355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Макс Шульц » Мы не пыль на ветру » Текст книги (страница 5)
Мы не пыль на ветру
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 02:34

Текст книги "Мы не пыль на ветру"


Автор книги: Макс Шульц



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 36 страниц)

Глава третья

Немного погодя шоссе оживилось. Хильда Паниц, работавшая в поле, – она сильными ловкими движениями брала вилами навоз и разбрасывала его по земле – видела, как пожарные машины из Эберштедта промчались в Райну. После воздушного налета над городом выросло плотное облако дыма, окрасилось багровыми отсветами пожаров и лениво расплылось по небу.

В поле было почти безветренно. И все же запах гари постепенно примешивался к запаху навоза и свежей весенней земли. Девушка вдыхала дым, и ей чудилось, что он поднимается с рыхлой бурой земли, жестокий жар огня, казалось, въелся в свежесть полей и лугов и бьет ей прямо в лицо. Внезапно с высокого бледного неба на нее заморосил мелкий дождик горелой бумаги или соломы.

И «это» с неба, не из ада, думала девушка, страшась назвать «это» по имени, чтобы не подпустить к себе. Ибо страх представлялся ей огромным, мерзостным зверем, изготовившимся к прыжку.

Хильда Паниц снова перевязала платок, пониже спустила его на лоб, потуже стянула на затылке; теперь он обрамлял ее лицо, как монашеское покрывало. Этот платок две недели назад, в день ее двадцатилетия, ей подарил Рейнхард. Красивый большой платок, из чистой шерсти, теплый и ярко-ярко-зеленый. «Возьми, сестричка, – сказал он. – Я его организовал для тебя. Мне это далось без груда. Надеюсь, тебе нравится?» Эти слова, звук его голоса она слышала как сейчас. В день ее рождения Рейнхард без увольнительной примчался в Рорен, до которого от батареи был добрый час ходьбы. Он застал ее в кухне, где она готовила пойло для свиней, вытащил из нагрудного кармана платок, даже не завернутый в бумагу, развернул его под тускло горевшей лампой и, так как руки у Хильды были липкие от картофельных очистков, сам накинул ей на волосы и завязал, неловко и неумело, под подбородком.

Она стояла, оторопев от радости, и ей очень хотелось посмотреться в зеркало, а он подбежал и чмокнул ее в нос. Уже много лет брат, которому пошел сейчас семнадцатый год, не целовал ее. А теперь она даже не могла прижать его к себе, потому что стыдилась своих вымазанных и липких рук.

Смеясь над ее растерянностью и радостью, мальчишка убежал, даже не поздоровавшись с хозяевами. С тех пор Хильда не видала его.

Хозяева подарили ей на рожденье черный толстый резиновый фартук. Фартук по утрам висел в сенях на гвозде рядом с прочей ее одежонкой. Поздравлять хозяева ее не стали. Да и зачем? Хозяин был властный человек, а хозяйка с утра до вечера только и знала что браниться.

В большой комнате под грамотой на право владенья наследственным хутором висел девиз Мартина Хеншке, фюрера местной организации крестьян, тоже под стеклом и в рамке: «Не щади себя в труде! Не щади врага! Храни верность фюреру».

Девушка знала, откуда у хозяина оказался этот фартук, в лавке ведь такой уже давно нельзя было достать. Хеншке взял его у Лизбет Кам, «полностью оставшейся без крова вследствие бомбежки», женщины, эвакуированной из Берлина и по разверстке поселенной у него на хуторе. Вместе со своей семилетней дочкой она жила на бывшем сеновале над конюшней. В этом заброшенном чердачном помещении имелось одно низенькое слуховое оконце, смотревшее на улицу, да два небольших люка, пробитых в стене, выходившей во двор, и заслоненных досками. Поначалу Хеншке даже отказывался поставить там печь, ссылаясь на инструкцию по противовоздушной обороне, и всеми способами принуждал жиличку работать у него на хуторе. Дело в том, что в последнее время прекратился приток дешевой рабочей силы, то есть военнопленных, которых можно было кормить водянистой похлебкой да пинками. Из-за участившихся налетов и нехватки конвоиров их попросту перестали выпускать из лагерей.

Лизбет за словом в карман не лезла и грустить была не охотница. Когда Хеншке попытался заставить ее работать, она спокойно заметила, что еще не известно, останется ли у пего на квартире, а вообще в войну она стала трамвайным кондуктором и другому делу не училась, знает только, что как аукнется, так и откликнется, и к этим знаниям ничего прибавлять не намерена. Денег у нее хватает, может стомарковыми бумажками у него весь пол застелить, хайль Гитлер! На это Хеншке нечего было возразить, хоть он и знал, откуда ветер дует, но за пораженческие идеи, скрыто присутствовавшие в бойких словах этой горожанки, все же не решился стянуть веревку на ее шее. Ему было известно, что ее муж – обер-фельдфебель, награжден золотым Германским крестом. Зато он сумел позаботиться, чтобы его строптивую квартирантку мобилизовали на работу в Эберштедтские оружейные мастерские, где она в огромном каменном корыте с кислотой очищала от ржавчины трофеи – винтовочные стволы и штыки.

Когда Хеншке заметил, что от вредной работы у нее появились синие круги под глазами, светлое чувство справедливости вдруг возобладало в нем. Из-за негнущейся ноги – наследие первой мировой войны – он больше не подлежал мобилизации, а в качестве амтсвальтера и ортсбауэрнфюрера почитал основной своей задачей помощь в «битве за пропитанье» и «превращенье каждого крестьянина в активного бойца». За неистовую преданность партии и солдатскую манеру выражаться крейслейтер с марта месяца начал посылать его в деревни как главного оратора. Там он всячески изощрялся и брызгал слюной, распространяясь на одну и ту же тему – «Победа или Сибирь», как иезуит, неизменно читающий проповедь о вечном блаженстве и вечном проклятии.

Хеншке в буквальном смысле слова выколачивал свои фразы. Потому что костыль, с которым он не расставался, после каждой второй или третьей с таким треском стукался о старый стол деревенской харчевни, что казалось, кто-то стреляет из пистолета. А так как он колотил направо и налево кошек, собак, коров, лошадей, военнопленных, прислугу, даже жену, то в деревне его окрестили «Хеншке Тяжелая Рука».

В середине марта, женщина, жившая со своей дочкой на чердаке, получила страшную весть – ее муж пал смертью храбрых в боях за родину. Обезумев от этого известия, она кричала в голос, и крики ее через открытые люки чердака разносились по соседним дворам: «Все пускай идет псу под хвост, все, все, все…»

Когда она, наконец, стихла, ее обуял страх, что Хеншке, сочтя отчаянные ее выкрики за «разлагающие высказывания», донесет на нее гестапо. Она ворвалась к нему в комнату и забила отбой, то есть стала говорить о своей вдовьей доле, которую она будет нести отважно и гордо, как подобает немецкой женщине. Заодно она подарила хозяйке черный резиновый фартук, прочную штуковину с металлическими петельками и холщовыми завязками. Ей удалось вытащить его из подвала своего разбомбленного дома, и он очень и очень пригодился ей при работе с кислотой. В воздухонепроницаемых защитных комбинезонах, которые администрация выдала работницам, женщины потели так, что последние остатки жира сходили с них, и к тому же часто болели чесоткой, ангиной и другими болезнями.

Хеншке милостиво отнесся к раскаявшейся женщине «в намять героической гибели вашего отважного супруга и кавалера Германского креста», как он выразился, а фартук принял в качестве скромной квартирной платы. Впрочем, чтобы избежать подозрения во взяточничестве, он заплатил ей за него две марки. Его жене этот фартук не понравился и в конце концов достался Хильде.

Рейнхард за зеленый платок в продолжение десяти дней отдавал свою порцию колбасы и масла пожилому, вечно голодному ефрейтору, который в гражданской жизни был профессором остеологии и расовой теории, плюс к тому табачный паек «до первого пришествия», как выразился ефрейтор.

Но девушка об этом ничего не знала. «Мне он легко достался», сказал Рейнхард. Знала она только, откуда взялся передник. И никак не могла понять, почему жиличка, к которой она забежала назавтра, наотрез отказалась взять обратно эту вещь, столь ей необходимую.

По шоссе теперь, близко следуя друг за другом, шли санитарные и транспортные машины. Сопровождающие, сидевшие рядом с шофером, держали двери кабины открытыми, то и дело всем корпусом высовывались наружу и едва не сворачивали себе шеи, глядя в небо – не возвращаются ли самолеты противника.

Когда девушка увидела машины с красными крестами, у нее руки и ноги отнялись. Страх, огромный омерзительный зверь, которого она надеялась не подпустить к себе, уже разевал на нее пасть, полную бешеной слюны; она, словно ища спасенья, закрыла лицо руками, так что ногти впились ей в щеки, и не помня себя твердила: «Господи, боже мой, оставь мне брата, не отнимай у меня последнее. Господи, боже мой…»

Она ринулась на шоссе, дождалась, пока прошла машина со знаком военно-воздушных сил, остановила ее и стала просить подвезти до зенитной батареи – там у нее братишка. Ей повезло. Машина, старый рено с комично высокой газогенераторной колонкой позади кабины, до половины груженная боеприпасами, как раз шла на батарею, и шофер согласился ее прихватить. Сидя между шофером и сопровождающим, девушка прижимала руки к телу, словно ее тряс озноб, и неотступно смотрела на широкую асфальтированную ленту шоссе, которая лениво двигалась навстречу вздрагивающему капоту машины. Ей казалось, что они все время едут вверх и вниз, вверх и вниз.

Оба солдата в кабине, один, за рулем, – пожилой, с воспаленными веками, уже много дней не державший в руках бритвы, и второй – долговязый юнец, у которого слишком большая каска то и дело сползала на затылок, не сразу смекнули, что с этой девушкой не заведешь тех дорожных разговоров, которые они (с добавлением натурой) привыкли взимать со случайных пассажирок в качестве платы за проезд. Поначалу молодой, изображавший из себя человека бывалого и хладнокровного (высовываясь из кабины и глядя в небо, он насвистывал «Тореадор, смелее в бой»), беззастенчиво выкладывал все, чем было полно его опытное рыцарское сердце, а потом призвал на помощь руки и, чтобы окончательно растопить лед, положил их на колени «мадонны». Старший сообразил, что девушка не жеманится, сидя так неподвижно и оцепенело, к тому же он вспомнил, что она едет на батарею к брату, и одернул не в меру ретивого кавалера. Юнец от нее отвязался, но ей в укор и себе в утешение промурлыкал:

– Сердце красавицы склонно к измене…

В том феврале, когда пылал Дрезден и погибла мать, два солдата вот так же подвезли ее в машине. Но тогда они ехали из маленького городишки в Судетах, где она работала в госпитальной кухне подсобной рабочей, через заснеженный горный хребет по направлению к Дрездену. Минутами, когда до ее сознания доходило, почему она в пути, когда перед ее глазами вставал текст телеграммы, посланной Рейнхардом: «Мать погибла во время налета. Квартира, вещи сгорели. Приезжай домой», ей казалось, что где-то рядом оглушающе и пронзительно звучит фанфара. Наверно, это было подсознательное воспоминание – одно время Рейнхард был фанфаристом в отряде гитлерюгенда и, когда он начинал упражняться в кухне, она убегала в спальню и зарывалась в подушки, только бы не слышать этих раздирающих мозг и уши звуков. Отец бы тоже этого не стерпел. Но отец был уже мобилизован и писал из Бельгии, что живет хорошо, но дома жил бы лучше. До войны он служил при большой булочной возчиком – со своим фургоном и лошадью. Нацистов, насколько ей помнится, он недолюбливал. Во всяком случае, никогда не позволял своим детям участвовать в воскресных экскурсиях Союза немецких девушек и юнгфолька. Когда Рейнхарду исполнилось восемь лет, он купил ему велосипед – чтобы у каждого из членов семьи был свой собственный. При более или менее сносной погоде семейство Паниц в полном составе выезжало за город. Отец до смерти любил вспоминать свои юношеские странствия. И петь он любил. Собираясь ехать за город, он иногда засовывал свою гитару в рюкзак Рейнхарда. В июле сорок четвертого отец, уже обер-ефрейтор, был убит в Югославии. Каинтан, командир его роты, написал матери: «…верный своему долгу, пал за фюрера и отечество…» Но не написал, что обер-ефрейтор Паниц получил от своего капитана приказ съездить на велосипеде в оставленный немцами населенный пункт и взять забытый капитаном бритвенный прибор. Паница застрелили партизаны.

В ту поездку через заснеженные леса и горы девушка рассказала своим спутникам о своей горькой сиротской судьбе. Один из них, красивый молодой человек со спокойными повадками, заботливо и ласково отнесся к ней, когда же они на собственный страх и риск остановились на ночь в гостинице в Цинвальде, разделил с ней ее постель и в доказательство своих честных намерений оставил свой домашний адрес в городе Ютербоге. Письмо, которое девушка вскоре туда послала, вернулось с пометкой «адресат неизвестен». Со вторым повторилось то же самое.

От брата Хильда утаила безмерное свое разочарованье. Да и не подобало в те дни об этом рассказывать. Рейнхард по мере сил помогал ей во время ее двухнедельного отпуска «для посещения родителей, пострадавших от воздушного налета». Ни разу она не видела, чтобы он плакал. Он вел себя разумно и осмотрительно, как мудрый старый человек. На единственной уцелевшей стене родительского дома, правда обугленной и побитой осколками, Рейнхард написал мелом: «Хильде Паниц следует идти к фрау Шмидель». Это была знакомая отца и матери, жившая в Нейштадте. Сам он проходил краткосрочное обучение в казармах возле Хеллера. Он предпочел бы остаться краснодеревщиком, но уже усвоил манеру будто бы хладнокровно приспосабливаться к любым обстоятельствам.

Только раз брат и сестра пошли на разрушенную улицу, к руинам того дома, что на веки вечные погребли под собою их мать, а также их детство и юность. Набрав в горсть цементной ныли, Рейнхард стер написанные мелом слова. И от прошлого не осталось ничего, кроме чужой полуобвалившейся стены.

Чтобы похоронить в отдельной могиле обгоревшие останки матери, опознанной лишь но обручальному кольцу, Рейнхард Паниц выменял у знакомого повара на серебряную цепочку сестры немного шпику и кофе в зернах. Хильда сиесла эти продукты горбатому кладбищенскому сторожу. Поощренный взяткой, тот пообещал «устроить» отдельную могилу. Увы, этот добрый человек по смог сдержать своего обещания. Похоронная команда, работавшая, так сказать, аккордно, захоронила фрау Эльзу Паниц вместе с другими до неузнаваемости изуродованными мумиями в большой общей могиле. Хильде рассказали, что горбатый старикашка вдруг запрыгал на одной ноге и стал на богохульный манер распевать хоралы.

В последний вечер ее отпуска Рейнхард, захватив с собой гитару, зашел к фрау Шмидель, Вместе с хозяйкой брат и сестра пели старые песни, тс самые, которые нередко певали с родителями.

 
Мир прекрасный, бесконечный
Перед нами распростерт…
 

А когда тоска схватила за горло Хильду и голос ее задрожал, хозяйка, сама потерявшая мужа и старшего сына, по-матерински прижала ее к своей груди и зашептала ей что-то о мужестве, о твердости сердца, необходимой в эти времена. Рейнхард сердито ударил по струнам и сказал, что сердца становятся всего тверже, если хранить их на льду. А потом спел мальчишеским грубоватым голосом:

Ведь этим моряка не испугаешь…

На следующий день Хильда уехала обратно в Судеты. Но оказалось, что госпиталь ликвидируется. А так как она уже отработала свой срок и была, так сказать, рядовой, то ее от трудовой повинности освободили. Она не знала, куда же ей теперь податься. Но несколькими днями поздней Рейнхард закончил свое краткосрочное обучение и написал ей, что направлен на зенитную батарею в Райне. Тогда и она стала искать работы и крова где-нибудь поблизости. Кем и у кого работать, ей было все равно. Привередничать не приходилось. По окончании школы, весной 1939-го, когда ей пришлось отбывать год обязательной трудовой повинности, Хильда попала на работу в многодетную семью дрезденского школьного учителя, эсэсовца. Там ее использовали как «прислугу за все», а кормили главным образом высокопарными нацистскими словесами. В один прекрасный день она разбила вазу из дымчатого богемского стекла… А как только она была освобождена от своих многочисленных обязанностей в этой семье, грянула война. Она стала ученицей закройщицы на фабрике дамского платья, но вскоре уже кроила только солдатское обмундирование. По прошествии без малого трех лет, так и не сдав экзамен на мастера, Хильда была мобилизована в «девы трудовые» и работала сначала в районе Позена, потом в Судетах у богатых крестьян в поместьях, в госпиталях, вечно перебрасываемая с одной грязной работы на другую.

Хильда Паниц в свои двадцать лет знала уже немало мужчин, которые ухаживали за ней, нетерпеливо и дерзко ее вожделели. В сильном теле Хильды, в крестьянской огрубелости ее свежего лица было что-то преждевременно женское, и мужчин, тосковавших вокруг нее, это сводило с ума, но крик страсти, обычно слишком рано и грубо вырывавшийся из их глоток, не туманил ее голову.

От нахалов Хильда отделывалась легко и просто, но с торопыгами приходилось трудней. Стоило ей подумать, что этот молодой красивый парень, штурмующий ее вздохами и мольбами, завтра или послезавтра, возможно, вознесется над милой и любимой землей в страшном облаке взрыва, как ее охватывало состраданье. И ей случалось дарить радость такому торопыге, не спрашивая, будет ли он верен ей. К солдату, который по пути в Дрезден спал с нею, она и вправду хорошо относилась. Он сочувствовал ей, выслушал ее рассказ и старался ее утешить. На то, что он оболгал и обманул ее, она не обижалась и даже видела в этом справедливое возмездие. Частенько она говорила себе: до сих пор ты сама всех обманывала, состраданье выдавала за любовь, а это обман и грех перед любовью.

Обо всем этом она стыдилась рассказать Рейнхарду. Но теперь вдруг подумала: он же все рассказывает мне. И не стыдится говорить, что в наше время сердце надо хранить на льду. На самом деле он не такой. И я не такая, как можно подумать по моим поступкам. Сейчас война. Все боятся смерти и друг друга. А чтобы жить, надо иметь хоть одного человека, которого ты ни капельки не боишься, которому все можно сказать и который всегда поможет тебе… Я расскажу Рейнхарду, как я познакомилась с этим унтер-офицером, который едет к ним на батарею. Да, непременно расскажу, я ведь не знаю, что он за человек, этот унтер-офицер. А Рейнхард будет все знать о нем, все решительно…

Широкая асфальтированная лента дороги перестала набегать на капот машины. Девушка заметила, что они попали в вязкую колею, слышала, как ревел и пыхтел мотор. Из-за опасного груза шофер не поехал кратчайшим путем – через горящую Райну – и свернул на проселочную дорогу, огибавшую селенье, которая должна была прямо привести их к батарее. Около тонкой блестящей мачты машина остановилась.

– Приехали, – сказал солдат.

Девушка поблагодарила и выпрыгнула из кабины.

С блестящей тонкой мачты до земли свисали оборванные телефонные провода. На лугу возле орудий зияли полуобвалившиеся ровики, вокруг которых все было забрызгано гигантскими брызгами желтого песка и мергеля, нанесенными сюда взрывной волной. Казалось, на зеленую лужайку ссылались с неба простреленные звезды.

Пройдя около ста метров по той же проселочной дороге, девушка наткнулась у штабеля пустых ящиков из под боеприпасов на паренька с винтовкой, стоявшего на посту. Боязливо поглядывая на защитные накидки, топорщившиеся над холмиками за снарядными ящиками, он сказал, что, пожалуй, лучше ей не смотреть на брата… Сейчас придет повозка с соломенной подстилкой и отвезет тела павших бойцов на Райнское кладбище… Паренек, знавший сестру Рейнхарда Паница, был вполне уверен, что ей сообщили но телефону о несчастье, и страшно перепугался, увидев, как безумно расширились глаза девушки, а руки стали хватать пустоту. Потом она заскулила жалобно, протяжно, так немые выражают свое горе, и рухнула на порожний ящик.

В расположении батареи, где люди суетились, как муравьи в разворошенном муравейнике, перетаскивая мешки с песком, маскировочные сети, восстанавливая старые и отрывая новые укрытия, кое-кто заметил девушку. Но ни кто не поспешил к ней. Только паренек с лицом бледным, как у гипсовой статуи, стоял возле нее и мертвецов, держа винтовку на плече. Он впился пальцами в ремень так, словно это была его единственная точка опоры.

Унтер-офицер Хагедорн, вскочивший в санитарную машину, чтобы добраться до Райны, уже прибыл на батарею. В канцелярии, разместившейся в одном из домов на окраине, у него отобрали командировочное предписание и направили к обер-фенриху фон Корта, командиру огневого взвода. Хагедорн разыскал его на огневой позиции, где он, стоя на бруствере орудийного окопа, командовал солдатами, перетаскивавшими 88-миллиметровую пушку, электропривод которой, а также система принимающих приборов были выведены из строя огнем бортового орудия самолетов противника.

Обер-фенрих, стройный, чернявый малый, помоложе Хагедорна, был одет в солдатскую куртку, на офицерский манер сильно стянутую ремнем в талии. На его черных маслянистых волосах лихо сидела фуражка с мягкой складкой, как носят фронтовые офицеры. В петлицу были продернуты две ленточки – Железного креста и Креста за военные заслуги второго класса. Он кричал орудийному расчету, по большей части состоявшему из помощников зенитчиков, тянувших пушку, хриплым надорванным голосом:

– Ну-у, взяли! Лево, лево держать!

При этом он подрагивал коленями и, комкая одну перчатку в правой руке, в такт своим командам хлопал ею по левой. А так как ребятам все равно не удавалось вытащить тяжелое орудие но крутому скосу окопа, то он раз за разом кричал им: «Эй, вы, калеки!» Он был похож на итальянца. На батарее его прозвали «Паганини». Хагедорн явился к нему со словами:

– Прибыл для дальнейшего прохождения службы.

Причем он нарочно произнес это подчеркнуто не по-военному, не принимая стойки «смирно». Этот обер-фенрих – тыловая свинья, крыса, вынюхивающая добычу, и чтобы я стал оказывать ему почтение! Да будь он хоть двадцать раз «фон»! Фон Корта сверху вниз поглядел на Хагедорна, скривил рот и задиристо вскинул голову. Хагедорн ответил ему взглядом, довольно точно выражавшим, что он думает. С первой же минуты он решил: плевать мне на этого типа и точка. В скучной и долгой войне частенько возникают краткие распри. Иной раз они даже полезны. Человек, если он, конечно, не шляпа, извлекает из них известную толику радости. Но при таком поединке нижний чип должен уметь вовремя отступить, так это небрежно отойти в сторону, едва старший занесет руку для удара. Но прежде всего он должен постигнуть тактику Августа Пифке, то есть тактику великолепно сыгранной глупости. И еще нужно уметь молча глотать обиды.

Хагедорн заметил, что Корту там, на бруствере, слегка покачивает.

– Командуйте за меня! – заорал обер-фенрих так, словно перед ним стоял глухой. Хагедорн осклабился и отвечал учтиво, как продавец галстуков:

– Слушаюсь, господин обер-фенрих!

Тот круто повернулся, сошел вниз и удалился, прямой, как свечка, только что слегка припадая на обе ноги.

Хагедорн сменил солдата у передней станины.

– А ну, давайте, ребята! Раз-два, взяли! – Он нисколько не удивился, что «ребята» и вправду по-другому взялись за дело. Орудие плавно сдвинулось с места и было живо доставлено на шоссе, ведущее к Райне. Там один из солдат сказал своему товарищу, нарочито громко, чтобы слышал Хагедорн:

– А наш-то Паганини – задница!

– Кто это Паганини? – спросил Хагедорн, хотя и знал, о ком идет речь.

– Обер-фенрих, – без обиняков отвечал тот.

– Господин обер-фенрих, – поправил его Хагедорн и тотчас же резко сказал: – Если вы еще раз употребите это выражение в моем присутствии, вам будет плохо!

Тот стоял перед ним, не в силах скрыть ни своего разочарования, ни испуга. И ты тоже еще станешь как Август Пифке, подумал Хагедорн.

Когда они шли обратно, один из парней обратил внимание Хагедорна на девушку, неподвижно лежавшую на снарядных ящиках. Хагедорн узнал ее.

– Это сестра одного из наших ребят, его сегодня прикончило, – сказал кто-то. – Она часто наведывалась на батарею. Да что там, мы могли точно так же лежать под накидкой.

– Я бы не выскочил из укрытия, как Рейнхард Паниц, оттого что обер-фенрих заорал: какой мерзавец оставил панораму на шестом орудии! Бедняга Рейнхард решил, что должен сбегать за ней, у нас ведь осталось всего две штуки на двадцать одно орудие…

Позади девушки стоял обер-фенрих и что-то говорил ей, переминаясь с ноги на ногу. Ну совсем злой дух сорок пятого года, подумал Хагедорн, прямой потомок того, что стоял в соборе за спиной бедной Гретхен. Но девушка, видно, и не слышала чернявого. Тогда рука Корты в замшевой перчатке протянулась и потрепала ее по плечу. Хагедорн пошел к ним. Он знал, что это непростительная глупость – сейчас приблизиться к обер-фенриху и, возможно, испортить ему игру. Это уже ничего общего не имело с тактикой Пифке. И все-таки он пошел. Он должен был пойти, что-то неотвратимо побуждало его к этому.

Паганини не обратил на него ни малейшего внимания. Он наигрывал для девушки стаккато на коричневой геройской скрипке.

– Фрейлейн! Послушайте! Встаньте же наконец. Это горе, большое горе. Но в наши дни нам не пристало горевать о павших в бою. Верьте мне, девушка, только слава павших героев живет вечно…

Обер-фенрих еще довольно долго говорил в том же тоне. Девушка не реагировала. Она сорвала с головы зеленый платок, скомкала его и прижала ко рту. Когда у чернявого иссякло терпение, а также мысли и он начал досадливо покашливать, Хагедорн подбежал, склонился над ней и проговорил:

– Встань, девочка! Кто знает, от каких мучений избавился твой брат! Встань, поди домой…

Он опять заметил мягкие завитки на ее шее. Но невеселая мысль вдруг кольнула его. Куда же это – домой? Куда? У него на языке уже вертелись слова: домой, к моей матери. У меня еще две сестры, найдется место и для тебя. Там есть лес. И нет войны. Там на лугах сейчас зацветают крокусы… Он заколебался. И ничего не сказал. Девушка поднялась, посмотрела на него обезумевшими глазами, посмотрела на топорщившиеся защитные накидки, открыла рот, чтобы что-то сказать, но голос ее не слушался, тогда она бросилась бежать, словно ее ударили кнутом, по проселочной дороге. Зеленый платок то развевался в ее руках, то волочился по грязи.

У паренька с лицом гипсовой статуи вырвался стон. Казалось, винтовка на плече, каска на голове и шинель на теле вдруг стали непомерно тяжелы ему.

– Нечего нюни распускать, – рявкнул на него обер-фенрих, – возьмите себя в руки, здесь не институт благородных девиц.

– Слушаюсь, господин обер-фенрих, – пробормотал паренек, щелкая каблуками и вытягиваясь по стойке «смирно».

Хагедорн обратился к Паганини:

– Господин обер-фенрих, разрешите проводить девушку, она еще глупостей наделает.

Фон Корта в ответ громко расхохотался и крикнул:

– Этого еще не хватало! Лучше вы ничего не сумели придумать?

И так же внезапно перестал смеяться, у этого человека все делалось без перехода. Он отозвал Хагедорна в сторону и грозным шепотом заговорил:

– Вы, видно, из породы знахарей, что внушают некоторым нашим согражданам, тем, у которых глаза на мокром месте, что геройская смерть – это еще наименьшее из зол. «Кто знает, от каких мучений избавился твой брат!» А вы знаете, унтер-офицер, чем это пахнет?

От чернявого разило винным перегаром. Хагедорн дав но ужо понял, что совершил ошибку. Этот тип принадлежал к тем, что пьют и но пьянеют, и его трезвость была самым неучтимым в нем. Что он осрамил его перед девушкой – беда невелика. Но что он при этом но только порол ерунду, но и сбросил с себя маску – это могло для него плохо кончиться.

Чувствуя, что он весь покрывается холодным потом, Хагедорн вытянулся по стопке «смирно» и постарался скорчить самую почтительно-дурацкую мину, на которую был способен. Чернявый между тем продолжал правой рукой дергать пальцы на левой так, что суставы хрустели. Затем он с брезгливым видом произнес:

– Для вашей пользы будем считать, что вы не в мору наивны. Ну, да, впрочем, это не замедлит сказаться.

Хагедорн собрался было произнести: «Разрешите идти, господин обер-фенрих», но успел проговорить только «Разрешите…», как тот перебил его:

– Пойдемте со мной!

На полпути к орудиям фон Корта вдруг остановился и снова накинулся на Хагедорна:

– Это называется подрыв оборонной мощи и боевого духа гражданского населения. Толстый нес! Что вы смотрите на меня, как баран на новые ворота? Это неоспоримый факт.

– Я думал, господин обер-фенрих…

– Ага, думали! Думать – опасное занятие. Итак, что вы изволили думать?

– Я думал, господин обер-фенрих, что так, пожалуй, будет человечнее…

– Человечнее?

Фон Корта опять разразился смехом, опять внезапно оборвал его и посмотрел вслед девушке, которая была уже довольно далеко и шла ело волоча ноги.

– Для вашей пользы допустим, что у вас было на уме нечто человечное. Хотели на охоте уберечь лань! Так, что ли? Вам бы быть утешителем вдов и сирот, а не солдатом.

Взгляд из-под прищуренных век пронзил Хагедорна. Он понял: сейчас надо поступиться своей гордостью, надо снести циничные остроты чернявого, иначе все начнется сначала и кончится рапортом по команде. Итак, он подобострастно осклабился и сказал:

– Так точно, господин обер-фенрих.

Тот отбросил носком сапога подвернувшийся под ноги камень. На секунду Хагедорн почувствовал искушение побежать за этим камнем и по-собачьи в зубах принести его обратно. Чернявый повернулся на каблуках и зашагал, прямой как свечка, только колени у него слегка подгибались, к четырем 88-миллиметровым пушкам, установленным довольно далеко от других орудий и, судя по тому, на какую глубину они были врыты в землю, предназначенных для ведения огня по танкам.

Хагедорн, торопливо следовавший за обер-фенрихом, ненавидел себя. Если я и перед Залигером буду так пресмыкаться, думал он, значит, я и есть пес…

Когда они подошли к орудиям, обер-фенрих, вышагивавший впереди, сказал:

– Командир батареи возле «Доры». Подите, доложите ему, усталый воин, о своем прибытии. – Он проговорил это, не остановившись ни на секунду, не обернувшись, отцепил от себя Хагедорна, как автоматически отцепляют одну вагонетку от другой.

Хагедорн постоял в раздумье: какое же из двух орудий «Дора»? То ли крайнее слева, на шоссе, идущем в западном направлении от Райны, то ли крайнее справа на поле? Когда батарея развернута в линию, то все орудия устанавливаются в алфавитном порядке, только так и не иначе.

Так как чернявый свернул направо, то Хагедорн двинулся к орудию на шоссе. Подойдя уже достаточно близко, он убедился, что поступил правильно – на лафете стояло «Дора», но Залигера не было видно. Орудийный расчет копал ровики вокруг круглого орудийного окопа, а земля шла на усиление бруствера. Вот дурачье, строят добротно, солидно, точно береговые укрепления.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю