Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 36 страниц)
– Не смей, не смей клясться, покуда ты больна, вот когда выздоровеешь…
Лея обернулась к ней.
– Ты же меня не понимаешь. Да и не можешь понять. Ведь я, кроме всего, еще немка…
Лея смотрела на Франциску и читала смущенье в ее глазах, потом они вдруг стали холодными, отчужденными. Лея видела, как ее подруга поднялась, устало пошла к своей кровати и потушила свет. Лея тоже легла и натянула на себя одеяло. В ушах у нее что-то шумело, как в раковине. Немного погодя она услышала голос Франциски, казалось, он шел издалека:
– Если человек хочет быть добрым только наполовину, значит, он наполовину фашист…
– Можно пойти сестрой милосердия и больницу, – после долгого молчания проговорила Лея.
Когда фары проезжавшей мимо машины опять на секунду осветили комнату, Лея, эта девушка, полуеврейка, совсем на немецкий лад чувствовавшая себя всеми покинутой, увидела по-земному счастливую улыбку на лице Марии с младенцем. Эта улыбка поразила ее в самое сердце. Жив ли еще Руди Хагедорн, подумала Лея. И вдруг испугалась мысли, что его нет в живых.
Глава седьмая
Унтер-офицер Хагедорн, прислонившись к орудию, «повис на телефоне», то есть надел на себя ларингофон и наушники. Из восьмерых парней своего орудийного расчета он всех, кроме двоих «слухачей», отослал в блиндаж, выход из которого упирался в боковую станину лафета. Грубо сколоченная дверь, внизу замыкавшая короткую деревянную лестницу, была завешена брезентом. Свеча, которая горела в блиндаже, отбрасывала светлый неровный блик на размалеванную яркими пятнами коричнево-зеленую материю. До Хагедорна донесся приглушенный смех. Это заряжающий рассказывал о своих семи невестах, бесстыдно и похотливо вдаваясь в интимнейшие подробности. Хагедорн и слушал и не слушал. Любовные похождения – вечная и неисчерпаемая тема окопных разговоров. Но сейчас эти разговоры ему претили. Он хотел побыть наедине со своими мыслями.
Заряжающий, девятнадцатилетний ефрейтор, продув ной малый, сухопарый и цепкий, как плеть, с близко посаженными зоркими глазами и серебряной цепочкой на шее, предложил две бутылки водки по пятьдесят марок каждая, новому начальству – Хагедорну, дабы тот мог отпраздновать свое назначение. Уроженец совсем других краев, этот юнец состоял в наилучших отношениях с хозяйкой трактира в Райне и похвалялся, что, кроме своих семи невест, обслуживает еще и трактирщицу, которая стала очень охоча до мужчин, с тех пор как ее старика забрали в фольксштурм.
Еще во времена рекрутства Хагедорну внушали отвращение такие типы, похотливые, как кролики, и жадные до наживы, как ростовщики. Но за время войны он столько их навидался, католиков и евангелистов, высших и нижних чинов, до того к ним привык, что не верил и десятой доле их россказней. Сейчас он дал ефрейтору девяносто марок и потребовал три бутылки. Тот радостно ухмыльнулся и вдруг употребил выраженье, которое очень удивило Хагедорна, потому что он и вообще-то редко его слышал, а в качестве характеристики своей особы – никогда. Ефрейтор сказал: «Да, вы реалист, господин унтер-офицер, сразу видно».
Но вряд ли это определение вязалось с Хагедорном. Настоящий реалист прежде всего обладает тремя способностями, слитыми воедино: он снова и снова всматривается в предмет, стремясь себе его уяснить, он старается вникнуть в то, что за этим предметом кроется и наконец применяет свое знание в практической жизни. К тому же бывают реалисты и реалисты. Реалисты с характером и без оного. У Хагедорна характер был неплохой, но не сильный, глаза его умели видеть, но увиденное не питало его разум, а чувства и вовсе не доставляли ему ничего, кроме мучений.
Обычно это происходит с теми, кто недостаточно ясно отличает добро от зла и недостаточно крепко стоит на ногах, чтобы со злом бороться. Такие люди зачастую тяготеют к доморощенной мистике, из чувства самосохранения чураются познания. Случись же им попасть в положение, когда необходимо решиться на «да» или «нет», их вдруг охватывает тоска, они уверяют себя, что на поверку оказались пустым орехом, тоска перерастает в жажду смерти, в мировую скорбь, беспричинную и бессознательную, в своего рода аристократическое расточительство, которое приносит в жертву отчаянию и ум, и характер. Если эта тоска одиноко-беспомощно-честная, то она быстро сметает границы и устремляется либо в бездну смерти, либо, наоборот, в помойную яму жизни. Но затем, ударившись о дно, восстает по большей части в виде цинической или мистической жажды власти, которая с фанатической готовностью позволяет втянуть себя в долгие и запутанные отношения со смертью. Но если бы эта реалистическая тоска немецкой мизерии стала искать спою противоположность, то ей пришлось бы оглянуться на людей, на представления и познания, которые ей сулит жизнь, сулит богатство и красота человеческого существа. Но даже и в этом случае еще нельзя сказать, что бравая немецкая душа спасена отныне и вовеки. Может пройти еще немало времени, покуда поля к обращению в реалистическую веру обломает свои мистические и верноподданнические рога о действительность, о подлинную свободу и станет наконец жизнеспособным, человечным, стойким разумом.
Унтер-офицеру Руди Хагедорну, что стоял, прислонившись к орудию во власти своих мрачных мыслей, тоже придется еще долго ждать, прежде чем его относительно доброе зерно прорастет из шлакового панциря, который он позволил, да и не мог не позволить, надеть на себя.
Он злился на свою участь, на то, что в миг, когда он услышал о смерти Леи, другая пересекла ему дорогу. Злился на скудость своего чувства, позволившего другой свалить увитый цветами трон Леи, грубыми своими башмаками пройти но осиротевшей священной земле и сказать: «Спрячься, Руди. Я помогу тебе…» Любовь умерла, да здравствует любовь! Нет, так скоро дело не делается. Ты, Хильда, может быть, и замена, но не преемница. Лея была только однажды. Ты считаешь меня добродушным и недотепой. Это смешно! Я уже сыт по горло, по горло, и все же, видно, недостаточно сыт. И том-то и беда… Мне тебя жалко, я хочу тебе помочь. Вот как ты это повернула, ты хочешь помочь мне. Да я же в тыс ячу раз умнее тебя, в тысячу раз старше… Лихорадочная фантазия девчонки: «Спрячься…» Только мертвые могут спрятаться от конца. Мертвым достался лучший жребий. Как Залигер взъелся на меня за эти слова! Когда я вернулся из Рорена, он опять посоветовал мне остерегаться обер-фенриха: «Он тебя до черта не взлюбил и все еще лопочет насчет рапорта. Сотри ты эту военную усталость со своей физиономии, не то тебе крышка. Я не в силах тебе помочь, Руди…»
Весть о смерти Леи, встреча с Хильдой, стычка с обер-фенрихом – Хагедорну нелегко было снести это тройное потрясение. Он ощущал тяжесть во всем теле, причину которой не мог определить. При всем своем отупении он чувствовал, что прорвалась мозолистая кожа, которой во время войны обросла его душа, чувствовал, что выдохлась судорожная энергия, служившая защитой его воле к жизни, что ему изменил инстинкт – держа нос по ветру, чуять, откуда приближается опасность. Тело такое тяжелое и вялое! Хагедорн уже не страшился мысли, что еще сегодня он, может быть, будет лежать на высоте при последнем издыхании, подмяв под себя наушники, а Залигер будет тщетно кричать ему из этого мира:
– Алло, «Дора»! Орудие «Дора»! Унтер-офицер Хагедорн, да отвечайте же!
А как приятно думать о прошлом, мысленно перебирать скудные воспоминания о хорошем… Однажды Лен пришла ко мне, да, да, однажды она пришла ко мне! Это было, когда я еще ходил в гимназию, а три вечера в педелю работал подмастерьем у Вюншмана, чинил велосипедные насосы, накачивал автомобильные и мотоциклетные покрышки, заряжал аккумуляторы. Лея пришла со своим велосипедом. Когда она съезжала с горы, у нее соскочила цепь, не помог и ручной тормоз. Ее прогулка кончилась у рябины, на которую она наскочила.
– Вы не ушиблись, фрейлейн Лея? Совсем не ушиблись?
Как она упрашивала меня:
– Очень прошу вас, не говорите ничего моему дяде! Хорошо?
Я бы и без того ничего не сказал доктору Фюслеру. Он обращался с ней, как с драгоценной орхидеей, и с удовольствием посадил бы под замок колючий осенний ветер, от которого у нее так разгорелись щеки… Я зажал переднее колесо вместе с осью в тиски и начал центрировать. Она стояла рядом, ей очень хотелось уйти домой с готовым велосипедом. И все время смотрела мне на руки. Однажды она взглянула мне в лицо и рассмеялась, потому что за этой мудреной работой я прикусил себе язык… В ее тяжелых черных косах, уложенных короной на голове, застряло несколько рябиновых листочков и одна ягодка, красная, как коралл. Грудь у меня горела, словно по ней проводили горячим утюгом. Я копался и копался с колесом и думал: хорошо бы оно никогда не было готово… Мне очень хотелось завязать с ней разговор, но ничего в голову не приходило. Минуты летели быстро, голодные, как воробьи. Но вот колесо уже крутилось как следует и шина была уже надета. Лея спросила не без робости, сколько это будет стоить. Видно, у нее с собой было мало денег… Тут пробил мои счастливый час…
– Я сам договорюсь с хозяйкой, фрейлейн Лея. Это же моя работа, и она стоит дешево. Главное, что с вами ничего не случилось. Это правда, что вы не ушиблись, фрейлейн Лея?
Она покачала головой, благодарно на меня взглянула, нет, не только благодарно. Я покраснел, как рак. Мне подумалось, что она сейчас скажет: большое спасибо, мой милый, верный Гпнерион… Мне и сейчас кажется, что эти слова вертелись у нее на языке. Я даже уверен в этом. Потом она протянула мне руку. Я не хотел подать ей свою, потому что она вся была в масле. По Лея мной не побрезговала и крепко-крепко пожала мою грязную руку. Мне что-то сдавило горло. Даже «до свиданья» я не смог проговорить. В субботу хозяйка из моих трех марок удержала две тридцать. В счете, который она написала, числилось полкомплекта спиц. Столько их даже не пошло… И еще плата за рабочий час подмастерья. А я проработал не больше сорока минут, и уж, конечно, не был подмастерьем, даже учеником не был. Я и не подумал вручить Лес этот счет. Для нее я готов был сам стократ заплатить за свою работу.
Если бы я сумел сказать Лее хоть несколько слов… Умел же я говорить с ней на бумаге. Вот у Залигера красивые слова сами собой срывались с языка. Когда он йогом стал брать уроки музыки у Фюслера, он, наверно, совсем задурил Лею красивыми словами.
Сухопарый заряжающий рассказывал в блиндаже:
– За одну неделю три написали мне, что у них не пришли месячные. Мать честная, кто будет все это оплачивать! Но я живо смекнул: бабы этак только подогревают мужчин, замуж хотят дурехи! Хольцауге, рот не разевать, сказал я себе. И не будь дураком, каждой написал: спрыгни-ка с последних семи ступенек в погреб, милая моя девочка, когда пойдешь за углем. И смотри-ка, все устроилось к общему удовольствию. Это, ребята, все бабьи штучки. А вы держите ухо востро, но давайте им задурять вам голову.
Я бы уступил Залигеру Лею, если бы он сумел защитить ее. Но он красивыми словами втерся к ней в душу, а потом, когда его карьера могла оказаться под ударом, он втихую разорвал их тайную помолвку. Я уверен, что после он честно об этом сокрушался, но поступил-то он бесчестно и трусливо. Мне кажется, он рад, что она погибла. Нет, даже мертвую я ему ее не уступлю…
Залигер велел мне приходить к нему в бунгало. Хорошо, что из этого ничего не вышло. Чтобы он мне там плел: похвалялся бы своим так называемым благоразумием… Ты сам себе пакостишь и так далее. Старина Залигер, да разве ты не видишь, что мы уже на краю гибели с этим нашим благоразумием? Ты со своим и я со своим. Все благоразумие, все человеческое мышление растворяется в силе. Но у нас ее больше нет, сила у других…
Как сказал этот сухопарый? «Вы реалист, господин унтер-офицер?»
Да, мне сдается, я стал реалистом. Я реально представляю себе, что сейчас происходит. Этой весной мы подохнем, как мухи осенью. Не растекайся в жалобах, Хагедорн! В нашем классе на стене висело изреченье: «Плыви, как плывешь! Кто лавирует, тот трус, кто не лавирует, тот погибает». Надеюсь, что при последнем издыхании я смогу ответить Залигеру, когда буду лежать здесь, на высоте, и услышу в телефон его голос еще из этого мира: «Алло! Орудие, Дора“!» Надеюсь, что я еще успею сказать: «Спиши меня в расход, господин капитан… Сервус, старый бродяга! Я сберегу для тебя местечко в братской могиле… Конец».
Сухопарый заряжающий поднялся наверх из блиндажа, поднес Хагедорну полкружки водки:
– Да здравствует любовь, господни унтер-офицер… – Хагедорн взял кружку и опрокинул себе в рот живительную влагу, хотя командир батареи и запретил употребление спиртных напитков. С тех нор как унтер-офицер надел военную форму, сей грандиозный акт был его первым сознательным нарушением приказа.
– А теперь расскажите какой-нибудь анекдот из вашей юности, господин унтер-офицер! – захохотал сухопарый.
– Да, да, и позабористее! – послышалось за его спиной.
Весь расчет поднялся наверх, сплошь мальчишки лет но шестнадцать-восемнадцать. Хагедорн сейчас на их глазах принял боевое крещение, и они признали его. Тот, кто залпом осушает полкружки сорокадвухградусной – парень что надо. Сухопарый, высоко подпив бутылку, хриплым голосом орал:
– Если мир летит к чертям, мы полетим на воздушном шаре!
– Хо-хо, моя милка! – кричал другой.
– «О Сусанна, красотка Анна», – пели ребята и хохотали.
В душе Хагедорн радовался доброму отношению к себе и веселости этих мальчишек, довольных, как сытые каннибалы, и чувствовал, что какие-то жизненные силы вновь пробуждаются в нем. Это был старый призыв к братьям-сообщникам, к совместному конокрадству, к драке и пьянке, к жизни и смерти под ругань, под крики «ура» и «хайль», – словом, символ веры всех ландскнехтов свастики, нарушенье которого в силу привычки и веры представлялось Хагедорну подлостью.
– Ладно, – отвечал он, – будет вам анекдот из моей юности.
И начал рассказывать:
– Когда в конце января наш истребительный противотанковый дивизион перебазировался в окрестности Варты, на другой стороне замерзшего озера мы увидели…
– Паганини идет, – прошептал кто-то.
Заряжающий, стоявший на своем месте у орудия, оглянулся – куда бы спрятать бутылку – и… сунул ее в ствол. Затвор был открыт.
– Мы увидели одинокое поместье и дом с белой колоннадой. Он представлялся нам заколдованным замком… Смирно! – В блиндаж вошел обер-фенрих. Хагедорн отрапортовал.
– Продолжайте! – сказал Корта и уселся на установщик взрывателя по другую сторону орудия, не жалея своей чистой, как стеклышко, шинели. Настроение у пего, видимо, самое мирное, просто хочет посидеть вместе со всеми. Хагедорн, продолжая свой рассказ, старается говорить хлестко и без околичностей. Ему хочется загладить дурное впечатление, которое он поначалу произвел на обер-фенриха. Итак:
– Вблизи от помещичьего дома роют окопы. Но кто. нам не разобрать – русские ли солдаты, польские партизаны или какое-то наше подразделение. Лейтенант, наш командир, парень что надо, приказывает мне с двумя солдатами взять машину и разведать обстановку, но вступая в бой с противником. Мы живо-живо покатили вокруг озера, дорога, кстати сказать, шла через лес и не просматривалась. Подъехали к деревне – ни души не видать, ни одна труба не дымится, только собаки тявкают. Что ж, мы рискнули. Деревня была пуста. Посреди улицы, на грязном снегу, валялся комод. В одном из домов, за печкой, мы обнаружили мертвую старуху, крысы и собаки уже обгрызли ее. Оказалось, что окопы возле помещичьего дома рыли наши пехотинцы, в большинстве старые вояки. Мы въехали во двор. Я пошел к капитану, сказал ему, что он зажат в клещи, слева и справа уже прорвались русские танки. Он на меня зарычал: «Что значит прорвались! Мы удерживаем позицию и стоим насмерть». При этом от него разило сивухой метров эдак на десять. По двору шел обер-фельдфебель, и ноги у него подгибались, так он нализался. Капитан бросил меня, схватил его за пуговицу, да как задаст ему трепку. Что тут прикажете делать? Я уж хотел возвращаться, как вдруг в помещичьем доме кто-то заиграл на скрипке. Капитан напустился на своего обера: «Ты опять приставал к барышне, скотина!» Мысленно я обругал обоих и пошел в дом. Неужто хозяева еще но уехали? В холле везде были понавешаны оленьи рога и еще огромная кабанья голова. А между головой и рогами – нарисованное на дубовой доске родословное древо владельца. Так я узнал, что его зовут Антон Кюндраш и что он кавалер ордена Крови. Я поднялся по широкой лестнице, потому что звуки скрипки доносились сверху. Прекрасными я бы их не назвал, но скрипач играл бесшабашно, лихо, хотя иногда скрипка издавала какой-то противный, нервирующий звук, словно ножом по тарелке. Впрочем, я ничего в музыке не смыслю. Так вот, я очутился перед высокой белой дверью, постучал, но никто мне не ответил. Я решился войти и снял фуражку. И что же я увидел, эх, ребята, доложу я вам… Посреди гостиной стояла скрипачка: черные сапожки, черные рейтузы и нечто вроде гусарского мундира с серебряным галуном, стройная, с большим узлом белокурых, немножко растрепанных волос, ну чудо что за бабенка, лет этак двадцати. Она играла на скрипке и при этом дымила сигаретой. На резном пульте перед ней горели две свечи. Когда она меня увидела, у нее только слегка приподнялись брови, но она не прервала игры…
Сухопарый заряжающий проглотил слюну. Хагедорн хотел продолжать, но вдруг услышал за своей спиной голос обер-фенриха:
– Кап попала водка в ствол? – Корта вскочил и вытащил из ствола бутылку, которую сразу же заприметил, войдя в бункер. – Кто это сделал?
– Я, – отвечал заряжающий. Он рассчитывал, что Паганини попридержит язык, а в противном случае решил послать его ко всем чертям. Но Корта уже прохрипел:
– Вон, поганцы эдакие, вон! – Он выгнал расчет наверх и велел всем бежать вокруг орудийного окопа. – Ложись! Встать! Ложись! Встать!
Хагедорн по-прежнему стоял у орудия. Корта накинулся на него, а расчет тем временем рысцой трусил во круг окопа.
– Вы занимаетесь саботажем, самым настоящим саботажем! Командир запретил употребление спиртных напитков! А здесь лакают водку! О чем вы, спрашивается, думаете? Каждую минуту могут объявить тревогу, а у вас люди вдребезину! Эта штуковина остается в стволе, а вы туда же загоните снаряд! Мерзавец! Вы командир орудия, а у вас весь расчет нализался! Я подам на вас рапорт. Погодите у меня, гнусный тип, я вам еще вправлю мозги…
Хагедорн не защищался, хотя и вправду не заметил, что заряжающий сунул бутылку в ствол.
– В блиндаж! – скомандовал Корта.
Парим возвращались подавленные, растерянные, запыхавшиеся, в уверенности, что гроза еще разразится над ними. Но обер-фенрих положил бутылку за пазуху и опять уселся на то же место. Ребята вздохнули с облегчением, решив, что Паганини конфисковал бутылку с остатками животворного напитка – и делу конец. Просто обозлился, что ему не предложили.
– Ну и что же вы шепнули на ушко красотке? – насмешливо осведомился он.
Хагедорн вновь ощутил страх перед неучтимостью чернявого, ощутил собачью готовность по хозяйскому приказу бежать за брошенным камнем. Надо собраться с духом, подумал он, и досказать всю историю, но с настоящим концом, а не так, как я рассказывал ее напомаженному майору. Он решил слегка спекульнуть на этом настоящем и для него горьком конце, дать Корте позлорадствовать и том самым до некоторой степени примирить его с собой.
Итак, он продолжал, стараясь придать своему голосу, который не хотел ему повиноваться, глубину и спокойствие.
– Я сказал: «Фрейлейн, над вамп нависла грозная опасность, здесь каждую минуту могут появиться русские танки». Затем я назвал себя, словом, представился честь по чести, заверил ее, что разбираюсь в боевой обстановке, и предложил место в нашей машине, даже если бы нам пришлось выкинуть все фаустпатроны. Что же она мне ответила? «Вы паникер, обыкновенный паникер», – и как дернет смычком по всем пяти струнам. «Заклинаю вас, фрейлейн, поедемте с нами», – крикнул я, мне и впрямь было ее жалко. Здешний капитан, видно, неправильно обрисовал ей положение. Но она злобно взглянула на меня своими водянисто-голубыми глазами и ответила: «От таких героев, как вы, меня с души воротит, поезжайте с богом, да поскорее…» Я сразу понял, почему я внушаю ей отвращение. Мне в санчасти выбрили плешь, так как я расчесал голову – вши одолели. Башка у меня все еще была в парше. Ну, подумал я, воля человека – его царствие небесное, а я отсюда смотаюсь. Но жалко мне ее все-таки было. Вдруг, что за черт, слышу вдали неясный гул. Я тут же догадался, что это такое. Русские танки Т-34. За долгую службу научаешься отличать шум Т-34 от шума наших T-IV не хуже, чем жужжанье шмеля от гуденья жука. Я подбежал к окну. А они уже тут как тут! Смотрю, по заснеженной равнине за околицей покинутой деревни ползут серые черепахи, шесть, семь, восемь, девять штук. Она тоже подошла к окну. Я сунул ей бинокль, чтобы она могла разглядеть красные звезды, и сказал: «Поступайте, как хотите, но через пять минут русские будут здесь. Мы ждем еще три минуты в машине у задних ворот. Ровно три, ни секунды больше». Задние ворота выходили на дорогу, тотчас же скрывавшуюся в лесу. Все возможности бегства мы уже успели разведать. Эту науку живо постигаешь при подвижном фронте. «Меня зовут Вероника, – сказала вдруг девушка беззлобно и со слезами в голосе, – видно, мой папа был прав. Прошу вас, господин унтер-офицер, не бросайте меня в беде». И как же могут молить глаза такой девушки! «Три минуты!» – крикнул я и умчался, чтобы поставить в известность своих товарищей. Пробегая через двор, я успел сообщить капитану, что неприятельские танки на носу. Тот совершено растерялся и стал кричать: «Ключ, где ключ от больших ворот?» Мои товарищи собрались дать деру на полном газу. У нас ведь был приказ не ввязываться в бой с противником. Я взглянул на часы и сказал: «Две с половиной минуты для хозяйской дочки», сел рядом с водителем и схватил рычаг скоростей. Они бы и секунды не выдержали. Гул моторов становился все громче. Девица прибежала, запыхавшись, в шубке, в меховой тапочке, с сумочкой в руке, словно в театр собралась, и – мы чуть в обморок не попадали – с роскошным аккордеоном. Не успел я открыть ей дверцу, как мы уже мчались во весь опор. Через десять минут машина выскочила из лесу на заснеженную равнину, и вдруг я, черт меня побери, вижу – приблизительно в километре впереди нас по шоссе идет колонна Т-34. Мой шофер тормозит, одним рывком поворачивает машину обратно в лес или черт его знает куда. А в лесу уже жужжат шмели. Они идут за нами следом по единственной дороге среди равнины, где банку с ваксой спрятать негде, не то что военную машину с четырьмя рослыми седоками. Что делать? Шофер хочет остановить машину, удрать в лес и там где-нибудь притаиться. Моя пассажирка ревет, не то чтобы в голос, а тихонько всхлипывая, как маленькая девочка, которая потеряла деньги, когда мать послала ее за покупками. Вот я и говорю шоферу: «Фриц, поворачивай обратно, мы поедем прямо, за первой колонной». Все уставились на меня, разиня рот. Но мне вдруг пришла в голову мысль, совершенно безумная мысль. «Друзья, – говорю я, – наденьте фуражки задом наперед, они примут нас за Иванов». Мы были одеты в теплые шапки и ватники. Сам я сорвал с себя шапку, схватил аккордеон и пересел на заднее сиденье. Моя проплешина светилась, как фонарь. Мы снова тронулись в путь. Впереди русские, сзади русские, мы посередине и точно держим дистанцию – километр от первой колонны, километр от второй. На атом расстоянии они, ей-богу, могли принять нас за русских и решить, например, что мы везем с собой врачиху в трофейной машине и развлекаем ее чудной песней об атамане разбойников Стеньке Разине. Русские до смерти любят петь и играть на аккордеоне. А проплешины и у них есть. Надо их бить их собственным оружием, думал я…
Парни так и покатились.
– Пальцы у меня не гнулись, но я все же перебирал клавиши, – продолжал Хагедорн. – Аккордеон визжал, басил и хрипел, казалось, осел уселся за орган. Я же понятия не имею, как на нем играть. Но фрейлейн Вероника, мать честная, как она на меня смотрела, эта фрейлейн Вороника, я прямо духом воспрял. Знаете ли вы, что значит, когда девушка смотрит на вас и глаза у нее начинают блестеть и мерцать, словно в них загораются звезды? Тут с ума можно сойти. Тебе начинает казаться, что ты плывешь в волшебном челноке по заколдованному озеру… Я чуть не рехнулся. Забыл, что впереди нас и сзади русские танки. Но мой шофер еще помнил о них. Он высмотрел какую-то дыру; проезд под железнодорожной насыпью, мимо которой прокатила первая колонна. Мы нырнули в нее, выжимая восемьдесят километров в час. На большее наш драндулет был неспособен. Все. Выскочили! Вторая колонна, видимо, тоже прошла мимо. Фрейлейн Вероника мне улыбнулась…
До этого места Хагедорн уже рассказывал свою эпопею напомаженному майору, но о финале ее он умолчал и только подмигнул ему, на что майор, поглаживая рукой жирный подбородок, ответствовал: «Высший класс! Н-да, это, пожалуй, стоит мессы!» Но теперь, обманув похотливое любопытство юнцов и стремясь вызвать злорадство обер-фенриха, которое, как он думал, примирит его с ним, он досказал всю историю так, как она действительно кончилась.
– Мы беспрепятственно въехали в какую-то деревню, где еще застали нескольких человек из штаба дивизии, но и те уже собирались драпать отсюда. Машины стояли наготове. Вдруг фрейлейн Вероника крикнула: «Остановитесь!», выпрыгнула из машины и опрометью бросилась к молодому офицеру, который носком сапога стучал но крышке черного хорьха. Надо думать, что это был ее знакомый, она обратилась к нему: «Мой милый Бетцов». Тут все пошло как по маслу. Фрейлейн Вероника пересела в черный хорьх и сказала своему приятелю: «Эти молодые люди честно заработали по приличной сигарете на брата, пошарь-ка в своей волшебной шкатулке, милый». Офицер, капитан генерального штаба, не поскупился. Мы все получили но пачке «Уолдорф-Асториа». Я отнес аккордеон в черный хорьх. «Желаю вам, чтобы ваши кудри поскорей отросли», – улыбнулась мне на прощанье прелестная Вероника, и они укатили. Вот и весь мой рассказ.
Обер-фенрих поднялся, скучливо зевнул и сказал:
– Вашей фантазии цена восемь грошей и то с запросом. Пойдете со мной на доклад.
Хагедорн попросил у кого-то каску, своей у него давно не было, а на доклад полагалось являться в полной полевой форме. Корта приказал Хагедорну идти на три шага впереди него, как арестованному. От земли поднимался туман, и оба они быстро скрылись в нем.
– Я готов часами лупить этого Паганини но морде, – сказал один паренек и встретил всеобщее одобрение.
– А все из-за твоей дурости, – заметил другой, обращаясь к заряжающему, тоже под всеобщее одобрение.
Как старший по званию, тот нацепил себе на шею ларингофон и прошипел:
– Кто хоть словечко скажет против обер-фенриха, тому крышка, понятно? – Как видно, он понял, почему обор-фенрнх не потащил и его на доклад к командиру: из-за их добрых служебных отношений.
Телефонисты уже разбудили командира батареи для смены, когда обер-фенрих вошел в блиндаж командира батареи и, притворяясь до крайности взволнованным, доложил о происшествии в расчете орудия «Дора». Залигер, невыспавшийся, с головной болью, злился на тупую мстительность Корты, равно как и на растяпу Хагедорна. Обер-фенрих приказал Хагедорну дожидаться у входа в блиндаж. Он надеялся заставить командира тотчас же в официальном порядке передать дело в военный трибунал дивизии. По его мнению, речь шла о потере бдительности в боевой обстановке, и формально он был прав. Командир орудия, вопреки приказу позволяющий своему расчету употребление алкоголя в состоянии повышенной боевой готовности, должен нести ответственность перед военным трибуналом. Наказать за такой проступок своей властью командир батареи уже не может. Залигер кивал головой, слушая Корту, и в глубине души проклинал создавшееся положение. И надо же было этим дуракам засунуть бутылку в ствол орудия. Это подлило масла в огонь. Если Хагедорна упрячут в штрафной батальон, он еще должен будет бога благодарить.
Но война-то уж шла к концу. Стрелки неумолимо приближались к двенадцати. Время будет работать на Хагедорна, если удастся протянуть с подачей рапорта. Только бы не возбудить подозрительность Корты. Хорошо, что он не знает об их старой дружбе. Но сколько можно тянуть? Покуда батарея находится в состоянии повышенной боевой готовности, ни минуты дольше. Как только оно будет снято – пусть всего на несколько часов, – придется допросить весь расчет и направить рапорт по команде. Все остальное станет уже совершаться механически, а об ускорении событий позаботится Корта. И дернуло же этого Хагедорна… Господи, сделай так, чтобы уже началось наконец последнее действие, ведь вот уже семь дней звошгг звонок, оповещая о нем, стучало в мозгу Залигера. Он велел одному из связистов позвать Хагедорна.
Хагедорн вошел, остановился в дверях в положении «смирно», по всей форме доложил о прибытии. Он не смотрел ни на Залигера, ни на обер-фенриха. Его неподвижный взгляд был устремлен в угол блиндажа. Залигер немного обождал, ему хотелось сказать: «Вольно, держитесь свободнее, унтер-офицер», хотя тот и явился для объяснений. Но Хагедорн держался так официально, так подчеркнуто, оскорбительно безлично, что и Залигер, со своей стороны, вынужден был соблюдать форму и оставил Хагедорна стоять, как он стоял: руки по швам, грудь вперед, подбородок вскинут.
– Унтер-офицер Хагедорн, в вашем расчете пили водку?
– Так точно, господин капитан.
– Вам был известен мой приказ?
– Так точно, господин капитан.
– Вы лично участвовали в пьянке?
– Так точно, господин капитан.
– Кто засунул бутылку в ствол орудия?
– Заряжающий.
– Вы это заметили?
– Нет, господин капитан.
– Отдаете ли вы себе отчет в том, что вы учинили?..
Хагедорн промолчал, по-прежнему глядя в угол блиндажа. По пути сюда он решил даже взглядом не просить Залигера хотя бы пальцем пошевелить для пего… Я однажды искал твоего взгляда там, в гимназическом подвале, но ты от меня отрекся в беде и будешь отрекаться и впредь. Плыви, как плывешь. Этой весной с нами все равно происходит то же, что с мухами осенью…
– Я вас о чем-то спросил, унтер-офицер?
В вопросительном тоне Залигера было предложение немощи. Он спросил не резко, не злобно, а так, словно хотел перебросить мост к другу. Но Хагедорн упорно молчал, уставясь в угол. Ты не можешь мне помочь, Залигер, даже если бы ты хотел этого. У тебя не достанет ни нервов, ни мужества. А благоразумие гут ничего не значит. Этот обер-фенрих– акула. Мне следовало его пристрелить по дороге сюда. Пистолет у меня в кармане. Но меня и на это не достало.