этой достопримечательной истории. то бронзовая дощечка лгала. Во время королевского привала все происходило весьма не по-королевски. Несколько саксонских гренадеров, очевидцев этой сцены, единогласно заявили: его величество, будучи пьян в стельку, свалился неподалеку о. т источника со своего коня. Под гром холостых выстрелов многих орудий господа из свиты подтащили его к бывшему водопою, где ключевая холодная влага, оросив затуманенное винными парами чело государя, привела его в чувство, и он ужо был в состоянии держаться на ногах. Подпираемый двумя адъютантами, король вознес хвалу прохладным струям как «истой усладе сердца» и при этом не замедлил добавить собственной «королевской водицы» в деревянный сток.
Руди рассказал Хильде и об этом; он удивился, что русские до сих пор не сняли таблички. В Рашбахе, проходя мимо взорванного памятника первой мировой войны, Руди разволновался. А теперь он разволновался из-за дощечки и заявил, что это не что иное, как равнодушие русских. Хильда предположила, что русские, возможно, только посмеялись над «хмельным ключом». Но Руди упрямо стоял на своем.
И пока Хильда взваливала на плечи свой рюкзак, он схватил камень и разбил обе дощечки. Он успокоился, только когда металлические осколки попадали на землю.
Хильда при этом вспомнила слова Германа Хенне: «Этого парня я в толк не возьму. Нынче он кричит – да здравствует! завтра – долой! Он проклинает капитана Залигера, бывшего своего друга. Но, поверь мне, в любую минуту за него заступится. А я готов поклясться, что наш Фольмер на совести у этого Залигера. Но нам никак этого не установить. Нет у нас доказательств. Гестаповский следователь покончил с собой, те двое, что увели Фольмера, исчезли. Бывший бургомистр Рорена что-то толковал насчет пушек, на которые хотел наложить руку Фольмер. Вот тут-то и надо искать связи. А Руди знает больше, чем говорит нам. Из ложно понятого чувства чести он покрывает старых соратников. Вытрави из него это ложное чувство, Хильда. Я даже так скажу: товарищ Хильда».
Это обращение, впервые в жизни адресованное ей, испугало Хильду. Хенне, его жена, мамаша Фольмер и Лизбет относились к ней в последние педели так, словно бы она уже окончательно примкнула к ним, к их партии. Нет, Герман Хенне, ты несправедлив к Руди. Он честно хочет начать порядочную жизнь. Я же вижу. Но ты несправедлив и ко мне. Я хочу целиком владеть им, а не отдавать ого твоей партии. Мне уже двадцать первый год пошел, пора к чему-нибудь притулиться в наши тяжелые времена. Я ведь совсем, совсем одна на свете… Я знаю, Руди человек ненадежный, у него все то так, то эдак. И он меня любит меньше, чем я его люблю. Но это уж другое дело. Наших мальчиков война ожесточила. Они заморозили свои сердца и стыдятся всякого проявления добрых чувств…
– Хильда! Ты всегда говоришь, что я того и гляди пробуравлю кого-нибудь взглядом.
– Я просто радуюсь, Руди, что тебе тоже осточертела вся эта прежняя морока…
Подходя к «Чижу», Хильда и Руди уже издалека услышали детские крики и смех. Трактира еще не было видно. Он прятался за живой изгородью белого шиповника и кустами сирени. По шуму и гаму можно было подумать, что там бассейн для плаванья. Правда, в «Чиже» и раньше всегда было шумно и весело, особенно по воскресеньям, когда туда приходили целыми семьями. Гутшмид, хозяин, был человеком с выдумкой, да и детей любил. В саду при трактире он устроил карусель и гигантские шаги. За эти развлечения ничего платить не приходилось, платили здесь только за еду. А взрослых он умел заманивать отличным овечьим сыром собственного изготовления и первосортным пивом. В хорошие воскресные дни в трактире было оживленно, как на маленькой ярмарке, и, случалось, разносчики даже предлагали здесь свой товар.
Но нынче была середина недели. Хильде и Руди по дороге попадались повозки, запряженные быками или коровами. Крестьяне ехали на покос или развозили по дворам солому.
Причина шума довольно быстро обнаружилась. Речонку Рашбах, протекающую за трактиром, перегородили чем-то вроде плотины из дерна, так что там образовался небольшой пруд. В этом пруду и вокруг него резвилась уйма детей, школьники всех классов. Среди них попадались и старшие ребята: пятнадцати– и шестнадцатилетние. Мальчишки постарше, нечесаные, с длинными гривами, скучливо сидели на лугу или загоняли в пруд тощих девчонок, своих сверстниц, а не то шлепками и руганью улаживали споры между малышами.
Пестрой вывески над дверьми трактира уже и в помине не было. По обе стороны входа были вкопаны два высоченных – выше конька на крыше – сосновых шеста, на которых развевались красные флаги. Их видно было уже издалека. Ничего особенно примечательного в этом не было. Красные флаги висели повсюду. Примечательна была надпись на новой вывеске, прибитой к шестам на высоте дверного косяка. Красными буквами по голубому фону на ней было выведено: «Детский дом имени Альберта Поля». На тех же шестах был прибит портрет в метр высотой, выполненный очень и очень по-дилетантски: портрет человека, именем которого был назван этот дом, и под ним следующая подпись: «Альберт Поль, с 1927 по 1931 год – учитель в Рашбахе, депутат ландтага, коммунист. За участие в движении Сопротивления фашизму казней 28 августа 1944 года».
Руди вспомнил, что мать писала ему на фронт о судьбе этого Альберта Поля. Воспоминания детства, давно позабытые, нежданно-негаданно всплыли в его сознании и завладели им. Когда отец еще был в дружбе с Эрнстом Ротлуфом, в их беседах часто упоминалось имя Альберта Поля. Они говорили о необходимости устроить дома отдыха для ребят из народных школ и о том, что пришло время начать кампанию за организованный отдых детей во время летних каникул. Альберт Поль пытался подвести законодательную основу под эти планы. Но это его франции не удалось. Призыв к социал-демократам и профсоюзам Рейффенберга совместно и на собственные средства создать детский дом отдыха также потерпел крах. Отец Руди сам высказался против этого предложения.
– Начнем с того, что в исключительных случаях можно обращаться в отдел социального обеспечения, но главное – школьникам пойдет только на пользу, если во время летних каникул они поживут в крестьянских семьях. Там они учатся работать, обеспечены питанием и вдобавок зарабатывают себе на зимнюю обувку, а осенью – еще и картофель на зиму.
На что Эрнст Ротлуф, горячась, возражал:
– От работы на хозяев, вареной картошки и снятого молока наши дети ни здоровья, ни ума не наберутся…
Но отца невозможно было переубедить.
Руди и Хильда присели на ветхую скамью у такого же ветхого столика на лугу против входа в дом и шестов с флагами. Они хотели хоть немножко передохнуть. Скамьи и стол сохранились еще с прежних времен и предназначались для путников, которым нельзя было задерживаться. Хильда вытащила из рюкзака несколько морковок, а Руди очистил их перочинным ножом.
Неожиданно, словно по чьему-то знаку, из леса показалась орава мальчишек. У всех рубашки навыпуск, подвязанные куском бечевки или шпагата. С криками и гиканьем волокли они огромные охапки хвороста, обмотанные телефонным проводом, и, добежав до дороги, припустились галопом, поднимая густые темные тучи пыли. Они приближались, крича, описывая круги и спирали, почти скрытые за клубами взметнувшейся ныли. По всей видимости, нм хотелось досадить чужакам, расположившимся в их владениях, или даже заставить их ретироваться. Ибо свой дикий танец они исполнили с особым усердием в непосредственной близости от Хильды и Руди. А какой-то парнишка из этой горланящей оравы смешно завопил ломающимся отроческим баском:
– Танки Роммеля в пустыне под Тобруком! Катитесь отсюда, шакалы вонючие!
Какая-то длинноногая и длиннорукая девчонка, тщедушная, но с дерзко-всезнающим взглядом примчалась с пруда в одном купальнике, бросилась животом на вязанку, завизжала:
– Хоп, хоп, а по то хлоп-хлоп.
Мальчишки сразу же ухватили ее за ноги и с ликующими криками принялись таскать взад и вперед по грязи, а один из них, подражая стону смертельно районного, вопил мальчишеским фальцетом:
– Санитары! Санитары! О-о-о, мне брюхо разворотило…
При этом они щелкали языком и молотили палками по земле, что должно было изображать канонаду.
Хильда, испугавшись, что белая рубашка Руди превратится в грязную тряпку, схватила его за руку и оттащила в сторону. Он покорно последовал за пей. По ее судорожно сжатым пальцам Руди понял, в какой ужас ввергли ее юные дьяволы. Он попытался успокоить Хильду:
– Мальчуганов интересуют только наши рюкзаки. Приглядывай хорошенько за вещами!
Но при этих словах он, точно так же как и Хильда, сосредоточил свои впечатления на чем-то чисто внешнем, несущественном, в главном же не сумел разобраться. Ему хотелось ворваться в эту ораву, надавать оплеух и кричать, кричать: вы же ни в чем не виноваты, птенцы желторотые, испорченные, невинные и несчастные…
Бегство чужаков вызвало взрыв насмешливого хохота. Ребята своего добились и теперь потащили хворост за дом, откуда доносился слабый мужской голос, на чем свет бранивший их, затем послышался звук, словно кто-то швырнул об стену тяжелым поленом, и снова взорвался грубый, безжалостный хохот.
– Бранится-то, кажется, хозяин, старик Гутшмид, – заметил Руди.
Хильда, все еще крепко держа его за руку, сказала:
– Они такие же, как и я, сироты войны. Я всегда думаю, что вот и Рейнгард мог быть среди них…
– Эти еще малы, – отвечал Руди. – Они не валялись в окопах, они непорчены немецкой кинохроникой.
Теперь вся орава снова сошлась возле шестов перед дверью. У всех в руках были дубинки, украшенные резьбой или выжженным орнаментом. Кое-кто из ребят курил. Они что-то обсуждали, косясь на рюкзаки, лежавшие у ног путников. Потом от них отделились трое самых старших и сильных. Зажав палки под мышкой и миролюбиво улыбаясь, они пошли через луг к Хильде и Руди.
– Будь с ними помягче, – умоляла Хильда.
Руди глядел поверх голов приближавшихся мальчиков глядел на облако пыли, повисшее над изгородью из белого шиповника, над кустами сирени и постепенно рассеивающееся. Но видел он нечто совсем, совсем другое. Он видел, как одна из колонн немецких самоходных орудий остановилась под палящим русским небом где-то между Бугом и Окой. Видел густое облако пыли, покрывавшее продвигающуюся на восток колонну и постепенно редевшее над березовой рощицей. Видел себя и своих товарищей. Кто разминал ноги, кто заливал бензин в машины, кто щелкал затвором или вспоминал вчера еще живых приятелей; все ждали обеда, все устали – чертовски устали. А потом – что за чертовщина! – откуда ни возьмись кинорепортеры из хроники. Камрады, отечество желает видеть своих героев! И тотчас усталые, грязные лица словно свело судорогой, судорогой героизма. Да и сам он почувствовал, как неожиданно разгладились у него морщины на лбу, посветлели глаза, подтянулась челюсть и сжался рот. Рядом с ним, прислонясь к гусенице самоходки, стоял Отто Зибельт, этот чудак в никелированных очках с вечно небритым подбородком, смахивающий на лешего. Отто сплюнул в развороченный песок и пробормотал:
– Ну, мой мальчик, вот и в тебе взыграл настоящий мужской задор, а? Эх, черт побери…
А когда объектив кинокамеры нацелился на них, Отто повернулся к нему задом, снял с самоходки лопату и спокойно отправился в рощицу…
Трое мальчишек тем временем остановились в непринужденной позе, похихикали и сказали:
– Дяденька и тетенька, мы бедные, несчастные сиротки, подайте чего-нибудь из рюкзачков…
А долговязый, узкогрудый паренек, со странно горящими глазами, добавил:
– Здесь пост таможенного досмотра справедливости.
Ситуация начинала забавлять Руди. Он сунул руки в карманы и шагнул к мальчикам.
– Видать, думаете, что вы чертовски сильные, а, сопляки?
– А вот заработаешь по роже, – ответил ему коренастый белобрысый мальчишка, у которого не было брови над правым глазом.
При этом он улыбался гнусно и хладнокровно, как завзятый хулиган. Минуту назад Руди готов был дать ребятам чего-нибудь съестного. Голодными они, правда, не выглядели, но в их возрасте всегда хочется есть. Теперь же этой готовности как но бывало. Нахальный ответ белобрысого взбесил его. И вообще, из парней с эдакими физиономиями в Пруссии штамповали военных юнкеров. Руди хотелось как следует вправить ему мозги. Но для этого надо оставаться спокойным.
– Эх ты, – сказал он, – хочешь дать в морду старому самоходчику, погоняла несчастный?
Простодушно улыбаясь и не вынимая рук из карманов, он подошел к белобрысому, неожиданно быстрым движением выхватил у него палку, воткнул ее в землю за спиной мальчишки и легонько двинул его рукой в грудь, да так, что тот, споткнувшись о палку, сел на землю. Двое других схватились было за свое «оружие», но громкий хохот Руди и плачевный вид шлепнувшегося приятеля сбили их с толку и заставили упустить подходящий момент. Правда, к ним уже подтягивались остальные, около десятка мальчишек, вооруженных палками, босоногих, в рубашках навыпуск. Белобрысый поднялся, бубня что-то про позор, который взывает к мщенью. Но долговязый узкогрудый парень, указывая на Руди палкой, сказал:
– Он старый самоходчик, – и тем смягчил враждебный блеск в глазах мальчишек.
– А мы «Банда Тобрук», – горделиво представился какой-то верзила.
Руди вспомнил о трех бутылках водки, о расчете орудия «Дора» и подумал: если им дать поесть, они, пожалуй, примут это за вступительный взнос и, того гляди, сделают меня атаманом. А там висит портрет Альберта Поля. Это же все чистое сумасшествие.
– Послушайте-ка, ребята, – сказал Руди. – Оставим «самоходчика» в покое. Это дело прошлое. Белая рубашка мне сейчас дороже, чем черная форменная куртка былых времен, можете мне поверить.
А Хильда, стоявшая рядом, добавила:
– Я тоже потеряла на войне родителей и брата. Я…
Она не успела кончить. Белобрысый прервал ее яростным криком:
– Мерзкие твари! Предатели!
Это слово мгновенно облетело всех. Лица ребят снова помрачнели, но за мрачными минами у многих притаилась растерянность.
– А ну, убирайтесь! – заорал Руди, не в силах больше совладать с душившим его гневом. – Убирайтесь, или я вам покажу где раки зимуют! – и он угрожающе поднял палку.
Белобрысый, явно вожак всей шайки, не остался в долгу:
– Окружить предателей! Отобрать продовольствие!
Орава мгновенно пошла в наступление со всех сторон, как стая волков. Руди крепче сжал палку, сердце у него бешено колотилось. Хильда опять вцепилась ему в руку.
– Не бей их, Руди. Отдай им рюкзаки. Мы получим их обратно через полицию…
По Руди только гаркнул на нее:
– А ну, садись на рюкзаки! С этими сопляками я и один справлюсь…
Белобрысый сунул два пальца в рот, пронзительно свистнул и высокопарно заявил:
– Даме предоставляется свободный проход!
Подкрадывавшиеся волки застыли на месте – видно, решили поглядеть, чем кончится дело.
Хильда, однако, не села на рюкзаки и не вышла из окружения. Она встала спиной к спине Руди. Перед ней, в десяти шагах, замер узкогрудый долговязый парень. Она начала говорить, запинаясь, сердясь, всхлипывая:
– Кто ж это вас предал?.. Вас… нас! Кто? Кто же…
– Ах ты, господи, – пробормотал долговязый, – женские слезы, только этого еще не хватало. Не выношу женских слез…
– В атаку, вперед! – скомандовал белобрысый.
Но, не имея палки, сам от «атаки» воздержался, а посему и другие остались на своих местах.
– Я выбываю из игры, – заявил долговязый, сунул палку под мышку и зашагал по лугу.
– Дед выбыл, – сказал один, – в таком случае и я ухожу.
Сбивая палкой верхушки полыни, он пошел вслед за долговязым, которого в шайке прозвали Дед Архип. За ним последовал второй, третий, четвертый, пока, наконец, вся разъяренная орава дружно не отвернулась от белобрысого и не убралась по направлению к пруду, где тем временем все стихло. Когда белобрысый понял, что банда впервые отказалась повиноваться ему, Белому тигру, он и сам убежал, разрыдавшись от злости. Ясно, «Банда Тобрук» изберет теперь нового вожака: того самого Деда Архипа, который запоем глотал книги Горького и пересказывал их ребятам на лесной поляне. Это он завел идиотский обычай носить рубаху поверх штанов и подвязываться бечевкой. Вот они и посадят во главе шайки Деда Архипа, апостола справедливости, и этот хилый пролетарий настоит на своем предложении: с завтрашнего дня они станут называться «Шайка босоногих». Бесчисленное множество предателей обнаружится в их банде, гордость и честь будут забыты. Ему, знаменосцу Дитеру Захвитцу, сыну погибшего под Тобруком офицера и крейслейтера, остается только покинуть это болото и в другом месте организовать «Банду Тобрука», чтобы по-прежнему высоко нести факел ненависти.
Гутшмид, хозяин трактира, колол во дворе сучковатые дрова. Работа была ему не по силам, у него дрожали ноги, да и глаза уже давно стали плохо видеть. В начале войны пышущий здоровьем шестидесятилетний мужчина был теперь сам на себя не похож. Куда девались его живой юмор, его находчивость. На вопрос Руди, как идут дела, он проворчал, что несколько иначе представлял себе свою старость. Его сын и наследник Артур погиб в Норвегии, а у него новые власти отобрали дом в Рейффенберге, большой зал здесь, в трактире, и маленький (даже маленький!), чтобы битком набить его этими сопляками. Среди них немало настоящих бандитов и таких, которые не сегодня-завтра станут бандитами. В один прекрасный день им со старухой останется только один выход – повеситься. Только вот пчел ему жаль, шутка ли, восемнадцать ульев, со дня на день могут начать роиться. Да… с овечьего сыра он переключился на мед, к тому же разводит маток. Неизвестно, конечно, как пчелы эту зиму перезимуют; имперское общество пчеловодов распущено, о сахаре, зимнем корме, никто не заботится, а меда хотят все… Причитаниям старика не видно было копца. Скрипучим стариковским голосом, театрально закатив глаза к небу, он стал пророчествовать:
– Если вы думаете, что война и военная истерия кончились, вы ошибаетесь, ох как ошибаетесь. Теперь начнется голодуха да стужа, а против них никакое бомбоубежище не поможет, эти и до ребенка в материнской утробе доберутся, все полетит вверх тормашками…
Бессильно тяпнув еще раз по суковатому пню, он захихикал, как гном.
– Моя-то жена думает, что удачно выбралась из заварухи, она-де избранница господня, из тех, что на горних вершинах восседать будут, когда весь мир рухнет в долине Армагедона и люди захлебнутся в потоках крови… хе-хе, я подарю ей удочку, может, она меня, как дохлую рыбину, вытащит… Все, все полетит вверх тормашками…
Руди взял из рук старика топор, проверил пальцем острие.
– Ну, этим топором только воду рубить. Сучки и тупой топор – что худая подметка на каменистой дороге, – сказал он. Подобные изречения Руди усвоил от отца.
И все же пень разлетелся, когда Руди изо всех сил тяпнул по нему. Старик присел на чурбан и сунул себе в рот незажженную трубку.
– Ты красивая девушка, – сказал он Хильде, – вы оба еще глупы, и это ваше счастье.
Хильда спросила, где же «персонал» детского дома, похоже, что дети предоставлены самим себе.
– Чтобы этих уродов воспитывать, надо сердце иметь как зал ожидания на большом вокзале. А у кого такое найдется! Все ведь к чертям полетело…
Здесь две женщины работают. Поначалу их три было. Да одна малость свихнулась и удрала отсюда без оглядки. Сам он дворником, а его жена поварихой. И с явной издевкой Гутшмид добавил:
– Чего-чего, а титулов у нас хоть отбавляй: есть у нас и фрау директор, и фрау заместительница директора, этой главное подавай «гигиену», готова своим соплякам задницы песком да содой чистить, хе-хе… а сама ни одного слова по-французски правильно сказать не может. Нет уж, доложу я вам – всяк сверчок знай свой шесток. Вот фрау директор, ученая, так она пешком отправилась в Рейффенберг в комендатуру. Пешком, фрейлейн! Если уж фрау директор вынуждена ходить пешком, если у нее нет далее велосипеда, значит, дела плохи, совсем плохи, да-а…
Оп безнадежно махнул рукой и стал набивать свою трубку. Со стороны пруда снова донесся отчаянный шум.
Из дверей дома вышла рослая пожилая женщина. Поверх темного ситцевого платья на ней был полосатый, свежевыстиранный передник, а на тускло-желтых волосах – белая наколка. Хильде подобный туалет, напоминающий официанток из кафе, показался весьма странным и почти комичным. Но лицо этой женщины не давало повода для улыбки – круглое, уже увядшее, под очень выпуклым лбом, доброе крестьянское лицо с хитринкой, к которому никак не шла эта накрахмаленная наколка. Хильда поглядела в ее живые глаза и поняла, что язык у женщины, может, и не злой, но хорошо подвешенный.
А старый Гутшмид продолжал брюзжать:
– Вот и заместительница директора, фрау Цингрефе, Ханна-Плетелыцица из Раушбаха…
Руди положил топор и поднял глаза. Женщина, видно, нимало не заботилась о том, что о ней говорили. Она подошла к открытому окну, откуда доносился звон посуды, и крикнула:
– Компрессы помогли. Температура у малышки упала до тридцати восьми. Вот посмотришь, доктор еще прийти! не успеет, а девчушка уже будет на ногах…
Не дожидаясь ответа, она быстро, вперевалку, побежала через двор к пруду. Гутшмиду это пришлось не по вкусу. Он еще раз попытался поддеть ее:
– Эй, эй! На других и глаз не подымаешь?
Она оглянулась и на ходу сердито бросила:
– Ах ты, старый козел!
Гутшмид испытующе посмотрел на Руди. Он знал, что Ханна Цингрефе приходится ему теткой, что она сестра его матери. И знал еще, что семьи Цингрефе и Хагедорн враждуют с незапамятных времен. Вдруг Ханна остановилась, пристально посмотрела на высокого сильного парня, который неподвижно стоял возле плашки и неуверенно поглядывал на нее. Ей понадобилось несколько секунд, чтобы узнать его, а Руди уже догадался, кто она. Он слышал, как Гутшмид сказал: Ханна-Плетельщица. Под этим именем ее знала вся округа. Тетка всю свою жизнь плела корзины из стружки или из ивняка и сдавала их лавочнику, а также вязала метлы, которыми сама торговала на рынке. Ее муж, дядя Карл, умер незадолго до войны. Он был каменотесом и заработал себе силикоз. Тетке пришлось одной растить троих детей. И все же семьи не помирились. На похоронах была только мать Руди. Вражда началась с того спора, который завязался у отца с Ротлуфом. Дядя Карл поддерживал Эрнста Ротлуфа, вот отец его и «знать не хотел».
Тетка, громко вскрикнув, подбежала к Руди. И не успел он опомниться, как почувствовал, что его прижали к пышной груди,' почувствовал поцелуй, который она влепила ему в нос, и мокрую от внезапных слез теткину щеку у своей щеки.
– Вернулся, хоть один вернулся, – всхлипывала счастливая Ханна. – Тебя и не узнать, Руди. Каким ты стал крепким да сильным. Я только по макушке тебя и узнала, вечно у тебя на макушке волосы торчком стояли, никак пробора, бывало, не сделаешь… Вот мать-то обрадуется… Рада я за нее…
Она выпустила его наконец из объятий, чтобы разглядеть получше. Кровь прилила к лицу Руди. Он спросил о ее сыновьях. Тетка ответила не сразу, словно припоминая. Старый Гутшмид снова взялся за топор, выбрал из кучи наколотых поленьев одно полено и начал его разделывать. При этом он не переставал ворчать, что «все летит вверх тормашками», видимо, это должно было означать: все гибнет, все разваливается, а вы тут разболтались.
К ним подбежал бледный большеглазый мальчонка с худеньким личиком, один из младших обитателей дома, и потянул Ханну за фартук. Но она дотронулась до его ручонки, и он стал терпеливо ждать.
– Вернер наш ужо полгода как дома, – говорила Ханна, – да вот беда: с одной ногой остался и на той полступни. А раньше был непоседа, к корзинам сердце не лежало. Теперь хочешь не хочешь – пришлось плести. Женился он тут на одной, фюрершей была в местной организации Союза немецких девушек. Я чуть его не избила. Но ничего, наладилось у них кое-как. Она ему в глаза смотрит, и сама шитьем хорошо зарабатывает. От Роланда на этой неделе открытку получили, из русского плена. Там он, думается мне, пока что неплохо устроен.
Ханна замолчала и притянула малыша к себе поближе.
– Вот только мой Микерле никогда не вернется. Они забрали его в марте, преступники проклятые, а на ученьи в ледяную воду погнали… и конец… воспаление легких.
Руди не поднимал глаз. Только Хильда заметила, как исчезло добродушное выражение с лица несчастной матери, как оно сразу заострилось от ненависти, а рука ее сильнее сжала ручку малыша. Своего Микерле, слабенького последыша, она выходила из десятка тяжелых детских болезней, спасла воистину только силой материнской любви. А потом все равно ничем не смогла ему помочь. Опа пыталась его спрятать. Кто-нибудь его бы наверняка принял в дом. Торгуя по деревням своими метлами, она поддерживала старые дружеские связи, устанавливала новые приятельские отношения со многими людьми и приносила кое-какие сведения, за которые нацисты огрубили бы ей голову, узнай они об этом. Ей предлагали много надежных убежищ для мальчика, но он не хотел, боялся прослыть трусом. А целиком довериться она не могла даже собственному любимому ребенку…
Ханна взяла себя в руки и обратилась к Хильде:
– Вы его жена?
Руди понял, что допустил бестактность, не представив до сих пор Хильду. Он быстро ответил:
– Нет еще, тетя Ханна. Мы помолвлены. Хильда моя невеста, родных у нее никого нет…
Ханна прервала его:
– Какая ты красивая, цветущая девушка, Хильда. Но кого это ты мне напоминаешь? Не могу вспомнить…
Как раньше она обнимала Руди, так теперь обняла Хильду и крепко прижала к себе.
– Хорошо, что ты сохранила здоровье, девочка. Многое еще можешь сделать. И на кисейную барышню ты не похожа, сумеешь Руди мозги вправить, если он на сторону закинется. А Хагедорны до этого охотники…
Последние слова Ханна произнесла шутливым тоном, но Руди и Хильда приняли их всерьез. И каждый при этом думал о своем. Руди думал: не могла не подпустить шпильки, она, конечно, предназначалась отцу, из-за старой ссоры. А Хильда думала: я уж Руди знаю, ты мне ничего нового не открыла. Вслух же она сказала:
– У меня на это есть свой рецепт, тетя Ханна.
Все рассмеялись. Но Ханне было не до смеха. Несколько дней назад в Рейффенберге она встретила свою сестру Дору, мать Руди. Дора рассказала ей, что приемную дочь бывшего учителя Руди, доктора Фюслера, привезли недавно на английской санитарной машине в Рейффенберг. Нет, о Руди эта девушка не справлялась. Если Руди вернется, сказала Дора, опять пойдут прежние фокусы, как в ту пору, когда он ходил в гимназию, – бесконечные письма, заумные разговоры, словом, ерунда. Руди умоет такое накрутить со своей любовью, как никто в их семье. Но об этом Ханна ничего не сказала.
Руди поинтересовался, известно ли тетке что-нибудь о «Банде Тобрук». Эти огольцы их едва не линчевали.
– Да, знаю, – вздохнула Ханна. – Старшие ребята доставляют нам много огорчений. Никого они не уважают, кроме, пожалуй, Эльзбет Поль, жены Альберта Поля, которая здесь директором. Но сегодня ей надо было сходить в комендатуру. Ну, а известное дело, кошка из дома – мышкам раздолье. Мы пытаемся устроить старших в ученики к…
– Тетя Ханна! Тетя Ханпа! – донеслось со стороны пруда.
– Надо бежать, поглядеть, что там мои сорванцы творят, – сказала Ханна. – А вы приходите-ка поскорей снова сюда или в Рашбах. Не знаю только, когда у меня свободный день будет.
Хильда сразу же обещала прийти. А Руди спросил, все ли у него дома здоровы.
– Ваши все, кажется, счастливо прошли военные годы, – ответила Ханна. – Теперь принимайтесь дружно за дело, иначе не проживешь.
– А я и шить умею, – сказала Хильда.
Ханна подала Руди руку и при этом зашептала ему что-то на ухо, да так громко, что Хильда услышала:
– Я бы на твоем месте ее обеими руками держала, Руди…
Дойдя до леса, Руди и Хильда еще раз оглянулись на бывший трактир «Веселый чиж». Красные флажки бодро развевались на ветру.
Еще через полчаса они оказались на вершине Катценштейна, а перед ними раскинулся старинный городок Рейффенберг. На протяжении своей пятисотлетней истории он мало-помалу поднимался из глубокой долины реки Нель до приплюснутой, густо поросшей лесом вершины Рейффен. Эту странпую вершину, казалось, выложили из огромной пирожной формы на цоколь горы, а по бокам ее прорезали плеши, обнажавшие огромные рифленые слои базальта вулканического происхождения.
Руди не отрываясь следил за вереницей величавых белых облаков, как корабли, плывущих над ощетинившейся елями вершиной, за этим безмолвным странствием из одной бесконечно дальней дали в другую. Когда ребенком он пас коров, как часто задумывался он, провожая взглядом облака, медленно тянущиеся над вершиной.
Хильда проследила за его взглядом. Ей, сказала она, всегда очень нравится в фильмах, когда над горными кряжами плывут облака. Но в жизни все еще прекраснее, спокойнее и величественнее…
А Руди Хагедорну эти облака несли тягчайший груз воспоминаний; все, что некогда они заволокли, теперь вместе с ними возвращалось обратно: детство, юность, страшное чувство отчуждения от этого клочка земли и клочка неба. Слишком сильно это чувство, чтобы отделить от него единичные понятия, такие, как добро и зло, красота и уродство. Теперь Руди вдыхал его, как воздух, сознательно и бессознательно. Даже мысль «Я здесь родился» не посетила его. Он был захвачен чувством, которое и сформулировать-то был не в состоянии, ибо оно было больше, чем возвращение на родину. Он оказался лицом к лицу с самой родной, самой первозданной картиной, в которой живыми сохранились его воспоминания. И простое сознание, что он сейчас пойдет дальше по этой дороге, что ноги его будут ступать по этому, казалось бы, воображаемому миру, вдруг представилось ему едва ли не чудом. Может быть, лишь в эту минуту он понял, сколь великий дар им получен – остаться в живых после всего, что было! И ему только двадцать четыре года! Скорее себе самому, чем Хильде, он сказал:
– А сколько из тех, кого я знал, никогда больше не увидят, как плывут над вершинами облака…
Хильда, тоже захваченная извечным зрелищем медленно тянущихся вдаль облаков, не в состоянии была отвечать Руди. Искра сильнейшего душевного напряжения, завладевшего им и читавшегося на его лице, теперь разгоралась и в ней. Ей суждено было счастье благодаря другому постичь нечто и чуждое, и далекое. Кроме «да-да», она ничего не могла из себя выдавить. Но и это слово с трудом пробилось сквозь толщу ее чувств. А Руди, которого потрясение сделало эгоистом, подумал: «Она не понимает меня, да и что с нее взять, Хильда совсем простая девушка». И как всегда, когда он считал, что открыл в Хильде то или иное несовершенство, из автомата его воображения выскочил совершенный образ Леи. Злоба и тоска охватили его от сознания, что в его руках синица вместо прекрасного журавля, воспарившего в смерть. По правде сказать, он давно понял, что неразумно роптать на судьбу, пославшую ему синицу в руки. Но он принадлежал к тем людям, что инстинктивно презирают уже познанное, реальное, ибо привыкли страдать от него и добропорядочнейшим образом бегать за горячо желаемым, чистым идеалом.