Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 36 страниц)
– Не могу больше этого слышать! – вдруг выкрикнул он и, зажав уши кулаками, сник, как мешок с мякиной.
Подумать, что этот капитан, этот хлыщ, осыпанный милостями Шикльгрубера, притворяясь полнейшим дураком, стоит сейчас перед ним эдаким псевдо-Парсифалем. И страшная мысль осеняет Корнхаупта: он, Сен-Джон, тоже всего-навсего псевдорыцарь короля Артура, раскрывший известный всему миру секрет, а именно что Круглого стола чистых идеалов давно и нигде не существует. Откровение святого Грааля и шифры азбуки Морзе в эфире – все означает одно: cui bono? Кому это на пользу? В древнем Риме Луциус Кассиус приказывал внушать судьям, чтобы прежде всего они доискивались, кому на пользу была смерть умерщвленного. Он-то и окажется виновным… Не хочет ли коммунист, сидящий за капитаном, нажить себе политический капитал на этом убийстве?..
Астматик Сен-Джон поднялся со стула. Его неожиданно одолел приступ удушья. Он отошел в дальний угол палатки и воспользовался своим карманным ингалятором.
Псевдо-Парсифаль Залигер в ту же минуту перестал опасаться своего противника. Он находил Корнхаупта несколько смешным; так продувной старшеклассник подсмеивается над вспышкой гнева и последующим изнеможением старика-учителя. Только Залигер превосходил старшеклассника более высоким уровнем притворства. На его лице отразилось сочувствие Корнхаупту, он сбросил маску голодающего страдальца, чтобы выказать беспокойство, и даже чувство, близкое к состраданию, что его самого весьма порадовало.
Возвращаясь, капитан Корнхаупт прошел мимо столика сержанта, ведущего протокол, и прочитал записку, которую тот ему сунул: «Вонючая похлебка!» Ох, уж этот сержант, норовистый жеребчик, ницшеанский апостол, ненавидящий немцев только за то, что они, по его мнению, оказались неспособными выиграть войну у красных.
Кстати, Корнхаупт поймал взгляд Германа Хенне, призывавший его покончить с проповедью морали и энергичнее взяться за Залигера. Этот немец, этот коммунист, подумал Сен-Джон, жаждет мести. Играть роль его адвоката меня никто не уполномочил. Что определяет здесь ход допроса, какие убеждения? У него возникла мысль, что объективности ради следует признать одно смягчающее обстоятельство: молодой офицер был объят смертельным страхом. Корнхаупт по-прежнему считал, что Залигер апредпоследнюю минуту донес в гестапо на Герберта Фольмера, который его посетил с целью предотвратить наихудшее. Но, думал он теперь, капитан подпал под массовую истерию смертельного страха перед когтями издыхающего хищника. И не следует ли вину за недостойные действия, совершенные во время войны под воздействием страха, отнести за счет самого этого рокового факта?
Когда он продолжил допрос, в его голосе уже звучала легкая печаль:
– Принимая у себя посетителя, вы испытывали страх.
Вами руководило одно-единственное желание – еще раз выйти сухим из воды, верно?
Залигер ответил смело и честно:
– Так точно, это я признаю.
– Стало быть, вы по телефону или каким-нибудь иным путем поставили в известность гестапо. Ведь в данном случае недоносительство могло обернуться для вас настолько компрометирующим обстоятельством, что…
– Я признаю, подобные мысли мелькали у меня в голове. Но… – Залигер запнулся. Сержант с откровенным презрением сплюнул в опилки —…но я благоразумно остерегся узнать имя этого человека. У нас случалось, что знание имени вводило в излишний соблазн. Я выслушал этого человека, как исповедник выслушивает исповедующегося. Ни на минуту не воспринимал я его, как… Да, и кто он, собственно, был? Теперь мне думается, что он был коммунистом…
Услышав эти софистические упражнения Залигера, Герман Хенне забыл приказание Корнхаупта не вмешиваться в допрос.
– Имей же совесть… – взревел он, еле сдерживая ярость.
Но Корнхаупт раздраженно отмахнулся от него и спросил Залигера, но делился ли он с кем-нибудь своими мыслями после этого посещения. Теперь Залигер все свое внимание сосредоточил на Корнхаупте, как на вполне достойном человеке. Он изо всех сил старался выказать полную откровенность и придать своим ответам оттенок почтительного уважения, полагая, что такая великолепная откровенность и почтительность между воспитанными людьми будет правильно понята и оценена.
– В последние часы военных действий, – начал он, – в этом хаосе приказов и событий так называемый рецептивный дух работал – это я и по себе видел – надежнее, чем в обычное время. Как ни странно, но мне помнятся мельчайшие подробности этих последних часов: каждый разговор, каждое лицо, каждая мысль. И так же точно я помню, что, проводив непрошеного гостя, я позвал своего ординарца. У меня кружилась голова, меня мутило; я приказал принести крепкого кофе. Нынче я понимаю, почему так себя чувствовал.
Оп провел рукой по лбу. Серя<ант уже без всякого стеснения плюнул в опилки. Хенне досадливо покашливал.
Корнхаупт злился на неприличное поведение сержанта и на досадливую мину штатского немца.
– Что именно вы понимаете нынче? – спросил он Залигера.
– Благодаря посещению этого человека я понял, что должен буду нарушить то, что до сих пор было для меня абсолютным табу: приказ. Но признаться в этом какому-то штатскому – будь то хоть мой собственный отец – я не мог. Однако конечный результат, как вы выразились, господин капитан, доказывает, что я последовал его совету. А доносят ли на человека, совету которого следуют?..
Здесь бы Корнхаупту и поддеть его на крючок, сказав: ваш бывший командир показал, что сдача позиций без боя последовала по его косвенному указанию. Как прикажете это понять? Но Корнхаупт на это не решился, счел за благо еще немного повременить с ним и обратился к другому немцу:
– Вы все слышали, господин Хенне. Настаиваете ли вы на вашем заявлении? Ведь, насколько я понимаю, ваше заявление носпт характер жалобы…
Герман Хенне поднялся и встал за свой стул. Ладонями он сжал спинку так, словно хотел сквозь опилки вдавить ножки стула глубоко в землю. Каждое слово своего ответа он, казалось, перекатывал во рту, пытался его распробовать.
– У меня создалось впечатление, что мне следует уступить стул господину Залигеру… Я прошу разрешения уйти… – сказал он.
– Но это значит, господин Хенне… – Корнхаупт от волнения вскочил с места.
– Это значит, господин капитан, одно: чего не ищешь, того не находишь…
Хенне быстро откинул дверцу палатки и вышел. Свежий воздух ворвался в палатку. Залигер глубоко вдохнул его. Слабый запах лизола и опилок развеялся. Грозные видения уже не стояли перед глазами Залигера.
Поскольку капитан Корнхаупт растерялся и ни слова не говорил, Залигер скромно-прескромно заметил, что хорошо бы допросить в качестве свидетеля его бывшего ординарца, который тоже находится в лагере. Потому что один в поле не воин. И он назвал имя.
Капитан Джон Корнхаупт вызвал некоего Джошуа, чернокожего солдата, который и вывел капитана Залигера из желтоватых сумерек палатки. Корнхаупт жестом приказал Джошуа препроводить пленного обратно в лагерь.
– Записывайте, сержант.
Сержант в третий раз смачно сплюнул.
– Послушайте, сержант, кто предписывает нам методы наших действий?
Упрямый белобрысый сержант вскинул на Сен-Джона глаза, глупые, как у теленка.
– Так запишите же: подозрение не доказано.
На воздухе, под палящим июньским солнцем, на тропке, ведущей к лагерным воротам, Залигер почувствовал внезапную слабость. На мгновение у него потемнело в глазах. Пошатнувшись, он сбился с дорожки. Зелень травы ему показалась ядовито-зеленой обивкой кресла. Он хотел было по привычке опуститься на него, но внезапно ощутил сильный удар в ребра, споткнулся, опять ступил на тропку, увидел опутанные колючей проволокой порота и, лишь оказавшись на территории лагеря, отер со лба холодный пот, словно только здесь ждало его спасение, словно он, виновный, мог только здесь, среди голодных, мающихся животом соучастников его преступления, найти надежное убежище. Добравшись до койки, он присел на нее и всем любопытствующим насмешливо отвечал:
– Кое-кто желал знать, не знаю ли я кое-кого, кто кого-то застрелил в этой войне.
Господам камрадам импонировала такая невозмутимость Залигера. Они бы охотно услышали подробности. Но Залигер ограничился тем, что сказал:
– Да, воины, ежели вас вызовут в палатку номер пять, то старайтесь напоить ихних боссов млеком благочестивого образа мыслей. Напиток сей их опьяняет.
Ответный смех прозвучал как аплодисменты.
Но среди обступивших Залигера слушателей нашелся одни, которого коробили подобные солдатские шутки, задевая его за живое. Это был Глессин, бывший офицер связи при штабе, молодой, красивый и остроумный парень, который выиграл на пари у Корты две бутылки хеннеси по случаю взятия Вены, а операцию по розыску Хагедорна окрестил «Золотой пломбой».
– Господа, – сказал Глессин, – объявляется премия тому, кто назовет средство, с помощью которого было бы возможно аннулировать свое участие в сей блистательной войне!
Его слова только рассмешили окружающих. Глессин надулся и сентенциозно отчеканил:
– Следовало предвидеть, что этот вопрос не дойдет до вашего сознания.
Столь высокомерная ирония не прошла ему даром.
– Молокосос… Какая муха тебя укусила?.. Да у тебя приступ лагерного бешенства…
Залигер, откинувшись, сидел на голой земле, упираясь в нее руками и подставляя лицо солнечным лучам, как курортник на пляже. Ощущая всем телом близость земли и солнца, он содрогался от жгучей радости, что ему все же удалось ускользнуть из палатки, от пропахших карболкою опилок. Пусть себе допрашивают ординарца Мали. Парень ответит: «Господни капитан после посещения был очень взволнован. Он сказал мне, что это был отец одного из погибших зенитчиков». Так они условились еще на Базарной площади в Райне, на сборном пункте военнопленных. Торжествующий свою победу, вполне уверенный в том, что вызвал симпатию даже у Корнхаупта, Залигер обратился к Глессину:
– То, что вы ищите, Глессин, можно найти в достославном «Бароне Мюнхаузене». Там написано, как вытащить себя за собственную косу из темной истории.
И опять все расхохотались. Только рассерженный Глессин повернулся и ушел. Но с его уходом потухла и радость Залигера от собственного триумфа.
С тех пор прошло немало времени. По земле «большого лугового лагеря», верно, уже опять прошел плуг. На том месте, где стояла когда-то палатка номер пять, сквозь остатки опилок уже пророс подорожник. Никаких следов исторических событии не сохранят эти места, и лишь отравленные хлором и засыпанные участки будут еще год-два песчаными морщинами безобразить лицо ландшафта. И если позднее, в мирные времена, один из бывших лагерников пройдет здесь, держа за руку своего ребенка, и скажет ему: «После войны мы валялись здесь в грязи, медленно умирая от голода и страха», – ребенок ничего не поймет и подумает: почему же, это ведь красивые места.
Вопрос Глессина, как аннулировать свое участие в этой войне, обеспечил юному лейтенанту внимание Залигера, настойчиво пытавшегося вызвать его на откровенный обмен мыслями. Залигер позволил себе серьезно воспринимать Глессина, хотя тот и был почти на четыре года моложе его, двумя рангами ниже и, как говорили, слыл в кругу приятелей опасным и дурашливым enfant terrible [31]31
Несносное дитя (франц.).
[Закрыть].
Капитан Залигер не разделял профашистских суждений большинства, ибо страх сковал ему мозг и тело. Но всего более он страшился незнакомого немца-штатского, очевидно единомышленника Фольмера, который, конечно же, не успокоится, покуда не отыщет след главного свидетеля против пего, Залигера, след тех гестаповцев, которые сейчас, возможно, и смылись, но вряд ли далеко. А если, думал Залигер, изловят этих людей, то, спасая собственную шкуру, они назовут того, кто назвал им Фольмера.
Залигер искал общения с Глессином, чтобы тренироваться на его «моралистском пунктике» и овладеть всеми финтами, контрударами и аргументами моральной самозащиты. Он надеялся, что, отводя самообвинения Глессина, он войдет в форму. А Глессин полностью отдал себя в распоряжение Залигера, полагая, что тот принимает его всерьез. Когда после «большого лугового лагеря» они оказались в «лагере надежды», оба приложили немало усилий, чтобы остаться вместе. Но и Глессин держался оборонительной тактики, хотел иметь противника, который бы поносил его дворцовый моральный переворот, потому что он и сам не был уверен в правомочности своих теорий, более того, даже немного стыдился их.
И так как оба они были в известной мере образованными людьми, им довольно долго даже в голову не приходило, что они ломают друг перед другом комедию, что бой идет вне ринга, что при своей интеллигентности они в лучшем случае ведут себя грубо и невоспитанно. В своих беседах они чаще всего затрагивали тему: что есть время? Залигер рассказывал о часах с запекшейся кровью, снятых с подбитого боинга, на стекле которых он пилкой для ногтей выцарапал: «memento mori». Теперь он издевался над собой:
– Что за идиотизм пытаться связать какую-либо мораль с абсолютно аморальным понятием времени. Время и мораль ничего общего не имеют. Время течет, мораль пребывает в неподвижности. Что сильнее? Безусловно, время! Вследствие этого…
– …абсолютно ничего постоянного не существует, это вы хотите сказать?
– Да, приходится делать этот вывод, Глессин. Все, о чем мы размышляем, – относительно и глубоко условно.
Глессин полагал, что он сравнивает время с могучим потоком, которому наплевать, пьют из него или топятся в нем. Правда, тем самым он лил на мельницу Залигера не слишком подходящую воду.
– Колоссально, – отвечал капитан. – Какие сумасшедшие усилия требуются от мировоззрения, чтобы заякорить алтари и аутодафе в океане времени. А океан времени бездонен и все в нем дрейфует…
Глессин говорил:
– Если я не ошибаюсь, это сравнение вы получили в подарок от меня, господин Залигер… Гитлер, например, был величайший полководец всех времен, а мы – попали впросак… Это дорога через болото… Вопрос к потерпевшим крушение: есть второй якорь на борту?..
– Но что значит попали впросак? Что значит потерпели крушение? Все это только слова, Глессин. Мы – жертвы… жертвы, оставшиеся в живых…
Лейтенант поднял брови:
– Поздравляю, господин филистер! Все это очень хорошо. Но от жертвы, да будет вам известно, разит назидательностью и моралью. К черту ее, господин Залигер. Я лично, если меня кто-нибудь попробует поманить идеалами, рявкну: «Надувательство» – и пошлю его подальше. А сам буду и впредь жрать, пьянствовать, спать, выслушивать лесть и льстить в свою очередь, кусать и с… пардон, как повелел бог… бог Хронос, обладатель наилучшего желудка…
Залигер возмущался абсолютным безразличием Глессина, хотя и сам хотел бы щегольнуть таким же безразличием. Но будучи не в силах побить Глессина на этом поприще, он невольно уподоблялся адвокату, отвергающему выражение «осел», считая его оскорбительным, но вполне допускающим выражение «asinus», хотя оба эти выражения означают одно и то же. С пеной у рта вместе с Фаустом он проклинал «дух времен», как «дух самих господ историков», он требовал «безгосподского» духа времени и был бесконечно счастлив, придумав для его обозначения формулу «объективный дух». И Глессин, радикальный немецкий нигилист, тотчас ухватился за это спасительное «нечто», как утопающий за соломинку. После некоторых колебаний он твердо встал вместе с Залигером на точку этого вновь открытого понятия, как на незыблемую точку среди непрерывно мелькающих явлений. Продолжая мудрствовать над формулой «объективный дух», они пришли к общему выводу, что человечество нуждается в мировой религии, религии, из разумно-гуманных соображений оставляющей небу небесное и, как выразился Залигер, «вводящей в действие» новую мораль, вполне безвременную и беспощадно-справедливую в отношении каждого. Как только они извлекли из футляра своих философских размышлений и вознесли над землей этот новый небосвод, Глессин прямодушно заявил, что он мечтает об ангельском лике, в котором бы сочетались черты непреклонного архангела Михаила с кротостью девы Марии. Залигер в отличие от него больше склонялся к религии «свободного соглашения свободного духа» и провозглашал священными покои кудесника Зарастро, где не ведали мести. На деле же оба искали громоотвода, который отвел бы болезненные разряды их совести в почву сострадания, обязывающего тебя разве лишь к ничему не обязывающему раскаянию.
Поскольку столь глубокомысленным беседам приличествует покойное уединенное место, а в «лагере надежды» людей было что сельдей в бочке, Залигер и Глессин из-за непрошеных реплик соседей частенько теряли «свою нитку» или же на следующий день, раздраженные всеобщей свалкой, сами опровергали свои же былые доводы. Правда, их нары хоть и находились под крышей, но эта крыша нависла прямо над их головами. Вместе со стапятьюдесятью другими пленными они обитали на одном из чердаков казармы, где грязь, натасканный ногами песок и копоть лежали таким толстым слоем, что тела вдавливались в него и как бы в нем отпечатывались. Когда кто-ни-будь вставал ото сна, в этом слое оставалась форма его тела, хоть пеки в ней пряничного человека в натуральную величину. А глиняная черепица крыши, днем вбирая в себя солнечное тепло, вечером отдавала его жаром, пышущим как из духовки. Убежище это прозвали «адом на пятом этаже». В жаркие дни там буквально нечем было дышать. Но с теми, кто день и ночь валялся под открытым небом на пресловутом кровавом лугу, никто из обитателей «ада» все равно бы не поменялся. Как-никак им разрешалось спускаться вниз, чтобы подышать свежим воздухом на лагерной улице. Однако офицеры (все они еще носили или вновь стали носить знаки различия) делали это нечасто и неохотно. Внизу «счастливых» обладателей крыши над головой на все лады задирали завистники, или анархисты, к тому же с вызовом отказывающиеся отдавать честь офицерам, хотя отдание чести и было введено вновь. Кое-кто страшился искушения сбыть свои ордена и знаки отличия американской охране, что было строжайше запрещено. Помимо всего прочего, слабость от голода, разлитая по телу, делала их апатичными ко всему на свете. Большую часть времени они проводили наверху, сидели по своим углам, валялись в дерьме, спорили о числе солнечных пылинок в одном квадратном дециметре воздуха, до минимума ограничивали свои движения и, глотая слюну, похвалялись друг перед другом рецептами острых приправ, супа из телячьей головы, шпигованной оленьей спинки в красном вине и прочих разносолов. Разговоры об изысканных блюдах возобновлялись все снова и снова, изредка речь заходила о любви, но лишь в ее извращенных вариантах, в остальное время каждый предавался своим собственным надеждам и заботам, о которых только единожды позволительно было высказаться вслух, ибо во второй раз они решительно на всех нагоняли скуку. Умолкли и разговоры первых лагерных месяцев, когда они еще обсуждали, как могла бы та или иная неудавшаяся операция победоносно завершиться на том или ином участке фронта. В последние дни недели распространился слух, что американцы передадут русским среднюю часть Германии, то есть ту, в которой находился лагерь. Эта весть разбила тех, кто был родом из здешних мест, на две группы. Одни пытались убедить себя, что русские тоже люди, другие вопили, что русские перекопают всю Германию под картофель.
Залигеру и Глессину претила пошлость и монотонность этих разговоров в кругу приятелей. Поэтому они попытались, и не без успеха, сыскать себе местечко, где бы им можно было спокойно развивать свои идеи мироустройства или хотя бы позволять этим идеям кружиться вокруг повседневных разговоров с упорством кошек, описывающих круги вокруг блюдечка с еще неостывшей кашей. По ночам они вылезали через слуховое окно на крышу и усаживались на пожарной лестнице возле трубы. Одиночество и опасная высота этого места, казалось им, подобают одинокой и несколько опасной высоте их собеседований. Но так как они не были достаточно откровенны друг с другом, то быстро друг другу надоедали.
Однажды ночью они снова сидели на пожарной лестнице. Через слуховое окно до них доносился храп, стоны, зубовный скрежет спящих, бормотанье и чавканье тех, кто как в трансе поглощал шпигованную оленину, перешептыванье земляков. Пятью этажами ниже, на огромном пространстве кровавого луга, постоянное волнообразное движение пробегало по массе спящих, укрытых тьмой. Казалось, это колышется море лавы и прибой бьется о каменные стены казарм. Время от времени луч прожектора приглаживал эти волны, но темь, следующая за ним, вновь приводила все в движение. Невдалеке от лагеря, на дороге, ведущей в город, ворковали шлюхи. Мимо месяца плыли облака, похожие на разбухшие серые клецки. На небе тусклыми коптилками горели звезды.
Залигер получил от Мали пачку кофе в таблетках и поделился с Глессином. Они жевали его, как сухой хлеб.
– Что вы скажете, Залигер, я, кажется, стал поэтом: «Но ангелов высшая страсть не знает пощады…».
Кофеин подбодрил Залигера и пробудил в нем прежнюю агрессивность:
– Я был бы вам чрезвычайно благодарен, если бы вы доверились мне и назвали размер обуви вашего ангела, – сказал он.
К его удивлению Глессин ответил:
– Тридцать восьмой или тридцать девятый, да…
– У вашего ангела имеются технические данные, превосходно.
– Вы… Не хочу оскорблять вас, господин Залигер. История эта, к сожалению, не столь веселая, как вы воображаете.
Оба долго молчали. Глессин скатал из фольги от концентрата пулю и щелчком запустил ее в воздух.
– А вон падает звезда, – заметил он.
– Загадайте же какое-нибудь желание, – сказал Залигер.
Глессин, прислонившись спиною к трубе, глядел в ночное небо:
– Не имеет смысла…
– Слишком дорого обойдется?
– Слишком дешево. Одна моя улыбка. Но где ее взять?
– Вулворт [32]32
Известная американская фирма.
[Закрыть]скоро снова откроет свои магазины. Улыбку за стандартную цену может себе позволить каждый.
– Деловое предложение, Залигер: прибейте вывеску над входом в священные залы, где можно будет купить эту улыбку. Ваши жрецы сделают колоссально выгодное дело…
– Напротив, я прикажу поставить в моих священных залах кабинку. Там людям будут вырезать эту постыдно-дешевую улыбку, как заячью губу…
Опять они долго молчали. Где-то затарахтел стартер. Мотор долго не заводился.
– Я, наверное, вступлю в Иностранный легион, – сказал Глессин.
– Искать ангела в пустыне? Размер туфель тридцать восемь или тридцать девять. Трудновато будет… Foot-prints in the sand of time [33]33
Следы на песке времени (англ.).
[Закрыть]…
– Черного ангела, Залигер. Туфли размером с мужской гроб.
– Вздор, Глессин.
Глессин, отвернувшись, ответил:
– Я убил свою сестру. Не вздор. Факт. Купил ей туфли, когда… И зачем только я вам рассказываю…
– Оставьте свои истории при себе, я не любопытен.
И все-таки Глессин начал рассказывать свою историю, слова часто замирали у него на губах, но, отыскав глазами свою звезду, он продолжал:
– Во всем виноват отец. Шел не тем курсом. В первую войну был летчиком, разведчиком, в чине ротмистра. После восемнадцатого года впал в демократический психоз. Сжег в печке кайзеровский мундир. Связку своих орденов повесил на шею собаке. Собаку, как рассказывала мать, звали Паульхен, и вот старик перековался в мирного бюргера. Продавал бульонные кубики «магги». В качестве представителя фирмы разъезжал в мерседесе. Сзади красовался рекламный кубик. Масштаб – сто к одному. Ему было все равно. Главное – мерседес, лошадиные силы в чувствах. Говорю вам, он был замечательный парень, мой старик, selfmademan [34]34
Человек, обязанный всем себе самому (англ.).
[Закрыть]. Его девиз: можешь, если можешь. Когда к власти пришел Гитлер, старик снова стал нацеплять свои ордена – конечно, когда надевал фрак. В других случаях изощрялся в остротах о нацистах. Но в тридцать шестом он добился своего. Получил записку от Германа Мейера, начинавшуюся словами: «Старые бойцы – юные коммодоры». Старик себя не помнил от радости. Мать лила слезы – месяцы напролет. Мать была против, хоть она из приличной семьи, дочь пастора… и все-таки против. Я был за Адольфа и Германа всей душой. Лизелотта держала сторону матери. Лизелотта – так ее звали. Она была красива и добра. Ее я любил… Короче говоря: старик получил эскадрилью, мать стала истеричкой, а Лизелотта обзавелась возлюбленным. Я пошел в армию. Меня долго выслушивали и выстукивали и наконец признали негодным к летной службе. Но я все-таки попал в летчики. Об этом позаботился старик, получивший к тому времени чин полковника. Filius [35]35
Сын (лат.).
[Закрыть]живехонько угробил две машины. Старик бушевал. Лизелотта бросилась мне на шею. Ничего не поделаешь, пришлось идти в зенитную артиллерию. Да и то на батареи в пределах Германии. Потом пришло извещение, что полковник лежит на дне морском. Мать совсем свихнулась, ее отправили в сумасшедший дом. Лизелотта добровольно пошла в армию, стала секретарем-машинист-кой в каком-то штабе. Ей захотелось быть поближе к своему возлюбленному. А тот ведь тоже был летчик, летал на самолетах связи на северных трассах, а его основной аэродром был на побережье Балтийского моря. Летом сорок четвертого я получил отпуск. Поехал к Лизелотте. Она заранее сняла мне комнату. От войны меня воротило, и я этого не скрывал. На третий вечер они, Лизелотта и ее дружок, предложили мне: садись в гондолу, на воздушном шаре летим в Швецию. Я сказал: Лизелотта, предательница, любимая, если ты это сделаешь, я тоже кое-что сделаю. Она высмеяла меня: ты этого не сделаешь, мой нацист, мой любимый. Я бы, возможно, этого и не сделал: не сообщил бы на пост воздушного надзора. А может, все-таки и сообщил. Я просто ополоумел от ревности к ее дружку. Он был много умнее и сильнее меня. Сплошная облачность, сказал он. Лизелотта взглянула на меня – и осталась. А он, как порядочный, вернулся к себе на аэродром.
А через три дня было 20 июля. Дружок Лизелотты разума лишился. Ночью он с Лизелоттой самовольно взлетел на «Фокке-Вульфе-58». Ночь была вот такая же: светлая, красиво освещенная, только чуть холоднее, пожалуй. Я ночевал в офицерском общежитии на аэродроме. Пьянствовали на балконе с кем-то. Увидел, как взлетает фокке, мне ничего и в голову не пришло, каркнул ему вслед: «Ни пуха, ни пера!» Вдруг сирена… прожектора… Три мессершмитта поднялись в воздух… И тут у меня мелькнула мысль… А потом я увидел слева от луны падающую звезду, падающую звезду – Лизелотту… «Загадай что-нибудь!» – крикнул мой собутыльник… И я вам тоже скажу, Залигер…
Глессин встал, шагнул к слуховому окну и спустился вниз.
Должен ли я ради вас, Лея и Фольмер, обнаружить себя и отправиться на поиски черного ангела? Разве я убил вас? Разве я был первопричиной?.. Поднимаясь, Залигер почувствовал, что его шатает, а перед глазами плывет туман, тот же самый ядовито-зеленый туман, что после посещения Фольмера, после допроса в палатке номер пять. Но теперь он воспринимал его как призыв к повиновению голосу, звучащему издалека, но который все усиливается, крепчает, зовет. Залигер уже вне себя, он явственно слышит голос: Каин, где брат твой? Ноги у него подкашиваются, руки инстинктивно защищают лоб, он надает ничком… Придя в себя, он видит, что лежит под лестницей. Первая его мысль: вот, стало быть, расплата за звездные часы. Никто не смеет из-за собственной вины испытывать черного ангела. Безрассудство этой попытки открылось мне сейчас. То место на реке, где тонет человек, или где его спасают, или где его топят, уже в следующую секунду заливают другие воды…