Текст книги "Мы не пыль на ветру"
Автор книги: Макс Шульц
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)
Эрнст Ротлуф распахнул окно кабинета и убрал со стола заседании набитые пепельницы. Красноречие шурина вызнало у него улыбку. Тот с таким жаром отдавался своим новым обязанностям, что нередко впадал в патетический тон там, где требовалось всего лишь хорошее знание дела.
Стоило ему зацапать молоденького велосипедиста, который не по правилам срезал поворот, как он приходил к раж и учинял тут же среди улицы разнос нарушителю, но поскольку регулирование уличного движения не входило в сферу его обязанностей и он не знал наизусть соответствующих статей, а в былые годы и сам лихо срезал углы, разносы эти звучали весьма забавно. К примеру, так: «Ты что же думаешь, торопыга ты эдакий? Ты думаешь, что угол в центре города можно срезать наискось, как колбасу? Ошибаешься, мой милый. А чтоб ты накрепко это запомнил, явишься завтра в участок и внесешь три марки штрафа…» Но хотя комиссар Ганс Хемпель штрафовал всех без разбора, честные люди его жаловали. Потому что с ворами и спекулянтами он расправлялся без пощады и каждый знал, что на попытки дать ему взятку он отвечает кулаком. Обостренное чувство справедливости, грубовато-откровенная манера излагать свои мысли и – не в последнюю очередь – то обстоятельство, что фуражку он носил, лихо сдвинув набекрень, а темно-синий китель – не застегивая доверху – снискали квалифицированному каменщику и бывшему члену рейхсбаннера прозвище «Рубаха-парень», которым он немало гордился. Но с Руди Хагедорном они не поладили. Руди сразу заартачился, когда Хемпель сказал ему: «Ты такой же упрямый осел, как твой отец». И в самом деле, на что это похоже, если человек даже не может – или не хочет – объяснить, каким ветром его занесло к прудам.
– Я собирался как следует пропесочить его, – сказал Ротлуфу Хемпель, – оштрафовать на пятнадцать марок и отпустить на все четыре стороны. Но раз он артачится, на него надо воздействовать другими методами. А ты что предлагаешь, Эрнст?
У бургомистра был утомленный вид. Его донимали другие заботы. Как поступить с сыном Пауля Хагедорна, он в данную минуту и сам толком не знал. Он сказал Хемпелю:
– Прежде чем совершать правовое смертоубийство души, посоветуемся лучше с Эльзой Поль. Вопросами воспитания у нас ведает школьный отдел.
Им пришлось подняться этажом выше – под живописные своды рейффенбергской ратуши. По дороге Эрнст рассказал шурину о совещании, которое только что провел. На совещании присутствовали все местные владельцы транспортных средств. Общая мощность грузового автопарка составила по сравнению с довоенным двадцать один процент. Да и то, если считать машины, в лучшем случае пригодные для ближних рейсов. Но если город не в состоянии высылать за продуктами свои «флотилии» даже в Берду, не говоря уже о Мекленбурге или Альтмарке, он тем самым не может организовать дополнительный подвоз продуктов для населения. А ведь каждая тонна помидоров, лука или зеленых бобов, которую удалось бы пустить в продажу по спецталонам, хоть на малую толику увеличила бы доверие со стороны голодных, неверящих, перебивающихся с хлеба на воду людей. Ну и владельцы машин не пожалели черной краски, расписывая создавшееся положение, лишь бы палец о палец не ударить ради снабжения жителей. Что и говорить, левые ездки приносят им больше дохода. Ротлуф прямо извелся, придумывая, как бы заполучить хоть несколько грузовиков в распоряжение города. А через полчаса к нему нагрянут другие посетители – руководство больницы с советником медицины Хольцманом во главе. И Хольцман непременно скажет: «Господин бургомистр, нам не хватает перевязочных материалов, медикаментов, белья и прежде всего абсолютно надежной аварийной электроустановки для операционной. На днях одна операция кончилась неудачно, потому что внезапно погас свет. Как хотите, господин бургомистр, так дальше продолжаться не может…»
У Эльзы Поль тоже было вавилонское столпотворение. Посетитель, что называется, шел косяком. Дело в том, что все учителя, состоявшие ранее в нацистской партии, подлежали увольнению. А теперь они являлись к Эльзе Поль уже без паучьей лапы на лацкане и, ломая руки, заверяли, что в гитлеровскую партию они вступили лишь по принуждению и что коллега Майер или Леман, который в нее не вступал, может подтвердить, сколь далеким от политики было их преподавание. Среди просителей встречались и пожилые люди, которым совсем немного осталось до пенсии, дельные и знающие учителя начальных классов – таких Эльзе было от души жаль. Но приказ не допускал никаких исключений. Самое большее, чем она могла нм помочь, – это предоставить некоторым хотя бы трехмесячную отсрочку, да и то при условии, что они согласятся облегчить первые шаги новым учителям, которых еще надо было набрать.
На письменном столе Эльзы Поль стоял помятый старый будильник с двумя звонками. Эльза называла его споим «гвоздарем». Он все постукивал, как гвоздарь: «Тики-так, все пустяк, тики-так, все пустяк». Когда его заводили доотказа – даже легчайшее сотрясение – такое, как, например, задеть носком башмака ножку стола, – вызывало оглушительный трезвон. Поэтому заведующая школьным отделом в трудные минуты жизни, если посетитель не желал добровольно остановить бесконечный поток жалоб и заверений, прибегала к этому средству. И всякий раз будильник творил чудеса. Поток речей жалобщика и заверителя иссякал, и Эльза Поль могла наконец вставить слово:
– Уверяю вас, дорогой коллега, что если вы попробуете свои силы в другой области, то вынужденный перерыв не затянется для вас навечно…
Эльза Поль была хрупкая женщина небольшого роста, очень энергичная, совершенно седая – в сорок-то лот, – но стриженная под мальчика. Говорили, что она поседела в одну ночь. В ночь, когда казнили Альберта Поля. С тех пор прошло около года…
На вопрос, заданный Хемпелем и Ротлуфом, она ответила без долгих раздумий:
– Там, в Зибенхойзере, мальчик произвел на меня совсем не плохое впечатление. Ему, я думаю, было неловко, что Фюслер так его расписывает. Значит, в нем, надо думать, есть еще доброе зерно скромности. И уж, во всяком случае, он не тычет всем и каждому в нос свой маленький протест, на который осмелился при нацистах из одного лишь чувства самосохранения. Вы спрашиваете о воспитательных мерах. Лично я считаю, товарищи, что юноша идет к нам. И если мы не протянем ему руку помощи, его может занести совершенно в другую сторону. Скажи, Эрнст, ты не говорил с племянницей доктора Фюслера?
Ротлуф отрицательно помотал головой.
– Эта девушка, – продолжала Эльза, – живет в раздоре с собой и всем светом. Из страха пред физической неполноценностью она впадает в духовную. А юноша послушен ей, как раб. Ты разве этого не заметил? Она буквально загипнотизировала его…
– Что ты хочешь этим сказать? – спросил Эрнст Ротлуф.
– Я хочу сказать, что он просто не в состоянии объяснить, почему его занесло в запретную зону, тем более когда его обзывают упрямым ослом!
– Ну что за чушь! – рассердился Хемпель.
Доводы Эльзы показались ему неубедительными. По его разумению, она берет под защиту что-то такое, в чем сам он видит вредоносные намерения. А держится так, словно стоит на кафедре.
– Товарищи! Основная мера воспитания, которую мы можем применить к нашей молодежи, – это доверие.
Да, она, Эльза Поль, не скрывает, что хочет предложить молодому Хагедорну должность учителя. В советской зоне оккупации надо заполнить сорок тысяч учительских вакансий, из них двести одиннадцать – в округе Рейффенберг. И первого октября, когда демократическая школа распахнет свои двери, одного из учителей-новичков будут звать Хагедорн.
Эльза Поль говорила так уверенно, как будто ее заветные мечты и желания были уже решенным делом. Туч терпение Ганса Хемпеля истощилось. Он даже готов был ударить кулаком по столу, но в последний момент передумал, потому что вспомнил о высокой сейсмографической чувствительности помятого будильника. И только сказал сердито:
– Товарищ Эльза! Поступить так, – значит пустить козла в огород. Парню нужно самому получить воспитание, а потом уже воспитывать других. У старика мы отбираем дом и работу, кормушку, так сказать, а мальчишку подкармливаем. Да разве вы не видите, что он весь в отца? Вы завариваете кашу, а мне приходится ее расхлебывать… – Ганс Хемпель до того разгорячился, что расстегнул крючки на воротнике. Впрочем, слушателей своих он вряд ли убедил.
Эрнст встал и зашагал по комнате. Хемпель знал за ним эту привычку. Дома, в комнате, которую Эрнст занимал у шурина, он порой целую ночь вышагивал из угла в угол.
Эльза поставила на стол хлебницу.
– Угощайтесь, кто хочет. Овсяное печенье, на сахарине. Сладкое, как грех. Не успела позавтракать в этой суматохе. А сейчас уже половина четвертого.
Ротлуф прихватил на ходу одно печеньице. Хемпель тоже. У него возникла идея.
– А что если… – начал он, – Сегодня в четыре здесь соберутся все жители от «X» до «Я». Рядовые нацисты – мелкая сошка – вносят трудовой вклад: расчищают старый спортивный зал, где содержались военнопленные. Пусть наш ротозей тоже потрудится, пусть три часа помотает колючую проволоку, и дело с концом. Его отец тоже явится.
Но тут взвилась Эльза Поль:
– Нет, Ганс, не тем у тебя голова забита. Видно, методы старой кайзеровской школы не дают тебе покоя. Стоит заговорить о воспитательных мерах, как ты сразу представляешь себе наказания. Ужасное слово – наказания. А я лично думаю о том, как помочь… – и Эльза с недовольным видом обратилась к Ротлуфу: – Эрнст, а ты что молчишь в конце концов? Ты ведь знаешь мальчишку лучше, чем мы…
Эрпст остановился у низенькой подставки для цветов. Да, да, советница школьного отдела разводит цветы у себя в кабинете. Подставка помещается у стены за письменным столом, между двумя низко подвешенными полками. Эрнст притворился, будто внимательнейшим образом разглядывает цветы и травы. Плющ по тонкой решетке взбегал почти до самого потолка и обвивал портрет Эрнста Тельмана, тот, где он в шкиперской фуражке; а по бокам, чуть пониже, висели два других – Макаренко и Дистервега; Эльза Поль, по специальности учительница рисования и черчения, сама написала тушью все три портрета, сама и окантовала. Ротлуф все еще притворялся, будто в целом свете его занимают сейчас лишь бархатные темно-красные колокольчики глоксиний, а того больше – цветущий амариллис. Ол подержал на руке изящный цветок, словно легкую, как пушинка, птицу, и сказал:
– Всякий раз, когда я вижу нежно-розовые переливы этих цветов, я вспоминаю о фламинго. Однажды, совсем еще мальчишкой, я видел фламинго в зоологическом саду. И на всю жизнь запомнил это зрелище. Тогда светило такое же теплое солнце, как сейчас. И переливы красок на крыльях птицы переходили в воздух, а может, это воздух переходил в переливы красок, не знаю. Так или иначе, но все сплеталось в таком величественном покое и красоте – не знаю даже, как бы мне точнее выразиться, но это была…
– …светотень, которую хочется передать, – подхватила Эльза Поль, весьма внимательно, в отличие от Ганса, слушавшая эти, казалось бы, не относящиеся к делу воспоминания Ротлуфа.
– …Да, вероятно, это можно было назвать светотенью. Вот так же, – тут он повернулся лицом к слушателям, – вот так же и с доверием. Доверие и взаимодоверие должны переходить друг в друга, и то, что возникает при переходе, – по мне, можете назвать это светотенью – должно быть прекрасно, да, да, прекрасно и спокойно, и уравновешенно, и не подвластно ни черту, ни смерти, понимаете?
– Я-то тебя понимаю, – сказала Эльза.
И даже Ганс Хемпель кивнул. И оба решили, что Эрнст намекает на трагически сложившиеся между ним и его женой отношения. Конечно, Эрнст подумал и об этом. Мысли о Фридель и детях мучили его денно и нощно. Но он решительно избегал разговоров на эту тему. Вот и сейчас он ничем не выдал причину, по которой ему стали вдруг так близки мысли о доверии. Он поспешил вернуть внимание слушателей к нерешенному еще вопросу.
– Вели парню прийти сюда. Мне все равно надо с ним потолковать, – обратился он к Гансу Хемпелю и указал на телефон.
– А если он улизнет?
– Ну, тогда пусть пеняет на себя.
Хемпель отдал по телефону распоряжение.
Вот открытая дверь – на рынок, на улицу, а вот лестница. Полицейский сказал, чтоб я поднялся в школьный отдел и что меня там ждут. А если я не хочу? Судя по всему, меня освободили. И вернули мне все – ключ, вентиль, деньги и даже копейку. Откуда у меня копейка, младший лейтенант не спросил. А копейка у меня из одной деревни под Вязьмой, она примерзла там к какому-то порогу. Когда я нагнулся, чтобы поднять ее, надо мной как раз просвистела пуля. Забавно получается, господин младший лейтенант: человек нагнулся, чтобы поднять советскую копейку, и это спасло его от советской же пули.
Итак, вот открытая дверь… Поезд давно ушел. Следующий пойдет в девятом часу. Не ждет ли меня кто-нибудь за дверью? Может, Хильда? Сегодня утром она посмотрела на меня, как на человека, который впутает страх и отвращение… Нет, никто меня не ждет… Только фрау Ноль ждет меня, та, что была на вечере в Зибенхойзере. Интересно, что ей от меня надо? Небось, решила прочитать мне нотацию. Хемпель подыскал вместо себя говоруна поделикатнее. Приличия ради стоило бы подняться наверх, хотя все старики городят сплошной вздор. И Фюслер городил вздор, и ван Буден тоже. Что старики понимают в молодых? Ни черта они не понимают. Только Хладек говорил толково: «Надо уметь смеяться…» А над чем смеяться-то? Нам не от чего смеяться. Я любезно выслушаю нотацию. Это поможет мне убить время до поезда. А потом я зайду к Кэте, перекушу, надену куртку. Вюншман наверняка отпустит меня до конца дня, когда узнает, что меня зацапали русские. И я смогу не спеша распрощаться с милой, старой родиной, где чужое ползет из каждого паза, каждой щели, пробивается между камнями мостовой, ложится на крыши и лица. У буфетчика на вокзале, отец мне рассказывал, сохранилась еще водка из старых запасов.
Стулья сдвинуты в кружок. Стол не разделяет их. Эрнст Ротлуф сгорбился, руки положил на колени, чтобы доверительно близко наклоняться к Хагедорну.
– Видишь, Руди, вот нам и представился случай поговорить друг с другом. Дело в том, что мы получили письмо из Эберштедта от некоего Германа Хенне. Ты знаешь этого товарища?..
Так вот откуда ветер дует. Хенне, небось, интересуется, как я себя веду, как у меня с Хильдой и не ждем ли мы. чего доброго, прибавления семейства. Он всегда заботился о Хильде. Обо мне гораздо меньше…
– Да, я знаю Германа Хенне, – пробурчал Руди.
– Он передает привет тебе и той девушке, которую ты привез с собой.
– Спасибо большое…
Эльза Поль, ничего не знавшая об этом письме, но знавшая зато об отношении Руди к Лее, спросила, как бы из чисто женского любопытства:
Ах, молодая пара? – и пошутила – А вам известно, господин Хагедорн, что я веду учет по этой части? Чем больше молодых пар, тем оживленнее становится у нас в округе. Какая хоть она, блондинка, брюнетка или шатенка?
Кровь бросилась Руди в голову. Он промолчал. Эльза с огорчением отметила это. А Ганс Хемпель еще больше разозлился на Руди. И прорычал, что только ночному сторожу простительно не знать, как выглядит его девушка, потому что он обычно днем отсыпается. Ротлуфу тоже не понравилось, что Руди так ломается. Но он предпочел обратить все в шутку:
– А может, она рыжая, как пожар, и ему неохота признаваться в этом. – Тут Ротлуф выпрямился. – Впрочем, я звал тебя за другим. Я хотел поговорить с тобой о капитане Залигере. Хенне пишет, что ты в последние дни войны был вместе с ним на одной батарее…
«– Какие там дни, несколько часов…
– Но тебе известно, что Залигер, по всей вероятности, донес на одного из наших товарищей? И его донос стоил товарищу жизни. В последний час войны, в последнюю минуту. Ты знаешь об этом хоть что-нибудь? Не проскальзывал ли в речах капитана какой-нибудь намек? Для нас это вопрос справедливости. Военные преступления должны быть наказаны. И тот, кто покрывает военного преступника – ну, к примеру, во имя старой дружбы, – тот становится его соучастником.
– Да, Хенне уже пытался убедить меня, что я что-то знаю. Но я и в самом деле ничего не знаю, – тоскливо сказал Хагедорн.
Они сидели лицом к лицу, стол не разделял их. И все молчали. В этом молчании угадывалось недоверие; Хагедорн ощущал воображаемое недоверие всем своим существом и, разглядывая цветы и портреты на стене и слушая, как стучит будильник, мечтал унестись подальше отсюда, где все люди новые и все вещи новые и проклятие прожитых лет не обленило их твердой корой. Когда Ротлуф подхватил оборванную нить разговора, он заговорил спокойно и неторопливо, словно принял неловкое молчание за минуту согласных раздумий. Он предложил Хагедорну подойти вместе с ним к окну. Хемпель и Эльза Поль тоже встали.
– Отсюда, – сказал Ротлуф, – можно снимать общий вид Рейффенберга. Вон «Аптека трех мавров», вон, на углу, дом булочника Кербеля, вон «Саксонский двор», вон дорога на Шмидберг и дальше, к старому спортзалу, а совсем наверху, на Юххоэ, стоит домик дорожного смотрителя. И снова люди снуют вверх и вниз – как сновали встарь…
Эх, если бы Хнльда спустилась вниз, я сунул бы в рот два пальца, да как свистнул бы… Пусть поднимет голову. Вообще-то ей не грех бы поинтересоваться, чего ради я привез такую хорошую белую муку, целых двадцать пять кило…
– …Но разве можно угадать, о чем думают эти люди? Редко, очень редко встретишь открытое лицо. Толпа оголодала, стала тупой и жадной. Когда я вернулся домой, я думал, что массы, рабочие, все эти маленькие люди будут стыдиться, искренне стыдиться…
– Ты несправедлив, Эрнст, – перебил Хемпель.
И Эльза Поль добавила:
– Не надейся, что завтра состоится демонстрация пристыженных. Справедливо одно: пристыженных так много, что их хватило бы на целую демонстрацию. Но кто стыдится, тот всегда молчит, так уж устроена жизнь.
Занятные мысли у этой женщины! Может, и я поражен немотой именно потому, что мне стыдно…
– И еще я встречаю людей, – говорит Ротлуф, – у которых такой вид, будто им помелом заехали в лицо. Но, завидев меня, они начинают сиять, как медовый пряник: «Здравствуйте, господин бургомистр, вам надо бы поменьше хлопотать, господин бургомистр, отдохнуть после всех страданий, господин бургомистр, в лагере творились, наверное, такие ужасы…»
Из булочной Кербеля выходит девушка в зеленом платке. Но это не Хильда. У Хильды другая походка – легче и быстрей. До чего ж я обрадовался, услышав ее шаги, когда после ссоры опа пришла ко мне от Лизбет, совсем рано, на рассвете. Внизу под лестницей она сняла башмаки… а потом накрыла стол в чердачной каморке, а потом…
Ротлуф говорит:
– Господин аптекарь тоже сияет, как пряник. В войну он вел поставки на три госпиталя и изрядно нагрел руки на этом деле. У него теперь три больших доходных дома и аптека в Рейффенберге и загородный дом в Рашбахе. На днях он остановил меня на улице и давай источать елей, а потом сообщил мне, что его сыночек недавно освобожден из американского плена, но опасается вернуться домой, потому что в советской зоне бывшему офицеру угрожают репрессии. Старик не на шутку горячится из-за своего «затравленного» сыночка, вот он и зондирует почву. «Ведь, правда же, господин бургомистр, у нас не применяют никаких репрессий к бывшим офицерам? Они должны просто отметиться в комендатуре, что протекает корректно, в высшей степени корректно». – Ротлуф перестал обозревать крыши и открытый горизонт и в упор взглянул на Хагедорна. – Тебе еще не приходилось после возвращения беседовать с твоим прежним благодетелем?
Интересно, откуда он знает, что старый Залигер ежемесячно выдавал мне пятнадцать марок на учебу? Небось, Хемпель сказал. Они до сих пор считают меня залигеровским прихвостнем. Им непременно хочется навесить ярлык на человека. Упрямый осел, – думает Хемпель; обманщик, – думают Хенне и Ротлуф; сгодится для прироста населения, – думает Эльза Поль; фашист, – думает младший лейтенант, и все они хотят одного: чтобы человек согнулся в три погибели, испытывал стыд, пресмыкался в пыли, молил о прощении. А за что меня прощать? За то, что старики перегрызлись в тридцать третьем, коммунисты и социал-демократы, и Гитлер сумел выйти победителем? Прочь из этой заварухи и пусть я даже ходил к старому Залигеру…
Хагедорн выдержал взгляд Ротлуфа и ответил:
– Да, я был у Залигеров и сказал им, что их сын здоров и в плену. Я просто по-человечески обязан был это сделать. Они хотели подарить мне почти неношеное зимнее пальто, а я не взял, и отец говорит, что он бы тоже не взял. Зато я взял костюм Герберта Фольмера, костюм подарила мне его мать. Да неужели вы думаете… – Руди обрадовался, что ему наконец пришло в голову простое и убедительное доказательство, способное развеять глубокое недоверие, которое, как он полагал, испытывают к нему все трое.
Словно мстя за оскорбление, он сказал:
– Да неужели вы думаете, что мать Фольмера подарила бы мне его костюм, если бы я казался ей хоть как-то замешанным в гибели сына? Ведь у такой женщины больше ума в сердце, чем у некоторых в голове…
Эльза Поль ободряюще улыбнулась, подошла к полкам и взяла из стопки какую-то анкету в несколько страниц. «Светотень!» – сказала Эльза Поль. Уж не из тех ли она, что говорят «кислятина»? Короткая стрижка под мальчика и седые волосы еще могут напомнить Лею, но глаза – нет, эти спокойные глаза за стеклами очков без оправы и быстрые движения скорей могут напомнить Хильду.
А Хемпель вдруг сделался похож на Хладека. У Хладека тоже бородавка на щеке. И для вящего сходства Хемпель говорит:
– А я подумал было, что у тебя распухли миндалины самолюбия, раз ты там, в участке, не пожелал даже разинуть пасть.
И только Эрнст Ротлуф остался самим собой. Ничто не изменилось в сером, как камень, лице… чужое ложится на крыши, на лица… И в неожиданно вспыхнувшем сознании одержанной победы – в сознании того, что несколько точных, правильно найденных слов помогли ему склонить на свою сторону Ганса Хемпеля и Эльзу Поль, Хагедорн вдруг испытывает острую потребность рассказать про свои злоключения в камере. На него вдруг нашла словоохотливость. Как на старого Фюслера, – мелькнуло в голове. И все, что он говорил теперь, говорилось ради одного Ротлуфа, все ради того, чтобы согнать отчуждение с серого, как камень, лица – согнать полуправдой, ибо Хагедорн умолчал о заключенном в камере гражданском мире.
Но умалчивая, стыдился и своей лжи, и полуправды, стыдился и трусости своей, и неверия, но не мог принудить себя к правде полного доверия, ибо лично для себя считал правду делом немыслимо сложным. И чем дальше он говорил, тем ленивее и беспомощней тек его рассказ. Однако слушатели проявили величайшее внимание – за высокомерное, затаенное недоверие платили искренним признанием, и раньше других – Ганс Хемпель.
– Видишь ли, мой дорогой, тот младший лейтенант из комендатуры нехорошо с тобой говорил. Но он первый обрадуется, когда узнает, что был неправ. Не исключено, что это порадует и твоего отца. Мне надо с ним встретиться но делу не очень-то приятному – ты, наверно, в курсе. Но, может, у него станет легче на душе, когда о я узнает, как его парень угодил в «паноптикум» и по-свойски разделался там с «восковыми куклами».
Тут Хемпель застегнул воротник и сказал, что ему пора. В дверях он обернулся:
– Век живи, век учись, а… методам воспитания не выучишься…
Это было сказано с ехидным подмигиванием и адресовалось фрау Поль, маленькой, изящной фрау Поль, которая с анкетой в руках вышла из-за письменного стола и, задрав голову, скороговоркой принялась рьяно агитировать долговязого Руди Хагедорна:
– Я имею на тебя виды, коллега Хагедорн. Не испытываешь ли ты желания стать учителем? Ты уже учился в шестом классе гимназии, тебе не обязательно проходить подготовительный курс, ты мог бы сразу, с первого октября, приступить к занятиям, а повышать квалификацию уже по ходу дела. Ты, может, сумел бы взять какой-нибудь из прежних старших классов, нам надо довести их до выпуска, там ребята по пятнадцать шестнадцать лет. Платить тебе будут пока пять марок в час. Ну и, конечно, социальное страхование. Для начала дадим тебе десять часов в неделю, рабочую карточку. Вот анкета, заполни ее, к анкете приложишь краткую автобиографию и две фотокарточки, как для паспорта, а если у тебя есть пожелания относительно учебных дисциплин… – Тут вдруг грянул будильник, Эльза вздрогнула и, посмотрев в смеющееся лицо Ротлуфа, просто-напросто закрыла будильник обеими руками – унять этот чудодейственный звон не мог никто на свете.
– Не заводи другому будильник, не то сам… – и она сконфуженно вздохнула.
А Эрнст Ротлуф сказал:
– Ты печешь учителей, как пекарь кренделя. А не мешало бы сперва узнать, хочет ли человек вообще быть учителем.
От его глаз не укрылось, что Руди держал в руках анкету, как раскаленное железо, и что дружественная и скоропалительная атака Эльзы привела его в совершенное замешательство.
– Неужели я его не спросила, хочет ли он? – защищалась Эльза, до сих пор зажимавшая глотку будильнику.
Когда мучитель отзвонил до конца, Руди сказал:
– Не знаю, как и быть, фрау Поль. У меня нет педагогических способностей… Вы говорите, ребята по пятнадцать-шестнадцать лет… может, такое же хулиганье, как в «Байде Тобрук», я имел счастье с ними познакомится, и спасла меня только палка…
Заложив руки за спину, Ротлуф снова начал мерить шагами комнату.
А Эльза Поль сказала:
– Я тоже познакомилась с этими деточками, они не знают ни родителей, ни родины и ведут себя так, словно отцом у них был солдатский сапог. Уж поверь мне, коллега, у меня с ними дело обошлось без палки. Кстати, если женщина преклонного возраста переходит с тобой на ты, можешь соглашаться без страха и сомнений. Это не заигрыванье. Просто я спохватилась, что уже сто лет знаю тебя. Ханна Цингрефе рассказывала мне о тебе.
Улыбается рот женщины, улыбаются глаза. Такие глаза видят человека насквозь. Скажу ей «да» и дело с концом, только пусть скорей выпустят меня из этого застенка.
– …Детский дом в «Веселом чиже» мы расформировали, а детей устроили лучше. Теперь они живут в бывшем имении под Дрезденом. Ханна – добрая душа, конечно, всплакнула, когда ее питомцы уезжали, ну и они тоже… Неплохо бы тебе заглянуть в рашбахскую школу, где хозяйством заведует твоя тетка. Это будет всем школам школа. Четыре года проработала я там со своим мужем. Там мы познакомились, там поженились, и ни одна тучка не омрачила наш медовый месяц… А шить твоя девушка случайно не умеет? Я что-то такое слышала. Она могла бы давать уроки рукоделия. Пока человек учит, он учится сам. А работать вместе с любимым человеком, иметь общую цель и общую веру… я всегда считала это самым надежным залогом счастья…
Перестань, Эльза Поль, перестань наконец! У меня голова раскалывается… Не могу же я заявиться к Хильде и сказать: идем… Она видела следы ногтей Сфинкса на моей шее. И вас я тоже обманул своим рассказом о Щелкуне, Безусом и Деппе… А Лея хочет, чтобы я помирился с Залигером…
Эрист Ротлуф слова остановился у цветов. Потом глянул через плечо и сказал:
– Слушай, Эльза, оставь парня в покое. Такое решение не принимают сгоряча. Ты бы лучше подумала о том, что он из-за сегодняшних приключений и похождений умирает, наверно, с голоду. Мне все равно нора уходить, пусть и он идет со мной, не то ты испепелишь его своим ураганно-педагогическим огнем…
– Принеси мне бумаги до конца недели, – крикнула вдогонку Эльза Поль, когда Ротлуф без долгих разговором схватил Руди за руку и потащил прочь.
В приемной дожидались просители. Некоторые даже встали, смущенно бормоча приветствие, когда завидели нового бургомистра с худым и серым, как камень, лицом. И каждый получил ответ на свое приветствие, без ненависти, без высокомерия, разве что сопровождался он удивленно-пытливым взглядом, означающим примерно следующее: «Как, и ты тоже»?
Хагедорн поспешно сложил анкету и сунул ее в задний карман брюк. Эрнст вывел его на черную лестницу, где было меньше народу. На площадке Эрнст остановился.
– На, долговязый, спрячь-ка.
И Руди почувствовал в руке какой-то клочок бумаги. Это был хлебный талон от дополнительной карточки Эрнста. Выслушивать благодарности или отнекивания тот не пожелал.
– Спрячь, и все тут. А теперь вот что: помнишь, я спросил тебя, не был ли ты после возвращения у аптекаря. Ты ведь слышал, как он пытался зондировать почву. «Ведь правда же, офицеры не подвергаются репрессиям», и тому подобное. Что бы ты ответил ему на моем месте?
Опять начинается пытка. Ну, откуда мне знать…
– Хоть убей – ничего не знаю. Залигер мне даже словом не намекнул… И с родителями его я тоже не говорил на эту тему…
Ротлуф облокотился на перила между двумя столбами, поддерживавшими свод лестничной клетки.
– Я тоже ничего не знаю. Но мы с тобой – и еще несколько человек – знаем о существующем подозрении. Подозрение может быть обоснованным, а может быть ложным. В настоящий момент оно недоказуемо. Я хочу сказать, что существует только один свидетель, и это – бывший капитан Залигер собственной персоной. Как и каждого человека, его неизбежно потянет на родину. Кое-кто возвращается на родину под покровом ночи и так же исчезает. Если Залигер поступит так, он станет свидетелем против себя самого. Потому что из-за Леи Фюслер ему опасаться нечего. С правовой точки зрения тут дело личное и ничего более. Я ведь что хочу сказать, Руди: под покровом ночи он может неожиданно возникнуть перед тобой – потому что захочет повидать тебя, потому что вы в молодости много бывали вместе, потому что он захочет расспросить тебя, откуда ветер дует. И если это произойдет, ты уже не сможешь говорить: «Я ничего не знаю». После этого говорить: «Я ничего не знаю», – значит солгать. После этого ты должен будешь знать, как поступить, – если ты, конечно, не обманщик.
А не рассказать ли Эрнсту, что там, в камере, я заключил с нацистами гражданский мир? Но тогда на мне останется клеймо обманщика. Нет, я должен по-другому исправить ошибку…
Хагедорн кивнул и, проглотив застрявший в горле комок, сказал:
– Не беспокойся, Эрнст. Я знаю, как поступить…
Внизу, у крыльца, Эрнст протянул ему руку.
– И еще одно, Руди: твой отец все время был дорожным смотрителем магистрата, и его угораздило вступить в нацистскую партию, когда шла война. Поэтому мы были вынуждены освободить его от занимаемой должности и предложили ему освободить дом. Но, если он готов быть у нас простым рабочим, мы можем оставить ему дом. Твой отец прекрасно это знает. Ему одно не по праву: что я буду, так сказать, его начальством. Вот и передай ему, что в наши дни и бургомистр тоже рабочий…